Тем не менее в первую неделю занятий я все время нахожусь в каком-то полуужасе, что меня спросят – потому что нас всех спрашивают часто; учеников всего шестеро, а мадам любит, чтобы все работали активно. Когда мы начинаем робеть, она напоминает: «C’est courageux d’aller dans l’inconnu». В конце концов мне как-то удается себя преодолеть. Я все время допускаю грубые ошибки, я знаю, что я коверкаю слова, что произношение у меня ужасное, но мы все в одной лодке. Чем больше я говорю, тем меньше стесняюсь, и становится легче делать попытки.
– Я себя такой дурой чувствую, но, возможно, этот метод работает, – однажды после урока призналась Кэрол.
Мы с ней и еще несколькими однокурсниками начали собираться после уроков, вместе обедать или пить кофе – чтобы позаниматься, отойти от словесных потоков мадам Ламбер, разобраться, что она имеет в виду, что она хотела сказать своим «пффф» – кажется, что это у нее целый отдельный язык.
– Мне вроде как снился сон на французском, – делится Кэрол. – Я говорила своему бывшему какие-то совершенно ужасные вещи, но на превосходном французском, – с ухмылкой вспоминает она.
– Не знаю, настолько ли я продвинулась, но мне определенно кажется, что я стала меньше тупить, – отвечаю я. – Или просто уже привыкла к тому, что постоянно туплю как идиотка.
– Un idiot[56], – говорит Кэрол по-французски. – Да в половине случаев надо просто говорить с французским акцентом, и прокатит. Просто надо преодолеть ощущение, что ты un idiot, и полдела сделано.
Я представляю, как окажусь одна в Париже. Мне там предстоит столько сделать – ездить самой, найти Селин, разговаривать на французском – все это меня так обескураживает, что иногда я просто поверить не могу, что отважусь на этот шаг. Но Кэрол, возможно, права – чем больше я спотыкаюсь и поднимаюсь в классе, тем более готовой к поездке я себя чувствую. И не только по части языка. В остальных вопросах тоже. C’est courageux d’aller dans l’inconnu.
Бэбс разбалтывает всем работникам ресторана, что я коплю деньги на поездку в Париж, где собираюсь встретиться со своим любовником, что я занимаюсь французским, потому что он по-английски не понимает, так что Джиллиан с Натаниэлем теперь тоже взялись за мое обучение. Бэбс в свою очередь добавляет в особое меню кучу французских блюд, в том числе макароны, похоже, готовить их очень долго, но, однажды попробовав… боже, я сразу поняла, почему с ними все так носятся. Нежный розовый цвет, поверхность тверденькая, а внутри пористые, легкие и нежные, да еще и вкуснейшая малиновая прослойка.
И помимо уроков, я очень много если не говорю по-французски, то думаю о нем – вместе с однокурсниками или на работе. Привозя посуду в кухню, Джиллиан забрасывает меня глаголами. «Есть!» – кричит она. «Je mange, tu manges, il mange, nous mangeons, vous mangez, ils mangent»[57], – отвечаю я. Натаниэль сам языка не знает, но как-то встречался с француженкой и теперь учит меня ругаться. В особенности с девушками.
«T’es toujours aussi salope?» Ты всегда будешь такой стервой?
«T’as tes règles ou quoi?» У тебя что, месячные?
И «Ferme ta gueule!» Он уверяет, что это означает «закрой хлебало!».
– Французы не могут говорить «закрой хлебало», – возражаю я.
– Ну, может, это не дословный перевод, но офигенно точный.
– Но это же так грубо. А французы – люди со вкусом.
– Подруга, эти люди Джерри Льюиса[58] боготворили. Они такие же, как и мы с тобой, – Натаниэль смолкает и улыбается. – Хотя это женщин не касается. Они сверхлюди.
Я вспоминаю Селин, и мне становится как-то нехорошо.
Еще один официант дает мне свои обучающие компьютерные диски, я начинаю заниматься и по ним. Через несколько недель я замечаю, что делаю успехи, и когда мадам Ламбер просит меня рассказать, что я ем на обед, я справляюсь с задачей. Я начинаю строить фразы, потом предложения, и мне не приходится их продумывать, прежде чем сказать, как на китайском. Все складывается как-то само собой. У меня получается.
Однажды утром, уже ближе к концу месяца, я, спустившись по лестнице, застаю за кухонным столом маму. Перед ней лежит каталог из общественного колледжа и ее чековая книжка. Я говорю ей «доброе утро» и лезу в холодильник за апельсиновым соком. Она молча наблюдает за мной. Я собиралась выйти на задний двор, мы теперь всегда так делаем, когда папы, разряжающего атмосферу, нет дома – расходимся по разным комнатам. Но мама вдруг говорит мне сесть.
– Мы с отцом решили возместить твои затраты на изучение французского, – говорит она и отрывает чек. – Но это не значит, что мы смирились с твоей поездкой. Или с твоим обманом. Это совершенно не так. Но французский – это образование, видно, что ты серьезно к этому подходишь, поэтому не должна платить за него сама.
Она отдает мне чек. На четыреста долларов. Это большая сумма. Но у меня уже есть почти тысяча, даже с учетом того, что я заплатила за языковой курс и внесла залог за билет. Бэбс обещала выплатить мне авансом за одну неделю, так что на следующей я выкуплю билет полностью. И еще у меня остается месяц работы. Возможно, имея еще эти четыре сотни, я смогу расслабиться. Но дело в том, что, возможно, я не хочу расслабляться.
– Не нужно, – говорю я, возвращая маме чек. – Хотя спасибо.
– Что, не хочешь брать?
– Не в этом дело. Просто мне не нужны деньги.
– Конечно же, нужны, – резко возражает она. – В Париже все дорого.
– Знаю, но я нормально зарабатываю и почти ничего не трачу. Даже на бензин, – пытаюсь пошутить я.
– Да, это другой вопрос. Если ты собираешься и дальше работать допоздна, бери вечером машину.
– Ничего страшного. Не хочу вас напрягать.
– Ну тогда звони мне, я за тобой заеду.
– Я поздно заканчиваю. К тому же меня обычно кто-нибудь подвозит.
Мама забирает чек и с неожиданной для меня яростью разрывает его.
– Больше я для тебя ничего не могу сделать, да?
– В смысле?
– Денег тебе от меня не надо, машина моя не нужна, чтобы я тебя подвозила – тоже не хочешь. Я пыталась помочь тебе найти работу, но и это тебе не понадобилось.
– Мне уже девятнадцать лет, – отвечаю я.
– Эллисон, я помню, сколько тебе. Я тебя родила! – Это звучит так резко, как удар хлыста, и она сама будто вздрагивает от звука собственного голоса.
Иногда чувство можно осознать только по его отсутствию. По пустоте, которая после него остается. Я смотрю на маму, вижу, как она раздражена и уязвлена, и наконец понимаю, что она не злится. Она обижается. Меня накрывает волна сочувствия, смывая гнев. И когда его не остается, я понимаю, сколько его у меня было. Как я на нее злилась. Весь последний год. А может, и того дольше.
– Я знаю, что ты меня родила, – говорю я.
– Просто я растила тебя девятнадцать лет, а теперь ты исключаешь меня из своей жизни. Я не могу ничего про тебя выяснить. Не знаю, чему ты учишься. Не знаю, с кем дружишь. Не знаю, зачем тебе в Париж, – она как-то вздрагивает со вздохом.
– Но я-то знаю. Может, пока этого достаточно?
– Нет, не достаточно, – ее голос снова становится резким.
– Придется пока как-то этим обойтись, – дерзко отвечаю я.
– Значит, теперь ты будешь правила диктовать, так?
– Нет никаких правил. И ничего я не диктую. Но сейчас тебе остается лишь положиться на то, как ты меня воспитала.
– Воспитала. В прошедшем времени. Я бы не хотела, чтобы ты говорила так, будто отстраняешь меня от моей работы.
Меня это удивляет – не то, что она считает меня работой, а намек на то, что в моей власти ее увольнять.
– Я думала, что ты хочешь вернуться в пиар.
– Я хотела, ага, – хохочет мама. – Говорила, что вернусь, когда ты закончишь начальную школу. Потом – когда перейдешь в старшие классы. Когда получишь права, – она трет глаза тыльной стороной ладони. – Тебе не кажется, что, если бы я хотела снова выйти на работу, я бы уже это сделала?
– Так почему же не вышла?
– Я не этого хотела.
– А чего ты хочешь?
– Чтобы все было как раньше.
Это меня почему-то злит. По той причине, что это одновременно и правда – она хочет, чтобы я не менялась, – и в то же время вранье.
– Да даже когда все «было как раньше» – тебе было мало. Тебе всегда было меня мало.
Мама смотрит на меня, ее взгляд и усталый и удивленный одновременно.
– Конечно же, не было, – говорит она. – И сейчас не мало.
– Знаешь, что меня беспокоит? Вы с папой всегда говорили, что решили «остановиться, пока вам везет». Но такого не бывает! Люди останавливаются, когда не везет. Именно поэтому вы перестали пытаться!
Мама хмурится, она раздражена; она опять смотрит на меня, как на чокнутого подростка, за последний год я очень часто это замечаю, хотя, по сути, после следующего дня рождения я официально уже не тинейджер. Как ни странно, до этого таких взглядов не было. Как я теперь понимаю, возможно, проблема отчасти в этом.
– Вы хотели больше детей, – продолжаю я, – а пришлось довольствоваться мною одной. И ты всю жизнь потратила, стараясь сделать меня такой, чтобы тебе хватало меня одной.
– Вы хотели больше детей, – продолжаю я, – а пришлось довольствоваться мною одной. И ты всю жизнь потратила, стараясь сделать меня такой, чтобы тебе хватало меня одной.
Она прислушивается.
– О чем ты говоришь? Мне хватает тебя.
– Нет! Такого и быть не может! Я у вас одна, и старшенькая и младшенькая одновременно, так что тебе нужно следить, чтобы вклад принес дивиденды, потому что замены у тебя нет.
– Это смешно. Ты не вклад.
– Относишься ты ко мне как ко вкладу. Все свои ожидания вы возложили на меня. И мне приходится нести груз ответственности за всех детей, которые у вас не родились.
Мама качает головой.
– Ты не соображаешь, о чем говоришь, – тихо говорит она.
– Правда? Медицинский факультет в тринадцать лет. Бог ты мой! Какой тринадцатилетней девчонке хочется в мед?
У мамы мелькает такое выражение на лице, словно ей под дых дали. Она кладет руку на живот, как будто прикрывая место удара.
– Вот этой девчонке.
– Что? – Я уже ничего не понимаю. Но потом вспоминаю, что, когда я училась в школе и мне нужна была помощь с химией или биологией, папа всегда отправлял меня к ней, хотя врач – он. Вспоминаю, как она наизусть читала требования для подготовки к меду, когда пришел каталог из колледжа. Вспоминаю ее работу – в рекламе, но в фармацевтической компании. И вспоминаю, что ей сказала бабушка на том ужасном Седере: «Ведь это ты об этом всегда мечтала».
– Ты? Ты хотела стать врачом?
Она кивает:
– Я готовилась к поступлению в медицинский колледж, когда познакомилась с твоим отцом. Он тогда был на первом курсе, но все равно находил время помогать и мне учиться. Я сдала экзамены, подала заявки в десять колледжей, но меня ни в один не взяли. Папа объяснил это тем, что у меня никакого лабораторного опыта не было. Я устроилась в «Глаксо», думала, что потом снова попытаюсь поступить, но мы с отцом поженились, я начала работать в пиаре, так прошло несколько лет, мы задумались о детях, а я не хотела, чтобы малыш появился, пока мы оба еще учимся, а потом возникли проблемы с зачатием. Когда мы перестали пытаться родить второго, я ушла с работы – папа уже зарабатывал достаточно, и мы могли себе это позволить. Я думала, что тогда-то попробую снова поступить, но поняла, что мне нравится заниматься с тобой. Я не захотела расставаться.
У меня голова кругом идет.
– Ты же всегда говорила, что вас с папой кто-то свел.
– Да. Обучающий центр на кампусе. Просто я тебе этого не рассказывала, не хотела, чтобы ты думала, что я из-за тебя от всего отказалась.
– Ты не хотела признаться, что остановилась, когда поняла, что проигрываешь, – уточняю я. Разве не именно это она сделала?
Мама хватает меня за руку.
– Нет! Эллисон, ты неправильно понимаешь фразу. Речь о благодарности. О том, что надо остановиться, когда получил уже достаточно.
Я не до конца ей верю.
– Если это так, может быть, тебе стоит и сейчас остановиться, пока выигрываешь, – пока мы окончательно не испортили отношения.
– Ты хочешь, чтобы я перестала быть тебе матерью?
Поначалу мне кажется, что вопрос риторический, но потом я ловлю ее взгляд, она смотрит на меня огромными полными страха глазами, и у меня начинает щемить сердце. Неужели она действительно могла подумать такое?
– Нет, – тихо говорю я. Потом делаю короткую паузу, собираясь с духом. Мама как-то напрягается, может быть, тоже старается крепиться. – Но я хочу, чтобы ты стала другой матерью.
Она снова плюхается на стул, я не могу понять, что она чувствует – облегчение или поражение.
– А что получу я?
У меня в голове мелькает образ: мы пьем чай, я рассказываю ей обо всем, что случилось со мной прошлым летом в Париже, о той поездке, которая мне только предстоит. Однажды это случится. Но не сейчас.
– Другую дочь, – отвечаю я.
Двадцать восемь
ИюльДомаЯ купила билеты. Оплатила французский, и все равно после празднования Дня независимости, который оказался на удивление загруженным и прибыльным, у меня осталось пятьсот баксов. «Кафе Финлей» закрывается двадцать пятого июля, но, если не случится катастрофы, у меня к тому времени будет достаточная сумма.
Приезжает Мелани. От родителей я узнала, что после лагеря она неделю проведет дома, а потом они сплавляются на плотах по Колорадо. Когда она вернется оттуда, уже не будет меня. А после Европы мне будет уже пора ехать в колледж. Значит ли это, что все лето пройдет так же, как и последние шесть месяцев – как будто мы с ней никогда и не были подругами? Увидев машину Мелани у их дома, я молчу. Мама тоже ничего не говорит, из чего я делаю вывод, что они со Сьюзан уже говорили о нашем разладе.
Курс французского подходит к концу. В последние дни каждый из нас должен сделать презентацию чего-то французского. Я рассказываю о макаронах – как они появились, как готовятся. Я наряжаюсь в фартук и колпак Бэбс, а закончив презентацию, угощаю всех макаронами, которые она специально для нас приготовила, а также раздаю открытки из ее ресторана.
Я подъезжаю к дому на маминой машине – я взяла ее, чтобы довезти реквизит для презентации, и вижу Мелани у ее дома. Она тоже меня замечает, мы переглядываемся, словно спрашивая: так и будем друг друга игнорировать? Словно мы и не подруги.
Но мы же дружили. По крайней мере, раньше. И я машу ей рукой. Потом выхожу на тротуар, на нейтральную территорию. Мелани тоже выходит. Подойдя поближе, она изумленно смотрит на меня. Я смотрю на свое нелепое одеяние.
– Я была на уроке французского, – объясняю я. – Макарон хочешь? – Я угощаю ее, у меня осталось несколько, и я решила отвезти их маме с папой.
– О, спасибо, – Мелани откусывает, и глаза у нее распахиваются широко-широко. Я чуть было не сказала: «Да, я знаю». Но столько месяцев прошло, и я молчу. Может, и не знаю ничего. Теперь-то.
– Значит, ты была на французском? Мы обе решили этим летом поучиться, да?
– Да, ты в Портленд ездила. На какую-то музыкальную программу?
У Мелани загораются глаза.
– Да. Было так насыщенно. Учили не только играть, но и сочинять, рассказывали о различных аспектах мира музыки. С нами работали профессионалы. Я сочинила мелодию на пробу, в следующем году покажу ее в школе, – у нее просто лицо светится. – Наверное, я в итоге пойду на теорию музыки. А ты?
Я качаю головой.
– Еще не уверена. Кажется, мне нравятся языки, – с начала нового учебного года я, помимо китайского, продолжу изучение французского и пойду на очередной шекспировский курс профессора Гленни. На введение в семиотику. И африканские танцы.
Мелани смотрит на меня нерешительно.
– Значит, в Рехобот-Бич ты в этом году не едешь?
Мы ездили туда с моих пяти лет. Но теперь все меняется.
– Папу пригласили на конференцию на Гаваи, он уговорил маму ехать с ним. Наверное, ради меня постарался.
– Потому что ты в Париж собралась.
– Да. Я лечу туда.
Возникает пауза. Краем уха я слышу, как соседские детишки прыгают в струях поливалок. Мы с Мелани тоже в детстве так играли.
– Его искать.
– Мне надо знать. Вдруг что-то все же случилось. Я должна это выяснить.
Я готовлюсь к тому, что Мелани будет надо мной смеяться, глумиться. Но она молча обдумывает услышанное. А потом говорит, не ехидствуя, а по сути:
– Но даже если ты его найдешь. Даже если он не бросил тебя намеренно, он все равно не сможет быть таким человеком, каким ты его нарисовала.
Не то чтобы мне эта мысль в голову не приходила. Я осознаю, что шансов его отыскать – немного, а то, что он окажется именно таким, каким остался в моей памяти, – еще меньше. Но я все равно постоянно думаю о том, что так часто говорит мой папа: когда потеряешь что-то, надо представить то место, где видел это в последний раз. А в Париже я так много нашла – а потом снова потеряла.
– Знаю, – отвечаю я Мелани. Странно, что я не занимаю оборонительную позицию. Мне даже становится легче, потому что я уже готова поверить, что она за меня переживает. И потому, что я сама уже так не переживаю. По крайней мере, из-за этого. – Но это и неважно.
У нее распахиваются глаза. Потом она щурится, осматривает меня с ног до головы.
– Ты как-то по-другому выглядишь.
Я смеюсь.
– Нет. Я все так же выгляжу. Просто костюм такой.
– Дело не в нем, – говорит она как-то резковато. – Ты просто кажешься другой.
– О. Ну… спасибо?
Я смотрю на Мелани, и только сейчас замечаю ее саму. Она кажется такой привычной. Снова как раньше. Волосы отрастают, у нее снова свой естественный цвет. Обрезанные джинсы, приятная футболка с вышивкой. Колечка в носу нет. Татуировок тоже. Нет разноцветных прядей. Нет вызывающего наряда. Конечно же, то, что она выглядит как тогда, не значит, что она и в остальном как тогда. И меня вдруг осеняет, что у Мелани, возможно, тоже был трудный год, как и у меня, и я тоже не все про нее понимаю.