Мы все в ловушке. Тут всегда 1734-й. Каждый из нас, все мы застряли в одной временной капсуле, точно как в тех телепередачах, где всё те же люди торчат в одиночку на каком-нибудь пустынном островке тридцать сезонов, и никогда не стареют и не выбираются. Просто носят больше косметики. В каком-то диковатом отношении, такие шоу даже чересчур аутентичны.
В каком-то диковатом отношении, могу себе представить, как проторчу здесь весь остаток своей жизни. Очень удобно: я и Дэнни ноем про одно и то же дерьмо веками. Реабилитируемся веками. Ясное дело, я просто стою охраняю, но если уж вам нужен истинно аутентичный подход — то мне лучше видеть Дэнни в колодках, чем позволить ему уйти в изгнание и бросить меня здесь.
Я не столько хороший друг, сколько врач, которому хочется еженедельно поправлять тебе спину.
Или наркодилер, который продаёт тебе героин.
«Паразит» — неподходящее слово, но это первое, что приходит на ум.
Парик Дэнни снова шлёпается на землю. Слова «Съешь меня» кровоточат красным под струями дождя, стекают розовым по его замёрзшим синеющим ушам, затекают розоватыми струйками в глаза и на щёки, капают розовыми каплями в грязь.
Слышен только шум дождя, вода барабанит по лужам, по соломенным крышам, по нам, — размывает всё.
Я не столько хороший друг, сколько спаситель, которому хочется, чтобы ты вечно на него молился.
Дэнни снова чихает, длинная сопля желтоватой бечёвкой вылетает из его носа и приземляется на лежащий в грязи парик, и он просит:
— Братан, не надо снова надевать мне на голову это дрянное тряпьё, ладно?
И шмыгает носом. Потом кашляет, и очки падают с его лица в грязищу.
Насморк означает краснуху.
См. также: Коклюш.
См. также: Воспаление лёгких.
Его очки напоминают мне о докторе Маршалл, и я рассказываю, что в моей жизни появилась новая девчонка, настоящий доктор, и, на полном серьёзе, её стоит потискать.
А Дэнни спрашивает:
— Ты что, так и застрял в процессе четвёртого шага? Помочь тебе припомнить всякое, чтобы записать в блокнот?
Полную и безжалостную историю моей сексуальной зависимости. Ах да, это самое. Каждый уродский, говёный момент.
И я отвечаю:
— Всё продвигается потихоньку, братан. Даже реабилитация.
Я не столько хороший друг, сколько родитель, которому на полном серьёзе никогда не хочется, чтобы ты вырос.
И, глядя в землю, Дэнни учит:
— Во всём полезно припомнить свой первый раз, — говорит. — Когда я в первый раз подрочил, помню, решил, что изобрёл это дело. Смотрел на руку, вымазанную этой гадостью, и думал — «Это сделает меня богатым».
Первый раз во всём. Незавершённый перечень моих преступлений. Очередная незавершённость в моей жизни незавершённостей.
И, продолжая смотреть в землю, не видя ничего на свете, кроме грязи, Дэнни зовёт:
— Братан, ты ещё тут?
А я снова прикладываю к его носу тряпку и говорю:
— Дуй.
Глава 5
Какой бы там подсветкой не пользовался фотограф, она была резковата и оставляла дрянные тени на кирпичной стене позади них. На обычной крашенной стене чьего-то подвала. Обезьяна смотрелась усталой и местами облезла от чесотки. Парень был в паршивой форме, бледный, со складками жира посередине, — но, тем не менее, таким вот он стоял там: спокойный и нагнувшийся, упирающийся руками в колени, с дряблым висячим брюхом, стоял, повернув лицо в камеру, глядя через плечо и улыбаясь чему-то вдали.
«Потрясный» — неподходящее слово, но это первое, что приходит на ум.
Маленький мальчик сначала полюбил в порнографии вовсе не сексуальную часть. Не какие-нибудь там картинки с красивыми людьми, которые драли друг друга, откинув головы и скорчив свои фуфельные оргазменные гримасы. Сначала нет. Все эти картинки он понаходил в Интернете ещё тогда, когда даже понятия не имел, что такое секс. Интернет у них был в каждой библиотеке. И в каждой школе такое водилось.
Как то, что можно ездить из города в город, и везде найдёшь католическую церковь, и везде служится одна и та же месса: в какие бы приёмные края ни отправляли малыша — он мог везде разыскать Интернет. Сказать по правде, если бы Христос смеялся на кресте, или гнал на римлян; если бы он делал хоть что-то, кроме как терпел, малышу бы куда больше понравилась церковь.
Сложилось так, что его любимый веб-сайт был совсем даже не сексуальным, по крайней мере не для него. Возьмите, зайдите туда: и там найдётся около дюжины фоток того самого увальня, наряженного Тарзаном, с плюгавым орангутангом, выученным заталкивать что-то, напоминающее жареные каштаны, парню в задницу.
Набедренная повязка парня с леопардовым рисунком отброшена набок, резинка пояса тонет в пузатой талии.
Обезьяна сидит рядом, готовя очередной каштан.
В этом нет ничего сексуального. Хотя счётчик показывал, что больше полумиллиона людей заходили на это посмотреть.
«Паломничество» — неподходящее слово, но это первое, что приходит на ум.
Обезьяна с каштанами была из тех вещей, которые малышу было не понять, но он в чём-то восхищался парнем. Малыш был глуп, но он знал, что это в каком-то смысле гораздо выше его. Честно сказать, люди в подавляющем большинстве вообще не решатся раздеться при обезьяне. Их замучают сомнения, как у них смотрится жопа, не сильно ли она красная или отвисает. У большинства людей ни за что не найдётся сил даже нагнуться перед обезьяной, — а уж тем более, перед обезьяной, лампами и фотоаппаратом, — и даже если бы пришлось, сначала они сделали бы хренову кучу приседаний, сходили бы в солярий и подстриглись. А потом часами торчали бы раком перед зеркалом в поисках лучшего ракурса.
Опять же, даже пускай это всего лишь каштаны, придётся ведь ещё держать кое-что расслабленным.
Одна только мысль о пробах обезьян наводила ужас: вероятность быть отвергнутым одной обезьяной за другой. Ясное дело, человеку-то можно заплатить достаточно денег, и он будет пихать в тебя что угодно, — или же делать снимки. Но обезьяна-то. Обезьяна же вроде как честная.
Надежда одна — приобрести того же самого орангутанга, если он, конечно, не окажется излишне переборчивым. Либо так, либо будет исключительно хорошо натаскан.
Речь о том, что быть красивым и сексуальным — казалось ничто по сравнению с этим.
Речь о том, что в мире, где все из кожи вон лезут, чтобы казаться как можно красивее, этот парень таковым не был. И обезьяна не была. И то, чем они занимались — не было.
Речь о том, что маленького мальчика в порнографии подцепила не сексуальная часть.
Это была непоколебимость. Смелость. Полное отсутствие стыда. Спокойствие и неподдельная честность. Заведомая способность взять да и стать там, и сказать целому свету: «Да-да, вот так я решил провести свободный денёк. Постоять здесь в позе с обезьяной, которая толкает каштаны мне в жопу».
И плевать мне, как я выгляжу. Или что вы подумаете.
Ну так миритесь с этим.
Он опускал весь мир, опуская себя.
И даже если парню не капли не нравилось там торчать, способность улыбаться, прикидываться таким в процессе, — это заслуживало даже большего восхищения.
Точно так же, как съёмки порнофильма требуют присутствия определённого числа людей, которые стоят здесь же за кадром, жуют бутерброды, вяжут, смотрят на часы, пока другие голыми занимаются сексом на расстоянии в каких-то несколько футов…
Для глупого маленького мальчика это стало просветлением. Быть в этом мире настолько спокойным и непоколебимым — казалось Нирваной.
«Свобода» — неподходящее слово, но это первое, что приходит на ум.
Именно такой гордостью и уверенностью в себе маленький мальчик хотел обладать. Когда-нибудь.
Если бы на картинках с обезьяной был он сам, то каждый день он мог бы смотреть на них и думать: «Если я смог сделать такое, то смогу что угодно». И неважно, с чем ещё придётся столкнуться, — если ты мог улыбаться и смеяться, пока обезьяна пялила тебя каштанами в промозглом бетонном подвале, а кто-то делал снимки, — да любая другая ситуация была бы как два пальца.
Даже ад.
Больше и больше в голове глупого малыша назревала такая мысль…
Что если на тебя посмотрит достаточно людей, то больше тебе уже не нужно будет ничьё внимание.
Что тебя достаточно когда-нибудь схватить, разоблачить и выставить напоказ, и тебе никогда уже не скрыться. Не будет разницы между твоей общественной и личной жизнью.
Что если ты достаточно приобретёшь, достаточно много добьёшься, то тебе никогда уже больше не захочется иметь или делать что-то ещё.
Что если ты будешь достаточно есть и спать, то больше тебе хотеться не будет.
Что если тебя полюбит достаточно много людей, то ты перестанешь нуждаться в любви.
Что ты способен когда-нибудь стать достаточно умным.
Что когда-нибудь у тебя может быть достаточно секса.
Что если ты будешь достаточно есть и спать, то больше тебе хотеться не будет.
Что если тебя полюбит достаточно много людей, то ты перестанешь нуждаться в любви.
Что ты способен когда-нибудь стать достаточно умным.
Что когда-нибудь у тебя может быть достаточно секса.
Всё это стало целями маленького мальчика. Иллюзиями, которые останутся с ним на всю жизнь. Все эти обещания разглядел он в улыбке толстяка.
Ну и после того, всякий раз, когда ему становилось страшно, грустно или одиноко; в каждую ночь, когда он просыпался в панике в очередном приёмном доме, его сердце колотилось, а постель была сырой; в любой день, когда он отправлялся в школу в новых краях; всякий раз, когда мамуля возвращалась забрать его, в любом промозглом номере мотеля; в каждой взятой напрокат машине, — мальчик вспоминал всё ту же дюжину фоток нагнувшегося толстяка. Обезьяну с каштанами. И малолетнего говнюка такое сразу же успокаивало. Оно показывало ему, насколько храбрым, сильным и счастливым способен стать человек.
И что пытка будет пыткой, а унижение — унижением, только если ты сам решишь страдать.
«Спаситель» — неподходящее слово, но это первое, что приходит на ум.
И вот ведь смешно: как только кто-то спасает тебя, первое, что хочется сделать — спасти других. Всех людей. Каждого.
Малыш никогда не узнал имя этого человека. Но никогда не забывал ту улыбку.
«Герой» — неподходящее слово, но это первое, что приходит на ум.
Глава 6
В следующий раз, когда прихожу навестить маму, я по-прежнему Фред Гастингс, её государственный защитник, и всю дорогу она мне поддакивает. Пока не сообщаю ей, что всё ещё не женат, а она говорит, мол, это позор. Потом включает телевизор, какую-то мыльную оперу, ну, знаете, где настоящие люди прикидываются фуфельными, с надуманными проблемами, а настоящие люди наблюдают за ними, чтобы забыть свои настоящие проблемы.
В следующий визит я по-прежнему Фред, но уже женатый и с тремя детьми. Это уже лучше, но трое детей… многовато. Людям следует ограничиваться двумя, замечает она.
В следующий визит у меня уже двое.
С каждым визитом её под одеялом остаётся всё меньше и меньше.
С другой стороны, всё меньше и меньше Виктора Манчини сидит на стуле у её кровати.
На следующий день я снова я, и проходит всего несколько минут до момента, когда мама звонит и вызывает медсестру, чтобы та провела меня обратно в холл. Мы сидим молча, потом я беру куртку, а она зовёт:
— Виктор?
Говорит:
— Должна тебе кое-что сказать.
Скатывает из пуха катышек между двух пальцев, скручивает его, делая меньше и туже, потом, наконец, поднимает на меня взгляд и спрашивает:
— Помнишь Фреда Гастингса?
Да уж помню.
У него сейчас уже жена и двое замечательных детей. Так приятно, говорит она, увидеть, как жизнь работает на хорошего человека.
— Посоветовала ему купить землю, — говорит мама. — Новой они уже нынче не делают.
Спрашиваю её, кто такие эти «они», — а она ещё раз жмёт кнопку вызова медсестры.
На выходе обнаруживаю доктора Маршалл, которая ждёт в коридоре. Она стоит тут же, прямо у двери моей мамы, пролистывая записи на планшетке, и поднимает на меня взгляд: глаза её уже спрятаны за толстыми стёклами очков. Её рука быстро выщёлкивает и отщёлкивает авторучку.
— Мистер Манчини? — спрашивает она. Складывает очки, кладёт их в нагрудный карман халата и сообщает. — Нам обязательно нужно обсудить случай вашей матери.
Трубку для желудка.
— Вас интересовали другие варианты, — говорит.
Из двери медпункта дальше по коридору за нами наблюдают три сотрудницы, склонив головы друг к другу. Одна, по имени Дина, зовёт:
— Покатать вас двоих в колясочке?
А доктор Маршалл отзывается:
— Займитесь, пожалуйста, своим делом.
Мне она шепчет:
— На всяких мелких операциях персонал начинает вести себя так, словно они ещё в медучилище.
Дину я имел.
См. также: Клер из Ар-Эн.
См. также: Перл из Си-Эн-Эй.
Волшебство секса — обладание без обузы владения. Сколько женщин домой не води — со складским местом никогда проблем не возникает.
Доктору Маршалл, её ушам нервным рукам, сообщаю:
— Не хотелось бы, чтобы её кормили насильно.
Сёстры продолжают наблюдать за нами, доктор Маршал берёт меня под руку и уводит от них со словами:
— Я общалась с вашей матерью. Какая женщина! Эти её политические акции. Все эти её демонстрации. Вы её, наверное, очень любите.
А я отвечаю:
— Ну, не сказал бы, что прям так уж.
Мы останавливаемся, и доктор Маршалл что-то шепчет, так что мне приходится придвинуться поближе, чтобы расслышать. Слишком поближе. Медсёстры продолжают наблюдать. А она выдыхает мне в грудь:
— Что если бы нам удалось полностью вернуть разум вашей матери?
Выщёлкивая и отщёлкивая ручку, продолжает:
— Что если бы нам удалось сделать её умной, сильной, энергичной женщиной, какой она была в своё время?
Мою мать, такой, как она была в своё время?
— Это может стать возможным, — замечает доктор Маршалл.
И, даже не думая, как такое прозвучит, я говорю:
— Боже упаси.
Потом прибавляю как можно быстрей, что затея, пожалуй, не такая уж и хорошая.
А вглубь по коридору медсёстры хохочут, зажав рты руками. И даже с такого расстояния можно разобрать слова Дины:
— Это послужит ему отличным уроком.
В мой следующий визит я по-прежнему Фред Гастингс, и мои двое детей приносят из школы сплошные пятёрки с плюсом. На этой неделе миссис Гастингс красит нашу столовую в зелёный.
— Голубой лучше, — возражает мама. — Если речь о комнате, где ты собираешься держать пищу.
После этого столовая становится голубой. Мы живём на Восточной Сосновой улице. Мы католики. Деньги храним в Городском первом федеральном. Ездим на «Крайслере».
Всё по велению моей мамы.
В следующую неделю я начинаю всё записывать, все подробности, чтобы от этой недели до следующей не позабыть, кто я да что я. «Гастингсы во все праздники ездят отдыхать на озеро Робсон», пишу. Мы ловим рыбу на блесну. Болеем за «Пэккерсов». Никогда не едим устриц. Покупаем участок. Каждую субботу я первым делом сажусь в зале и штудирую записи, пока медсестра идёт посмотреть, не спит ли мама.
Стоит мне войти в комнату и представиться Фредом Гастингсом — она тычет пультом в телевизор и выключает его.
Самшит вокруг дома ничего, учит она, но вот бирючина — лучше.
А я всё записываю.
Люди высшего сорта пьют только скотч, говорит она. Водосток свой прочищайте в октябре, а потом в ноябре повторно, говорит. Оберните воздушный фильтр в машине в туалетную бумагу, чтобы прослужил дольше. Вечнозелёные подрезайте только после первых заморозков. На растопку лучше всего идёт зола.
Записываю всё. Составляю опись того, что от неё осталось: пятна, морщины, её набухшая или пустая кожа, чешуйки и сыпь, — и пишу себе напоминания.
Ежедневно: носи крем от солнца.
Крась седину.
Не сходи с ума.
Ешь меньше жирного и сладкого.
Побольше качай пресс.
Не начинай забывать всякое-разное.
Подрезай волосы в ушах.
Принимай кальций.
Увлажняй кожу. Ежедневно.
Заморозь время на одном месте навеки.
Не старей, чёрт тебя дери.
Она спрашивает:
— Ничего не слышно от моего сына, Виктора? Помнишь его?
Прекращаю писать. У меня болит сердце, но я уже забыл, к чему бы это.
Виктор, рассказывает мама, никогда её не навещает, а если и приходит — то не слушает. Виктор вечно занят, рассеян и на всё ему плевать. Он вылетел из медицинского, и делает из своей жизни полнейший хаос.
Она подбирает пух с одеяла.
— У него какая-то там работа с минимальной зарплатой, экскурсоводом, или что-то такое, — рассказывает. Она вздыхает, и её жуткие жёлтые руки нашаривают пульт от телевизора.
Спрашиваю: разве Виктор за ней не присматривал? Разве нет у него права жить собственной жизнью? Говорю: а может быть, Виктор так занят, потому что каждый вечер он куда-то идёт и в буквальном смысле убивает себя, чтобы оплатить счета за её постоянный уход. Это минимум три штуки баксов каждый месяц, на минутку. Может, как раз поэтому Виктор бросил учёбу. Говорю — просто возьмём и предположим: может быть, Виктор, чёрт его дери, делает всё, что в его силах.
Говорю — может, Виктор делает больше, чем кому-то там кажется.
А моя мама улыбается и отвечает:
— Ах, Фред, ты всё тот же защитник безнадёжно виновных.
Мама включает телевизор, и на экране прекрасная женщина в сверкающем вечернем платье бьёт другую прекрасную молодую женщину бутылкой по голове. Бутылка даже не примяла ей волосы, но женщина теряет память.
Может быть, Виктор разбирается с собственными проблемами, говорю.