Всего один день. Лишь одна ночь (сборник) - Форман Гейл 21 стр.


Но до экзаменов еще три недели, а мама уже капает мне на мозги с этой работой. Когда мы подъезжаем к высотному дому, где живет бабушка, я говорю ей, что все еще обдумываю варианты, и выскакиваю из машины, чтобы помочь папе достать чемоданы.

Это так странно. Моя мама – самый страшный человек, которого я знаю, но когда бабушка открывает дверь, она так съеживается, будто перед ней предстает огромный людоед, а не полутораметровая крашеная блондинка в желтом спортивном костюме и фартуке с надписью: «Поцелуй мешуга[40] повара». Бабушка стискивает меня в крепких объятиях, от нее пахнет «Шалимаром» и куриным жиром.

– Элли! Дай я на тебя посмотрю! Ты что-то необычное с волосами сделала! Я видела фотографии на «Фейсбуке»!

– Ты пользуешься «Фейсбуком»? – спрашивает мама.

– Мы с Элли там друзья, да? – бабушка подмигивает мне.

У мамы кривится лицо. Не знаю почему – из-за того, что мы с бабушкой дружим на «Фейсбуке», или потому что она настойчиво сокращает мое имя.

Мы входим. На диване в цветочек спит бабушкин друг Фил. Перед ним стоит огромный телевизор, где на полной громкости идет баскетбольный матч.

Бабушка касается моих волос. Они сейчас до плеч. С лета я не стриглась.

– Раньше были короче, – говорю я. – А теперь серединка на половинку.

– Сейчас лучше. Боб был просто ужасный! – говорит мама.

– Мам, но это был боб, а не ирокез.

– Я знаю, что это было. Но ты выглядела как мальчишка.

Я поворачиваюсь к бабушке.

– Мама перенесла какую-то детскую травму из-за стрижки? Она все никак забыть об этом не может.

Бабушка всплескивает руками.

– Знаешь, Элли, возможно, ты права. Когда ей было десять, она посмотрела «Ребенка Розмари»[41] и умоляла меня сводить ее в детскую парикмахерскую. Она заставляла отстригать волосы все короче и короче, пока совсем ничего не осталась, и, когда мы выходили, чья-то мама показала на нее, сказав своему сыну: «Не подстричь ли нам и тебя как этого милого мальчика?» Она с улыбкой смотрит на маму. – Эл, я и не знала, что ты так из-за этого расстроилась.

– Я не расстроилась, мама, потому что этого не было. Я не смотрела этого фильма. А если бы и смотрела – он совершенно не подходит для десятилетнего ребенка.

– Я могу показать фотографии!

– Нет необходимости.

Бабушка осматривает мамину голову.

– Знаешь, может, тебе снова попробовать сделать пикси? Мне кажется, ты не меняла прическу с тех пор, как Клинтон стал президентом, – бабушка снова ехидно ухмыляется.

Мама касается рукой волос – они у нее прямые, каштановые, собраны в низкий хвост – и как будто бы становится еще на пару сантиметров ниже. Бабушка решает на этом оставить ее и тащит меня в кухню.

– Печенья хочешь? У меня есть макаруны.

– Макаруны – это не печенье, бабуль. Это кокосовые заменители печенья. Они отвратительны. – Во время Пасхи у бабушки ничего мучного в доме нет.

– Тогда посмотрим, что есть еще, – я иду за ней в кухню. Она наливает мне диетического лимонада. – Твоей маме так сложно приходится, – говорит она. Когда мама не рядом, бабушка относится к ней с сочувствием, даже почти защищает, как будто это я на нее наезжала.

– Не понимаю. Она же забот не знает.

– Забавно, она то же самое говорит о тебе и считает, что ты неблагодарна, – бабушка проверяет духовку. – Ей сложно приспособиться к твоему отсутствию. У нее, кроме тебя, ничего нет.

Мне становится нехорошо. Я снова расстраиваю маму.

Бабушка ставит передо мной тарелку этих кошмарных мармеладок, перед которыми я никогда не могу устоять.

– Я говорила ей, что надо завести еще одного ребенка, чтобы было чем себя занять.

Я делаю глоток лимонада.

– Ей сорок семь.

– Можно усыновить, – отвечает бабушка, махнув рукой. – Какую-нибудь сиротку из Китая. У Люси Розенбаум теперь очень симпатичная китайская внучка.

– Бабушка, это же не собаки!

– Знаю. Но можно взять сразу постарше. Была бы настоящая мицва[42].

– Ты маме это говорила?

– Конечно.

Бабушка всегда поднимает такие темы, которые больше никто в нашей семье не затрагивает. Например, она зажигает свечку в тот день, когда у мамы много лет назад случился выкидыш. Это тоже сводит ее с ума.

– Ей же надо чем-то заняться, если она не собирается работать, – говорит она, бросая взгляд в сторону гостиной. Мама с бабушкой ругаются из-за этого. Однажды она даже прислала маме вырезку из журнала о том, в каком затруднительном положении оказываются бывшие жены врачей после развода. После этого они несколько месяцев не разговаривали.

Мама входит в кухню. Смотрит на мармеладки.

– Мам, не могла бы ты ее нормальной едой накормить?

– Ой, сбавь обороты. Она и сама поесть может. Ей уже девятнадцать лет, – подмигнув мне, бабушка поворачивается к маме: – Ты не достанешь нарезку?

Мама лезет в холодильник.

– А где грудинка? Уже почти два. Скоро пора ставить.

– Да уже печется, – отвечает бабушка.

– Во сколько ты поставила?

– Не переживай. Я в газете отличный рецепт вычитала.

– Так когда поставила? – Мама заглядывает в духовку. – Небольшая. За три часа должна успеть. И надо в фольге запекать. К тому же у тебя температура слишком высокая. Грудинка готовится на медленном огне. Мы начнем в пять? Ты во сколько поставила?

– Не беспокойся об этом.

– Мясо будет жесткое.

– Я тебя на твоей кухне учу готовить?

– Да. Постоянно. Но я тебя не слушаю. И скольких отравлений мы благодаря этому избежали?

– Хватит острить.

– Я, пожалуй, пойду переоденусь, – объявляю я. Но на меня они обе уже не обращают внимания.

Я захожу в гостевую комнату – там уже прячется папа, он задумчиво смотрит на футболку для гольфа.

– Как ты думаешь, есть шансы сбежать на один раунд?

– Сначала тебе придется наслать чуму на Фараона. – Я выглядываю из окна, смотрю на серебристо-синюю полоску моря.

Папа убирает футболку в чемодан. Как быстро мы ей поддаемся. Этот Седер для папы ничего не значит, он даже не еврей, хотя отмечает с мамой все праздники. Бабушка типа разозлилась, когда мама с ним обручилась, но после смерти дедушки сама начала встречаться с Филом, а он тоже не еврей.

– Да я просто пошутила, – неискренне говорю я. – Почему бы тебе просто не собраться да не пойти?

Папа качает головой:

– Маме нужна поддержка.

Я фыркаю: как будто маме хоть что-то хоть от кого-то нужно.

Папа предпочитает сменить тему:

– Мы в прошлые выходные Мелани видели.

– Да, правда?

– Ее группа неделю выступала в Филадельфии, так что она в кои-то веки объявилась.

Она теперь в какой-то группе? Ей уже можно становиться Мел 4.0, а я для надежности должна оставаться собой? Я натянуто улыбаюсь папе, делаю вид, что я в курсе.

– Фрэнк, я никак не могу найти блюдо для Седера! – кричит бабушка. – Я доставала его почистить.

– Вспомни, где ты видела его в последний раз, – советует папа. Потом, глядя на меня, легонько пожимает плечом и идет помогать. Когда блюдо находится, он помогает бабушке достать посуду для сервировки, потом я слышу, как мама рекомендует ему составить компанию Филу, так что папа садится на диван и смотрит баскетбол, пока тот спит. Вот и весь гольф. Я выхожу на балкон, где смешиваются звуки маминого с бабушкой спора и матча по телику. Мне кажется, что моя жизнь мала мне до зуда, как будто бы слишком тесный шерстяной свитер.

– Я пойду прогуляюсь, – объявляю я, хотя на балконе никого, кроме меня, нет. Я тихонько выхожу и отправляюсь на пляж. Там я разуваюсь и начинаю бегать по берегу. Кажется, что с ритмическими шлепками ног по мокрому песку из меня что-то выскакивает, выходит с потом. Через какое-то время я останавливаюсь и сажусь, смотрю на горизонт. На той стороне океана – Европа. Где-то там он. А еще где-то там другая я.

Когда я возвращаюсь, мама велит мне принять душ и накрывать на стол. В пять мы усаживаемся, нас ждет длинный вечер, когда мы будем праздновать освобождение евреев из рабства в Древнем Египте, по идее, это праздник свободы, но из-за ругани между мамой и бабушкой в итоге я всегда чувствую себя так, будто тирания только растет. Взрослые хоть напиться могут. Предполагается, что за вечер надо выпить бокала четыре вина. Мне, конечно же, наливают в мой хрустальный бокал виноградный сок. Ну, обычно. В этот же раз, сделав маленький глоток после первого благословения, я чуть не подавилась. Это вино. Я сначала думаю, что мне его налили по ошибке, а потом замечаю, как бабушка мне подмигивает.

В остальном Седер идет как обычно. Мама, которая во всех остальных жизненных ситуациях предельно вежлива, ведет себя как непокорный подросток. Когда бабушка зачитывает отрывок о том, как евреи сорок лет скитались по пустыне, мама острит, что, мол, Моисей просто стеснялся спросить, как пройти. Потом речь заходит об Израиле, и мама заводит пластинку о политике, хотя знает, что бабушку это выводит из себя. Когда мы едим суп с кнедлями из мацы, они начинают спорить, сколько в них холестерина.

В остальном Седер идет как обычно. Мама, которая во всех остальных жизненных ситуациях предельно вежлива, ведет себя как непокорный подросток. Когда бабушка зачитывает отрывок о том, как евреи сорок лет скитались по пустыне, мама острит, что, мол, Моисей просто стеснялся спросить, как пройти. Потом речь заходит об Израиле, и мама заводит пластинку о политике, хотя знает, что бабушку это выводит из себя. Когда мы едим суп с кнедлями из мацы, они начинают спорить, сколько в них холестерина.

Папа знает, что лучше не встревать, а Фил подкручивает свой слуховой аппарат так, чтобы ничего не слышать. А я все подливаю и подливаю себе «сока».

Через два часа дело доходит до грудинки, а это значит, что разговор об Исходе на время прекращается и можно расслабиться, хотя грудинка и не дает. Она такая сухая, что больше похожа на подгоревшие чипсы из вяленой говядины. Я вожу кусок мяса по тарелке, пока бабушка болтает о своем клубе, где они играют в бридж, и о том, что они с Филом собрались в круиз. Потом она интересуется, поедем ли мы, как обычно, в Рехобот-Бич, – она, как правило, присоединяется к нам на некоторое время.

– А у тебя что еще на лето запланировано? – мимоходом спрашивает она у меня.

Это же ничего не значащий вопрос. Наряду с «Как дела?» и «Что новенького?». Я собираюсь сказать: «Да так, кое-что», но за меня отвечает мама – что я буду работать в лаборатории. И рассказывает бабушке в подробностях. Исследовательская лаборатория при фармацевтической компании. Видимо, сегодня я согласилась на эту работу.

Я не то чтобы не ожидала такого. Она всю мою жизнь это делала. А я ей позволяла.

Но меня переполняет ярость, горячая и холодная, как жидкость и металл, она растекается внутри, формируя второй скелет, более мощный, чем настоящий. Может, именно благодаря этому я говорю:

– Нет, я не буду этим летом работать в лаборатории.

– Уже поздно, – резко отвечает мама. – Доктору Алану Спектору я уже позвонила и отклонила его предложение. Если у тебя были какие-то предпочтения, за три недели ты могла бы дать мне о них знать.

– У доктора Спектора я тоже работать не буду.

– У тебя что-то еще наметилось? – интересуется папа.

Мама фыркает, словно это просто немыслимо. Возможно, так оно и есть. Я раньше никогда не работала. Мне не приходилось. Не приходилось вообще ни с чем справляться самостоятельно. Я беспомощна. Никчемна. Я не оправдываю ожиданий. Мое бессилие, зависимость и пассивность сплетаются в маленький огненный шарик, и я удерживаю его в руках, где-то в глубине души не понимая, как оружие, созданное из слабости, может быть таким сильным. Но шарик жжет все сильнее, и уже единственное, что я могу сделать, это швырнуть его. В мать.

– Все равно, думаю, в эту твою лабораторию меня взять не захотят, поскольку я почти перестала заниматься точными науками, а следующей осенью вообще все брошу, – говорю я сочащимся желчью голосом. – Понимаешь ли, я больше не собираюсь в мед. Извини, что разочаровываю.

Мой сарказм повисает во влажном воздухе – а потом растворяется, как дым, и я вдруг осознаю, что впервые в жизни мне вовсе не стыдно, что я ее разочаровываю. Может, это во мне говорит злоба или бабушкино вино, но я почти что рада. Я так устала избегать неизбежного, мне и без того кажется, что я уже давно ее разочаровываю.

– Не собираешься в мед? – Ее голос тих, в нем звучит это фатальное сочетание ярости и обиды, которое всегда поражало меня, как пущенная в сердце пуля.

– Эл, ведь это ты об этом всегда мечтала, – защищает меня бабушка. Она поворачивается ко мне. – Ты мне еще не ответила. Ты что собираешься делать летом?

Мама кажется такой хрупкой и разгневанной, я чувствую, что моя воля начинает слабеть, чувствую готовность сдаться. Но потом какой-то голос – мой голос – говорит следующее:

– Я снова поеду в Париж.

Это вырывается как взвешенное решение, которое я обдумывала месяцами, хотя на самом деле слова просто слетели с языка, так же, как все те признания, которые я делала Уиллему. Но, высказав это, я чувствую себя на триста килограммов легче, злость моя теперь полностью рассеялась, теперь меня, как воздух и солнечный свет, наполняет радостное возбуждение.

Именно так я чувствовала себя в тот день в Париже с Уиллемом. И поэтому я знаю, что поступаю правильно.

– Да, а еще я буду учить французский, – добавляю я. После этого заявления наше застолье почему-то превращается в ад. Мама начинает орать на меня, обвиняя во лжи и в том, что я перечеркиваю все свое будущее. Папа кричит, как неудобно менять профиль, и спрашивает, кто будет оплачивать мою стажировку в Париже. Бабушка вопит на маму за то, что снова испортила Седер.

Так что очень странно, что во всей этой суматохе кто-то еще слышит Фила, который после того, как мы начали есть суп, почти ни слова не сказал, а теперь подал голос:

– Элли, снова поедешь в Париж? Хелен вроде бы говорила, что в прошлый раз он отменился из-за забастовки, – он качает головой. – Они там, по-моему, всегда бастуют.

Все стихают. Фил берет кусочек мацы и начинает жевать. Мама, папа и бабушка ошеломленно смотрят на меня.

Я легко могу выкрутиться. У Фила скручена громкость в слуховом аппарате. Он ошибся. Могу сказать, что хочу туда поехать, потому что в прошлый раз не попала. Я уже столько врала. Какое значение будет иметь еще одна ложь?

Но я больше не хочу обманывать. Не хочу выкручиваться. Не хочу больше притворяться. Потому что в тот день с Уиллемом я, возможно, и притворялась кем-то по имени Лулу, но я никогда в жизни не была честнее.

Может, тут дело в свободе. За нее надо платить. Сорок лет скитаться по пустыне. Или принять на себя родительский гнев.

Я вдыхаю. Собираюсь.

– Я снова поеду в Париж, – говорю я.

Двадцать шесть

МайДома

Я составляю новый список.

• Билет до Парижа: $1200.

• Курс французского в общественном колледже: $400.

• Расходы на двухнедельную поездку в Европу: $1000.

Итого $2600. Такая сумма нужна мне, чтобы слетать туда. Мама с папой, ясное дело, меня не поддержат, они также не разрешают мне брать что-либо с моего счета – мне все эти годы дарили деньги, но на образовательные цели, и за ними пока остается право распоряжаться этим счетом, так что спорить тут бесполезно. Более того, только благодаря бабушкиному вмешательству и моим угрозам уехать жить к Ди мама вообще разрешила мне вернуться домой. Вот как она зла. Зла, хотя даже всего и не знает. Я сказала, что уже ездила в Париж. Но не сказала зачем. И с кем. И почему мне надо ехать туда снова, за исключением того, что у меня там кое-что важное осталось – они верят, что я о чемодане.

Я даже не знаю, что злит ее больше – то, что я обманула ее прошлым летом, или то, что не рассказываю все сейчас. После Седера она перестала со мной разговаривать, за четыре недели я от нее почти ни слова не услышала. Началось лето, я вернулась домой, и мама меня буквально избегает. Мне от этого и хорошо, и страшно, потому что раньше она так со мной не обходилась.

Ди говорит, что скопить две шестьсот за два месяца – это трудно, но не невозможно. Он предлагает отказаться от французского. Но мне кажется, что он мне нужен. Я всегда хотела выучить его. Ну, и я не поеду в Париж без знания языка – мне же предстоит встреча с Селин.

Значит, нужно две шестьсот. Достижимо. Если найти работу. Но дело-то в том, что я никогда раньше не работала. Ничего даже похожего на работу не делала, разве что нянчилась с детьми и помогала папе раскладывать рабочие документы, хотя в резюме, бланки которого я распечатала на красивой бумаге, это не впишешь. Может быть, как раз поэтому после того, как я разнесла его во все офисы города, где имелись вакансии, никто так и не откликнулся.

Тогда я принимаю решение продать свою коллекцию часов и везу их в Филадельфию к антиквару. За все он предлагает мне полторы тысячи. Пока я их собирала, я потратила как минимум вдвое больше, но он смотрит на меня равнодушно и говорит, что, может быть, на «иБэе» и выйдет дороже. Но на это уйдет несколько месяцев, а я хочу избавиться от них поскорее. Так что я отдаю ему все будильники, кроме одного – Бетти Буп я посылаю Ди.

Узнав, что я сделала, мама качает головой с глубочайшим омерзением на лице, словно я продала собственное тело, а не часы. Она осуждает меня все сильнее, дома все равно что висит радиоактивное облако. И нигде не спрячешься.

Мне просто необходимо найти работу. Не просто заработать на поездку, а уйти жить в другое место. К Мелани я сбежать не могу. Во-первых, мы с ней не общаемся, а во-вторых, она на пол-лета уехала в Мэн, у нее какая-то музыкальная программа – это я узнала от папы.

– Не сдавайся, – говорит Ди, которому я звоню попросить совета, как найти работу. Приходится пользоваться домашним телефоном, потому что в качестве наказания меня лишили сотового, запаролили Интернет, так что мне приходится либо просить их ввести пароль, либо идти в библиотеку. – Разнеси резюме вообще всем, а не только туда, где есть вакансии, – если кто-то находится в столь безнадежном положении, что готов нанять человека вроде тебя, это обычно означает, что времени давать объявления у них просто нет.

Назад Дальше