Я сгорал от нетерпения излить душу, лучше Жан-Марку, чем Жюльену. Мой лучший друг воображал себя нашим крестным отцом: убежденный холостяк, он считал своей семьей нас, приходил иногда в гости к завтраку, задаривал наших детей, ездил с нами в отпуск. Даже мои родители, не любившие его за политический консерватизм, ценили его преданность. Он никогда никого не оставлял на мели и воображал, что держит всю нашу группу в кулаке, как чистейшей воды бриллиант, на котором не найти ни пятнышка. Через равные промежутки времени он устраивал сеансы самокритики, на которых нам предлагалось громко говорить о том, что нас не устраивает в нем или в других. Он называл эту традицию «Огонь по центральному комитету» в память о лозунге Мао Цзэдуна во времена «культурной революции» – «Огонь по штабам». Это была могучая групповая терапия, позволявшая нашему маленькому сообществу дать волю страсти к сплетням и к сведению счетов. И все же я побаивался, как бы его, сурового пуританина, не шокировало мое чересчур интимное признание, как бы я от этого не оказался еще больше в его власти.
В тот вечер все пошло не так, как предполагалось. Экзамен кандидатов затянулся часа на три: ими оказались два врача-стоматолога, управляющий имением, адвокат, женщина-судья, женщина – комиссар полиции и три специалиста по рекламе. Все они отвечали по очереди в закрытой комнате на бесконечные вопросы. Мы проверяли бескорыстие их побуждений, их лояльность, смелость. Параллельно, без ведома кандидатов, их изучали Марио и Тео. Жюльен располагал в качестве председателя двумя голосами и мог всегда повлиять на результат голосования. Но к полуночи положение стало напряженным: Фанни поддерживала женщину-полицейского, Жюльен – адвоката, некоего Жан-Этьена Лаббе, толстячка с неприятной физиономией, к месту вставлявшего в самые изысканные фразы просторечные словечки. Человечьи группы – что звериные стаи: в них правит подчинение силе. Большинство поторопилось примкнуть к мнению Жюльена и побрело привычным, начертанным властью путем, как отъявленное панургово стадо. Но Фанни не уступала, она продолжала отстаивать свой выбор. Порой невообразимо легкомысленная: в своем возрасте она продолжала участвовать в конкурсах пожирателей жевательной резинки, рекламировала кисточку, устраняющую запах изо рта путем обработки сосочков на языке, – Фанни в вопросах власти оказывалась невероятно упорной. Удрученный ее упрямством, Жюльен, редко выходивший из терпения, пытался ее урезонить. Он напомнил, чем объясняется его предпочтение: этот Жан-Этьен Лаббе топтался у наших дверей уже три года, и пребывание вне клуба этого типа выглядело опаснее, чем его прием. У нас он был бы под контролем, к тому же Жюльен поручил бы ему щекотливое занятие: шпионить за членами второго круга, принятыми пять лет назад и являющимися таким же замкнутым товариществом, как наше. Жюльен, не выдавая своих опасений, побаивался внутреннего переворота, который сместил бы его с поста. Наш клуб функционировал по принципу разведывательной службы: каждый подглядывал за остальными и все доносил Жюльену, а тот следил за всеми сразу. Тридцать лет назад из него получился бы вождь-фанатик, бросающий свои толпы в побоище и пропагандирующий смерть хозяев и буржуа, после которых настал бы черед рыночных ханжей, ешивы[4] и Ватикана. Он допускал дискуссию, только если она подтверждала его точку зрения. Но Фанни не отступала и твердила, что ее кандидатка отвечает всем требованиям, она моложе и умнее этого безвестного провинциального стряпчего. Жюльен запустил пальцы в свою шевелюру и пронзил бунтарку взглядом. Было уже поздно, все мы устали, и он не любил, когда кто-то при свидетелях вставал ему поперек дороги. Он попробовал прибегнуть к иронии.
– Что сегодня происходит, Фанни? В тебе заговорила женская солидарность? Я думал, ты выше этого.
– А с тобой что происходит? Прилив тестостерона?
Жюльен не сумел скрыть недовольства. Он не ждал такого отпора, на его длинном лице выражение торжественности сменилось гневом Он судорожно откашлялся, позволил себе состроить гримасу, как бывало всегда, когда он нервничал. Положение становилось все хуже. Я счел нужным вмешаться и предложил вернуться к обсуждению завтра, на свежую голову. Наградив меня недобрым взглядом, Жюльен процедил сквозь зубы:
– Не лезь не в свое дело!
После этого он встал и вышел.
– Вы его оскорбили, надо его вернуть, – выдавил Жан-Марк, трепеща, как брошенная невеста.
– Успокойся! – приказала ему Фанни. – Он пошел пописать, сейчас вернется.
Она с мертвенно-бледным лицом выдерживала всеобщее немое неодобрение, только одергивала юбку, пытаясь прикрыть свои длинные голые ноги. Я взял ее за руку, чтобы подбодрить, но она чуть не вывихнула мне пальцы, потом оттолкнула меня. Фанни всегда оставалась на высоте, всегда демонстрировала неумолимую веселость. Заподозрить ее в слабости было равносильно непристойности. Даже намек на жалость был ненавистен ей.
Развенчанный деспот
Жюльен все не возвращался, вино согревалось у нас в бокалах, мы чувствовали себя глупо. Желая положить конец этой ссоре, мы отправились на поиски друга. Первым делом проверили туалет – там было пусто. Гардеробщица подтвердила недавнее бегство высокого бледного мужчины. Его мобильный телефон был выключен.
– Я тебе говорил! – крикнул Жан-Марк, обращаясь к Фанни. – Он взбесился! Ты ею довела своим несносным характером.
Он кипел от негодования. Я его успокоил, просил взяться за ум: пусть Жюльен у нас главный, это не значит, что он всегда прав. Посовещавшись, мы разделились на три группы и отправились на поиски беглеца. Вид у нас был до смешного растерянный – как у отряда скаутов, лишившегося предводителя. Моим напарником стал Жан-Марк: ему шло на пользу мое присутствие. Он слишком нервничал, поэтому я сел за руль его машины, «тойоты» RAV-4, похожей на долговязого теленка, гибрида джипа и трактора, предназначенной для подавления комплекса неполноценности ее владельца. Он весь извелся, клял Фанни и ее неуместную гордыню. Постепенно я успокоил его, доказав, что противоречить Жюльену само по себе еще не преступление. Я надеялся вывалить на него, наконец, свое покаяние, но, пока мы прочесывали окрестные улицы между церковью Мадлен и предместьем Сент-Оноре, он сам меня огорошил.
– Себастьян, мне надо кое-что рассказать тебе.
– И мне.
– Хорошо, валяй.
– Нет, ты первый.
Меня подвела моя вежливость. Собственно, я уже был в курсе дела: в таком кружке, как наш, новости перемещаются молниеносно, сплетни и злословие были частью нашей повседневной жизни. Жена Жюльена – Сабина ездила на Авиньонский фестиваль с сербом из Нови-Сада, любимцем своей страны молодым актером, восхитительным в амплуа первого любовника. Она сбегала так не первый год, но в этот раз ее гнала любовь. Жан-Марк снял на лето дом на океанском побережье у Аркашона, неподалеку от дома моих тестя и тещи. Один с детьми, погруженный в свое горе, он вынужден был сочинять небылицы, объясняя детям отсутствие их мамы.
– Знаю, что раздражаю Сабину, у нее не хватает на меня терпения. Когда мы остаемся с ней один на один, я отчетливо ощущаю ее презрение.
Это разговор мы с ним вели уже десятки раз. Жан-Марк обычно иллюстрировал брак метафорой из животного мира: он не уставал сравнивать горячую кобылицу, на которой можно далеко ускакать, но так и норовящую вас скинуть, с медленно бредущим верблюдом, который от вас никуда не денется. Как я понимал Сабину с ее желанием спрятаться от этого сравнения! Иногда мне казалось, что Жан-Марк мягок просто от неспособности быть злым. Это напомнило мне еще кое о чем: раньше Жюльен обладал правом первой ночи по отношению к нашим «невестам»: так он нас испытывал и ставил перед свершившимся фактом. Возражавшие подвергались публичному осмеянию и обвинялись в предпочтении своих пошлых увлечений благородной дружбе, которую они предают. Эта отвратительная практика прекратилась, когда нам было лет двадцать. Тем не менее я был уверен, что он переспал с Сабиной, хотя бы затем, чтобы спокойнее выносить Жан-Марка. Во всяком случае, он был единственным любовником, которого тот порекомендовал бы своей жене, даже гордился бы этим как знаком отличия. Пока мы медленно проезжали по улицам, проверяя каждый подъезд, каждый закоулок, я решился поговорить с ним начистоту.
– Так воспользуйся этим, познакомься с кем-нибудь. Ты свободен, действуй!
– Но я люблю ее, Себ, меня больше никто не привлекает.
– Тогда страдай и терпи, ты ведь сам этого хочешь.
– Как ты можешь так говорить со мной? Тебе бы понравилось, если бы Сюзан ушла от тебя вместе с детьми?
В порыве бахвальства я брякнул:
– Думаю, лучшей услуги она не могла бы мне оказать.
Я уже видел брешь, в которую мог бы протиснуться, чтобы рассказать о своем приключении, но тут Жан-Марк вскрикнул. На аллее, уходящей в сторону от сквера Анри Бергсона, двое людей пинали ногами третьего, лежавшего на земле. Возможно, это был наш друг. Я резко затормозил, Жан-Марк вызвал по мобильному телефону остальных. Перспектива дать бой двоим хулиганам мне не улыбалась: мой рыхлый, тучный спутник не годился в напарники. Но, увидев, как мы вылезаем из машины, негодяи в защитной одежде и в капюшонах ку-клукс-клана, немного помедлив, сами пустились наутек. В желтом свете фонаря я увидел, что у одного из них лицо в крови, он хромает и задыхается. На земле действительно лежал Жюльен: мы поспели вовремя. Осторожно подняв, мы отвели его к скамейке. Нашему другу повезло: лицо у него не пострадало, он удачно прикрыл его руками. Как человек, занимавшийся боевыми видами спорта, мог испугаться двух шалопаев? По словам Жюльена, они напали на него сзади с намерением ограбить. От неожиданности он растерялся. А почему он ушел из-за стола? Полулежа на скамейке, в разорванной одежде, с грязным лицом, с разбитыми пальцами, он пожал плечами.
– Так воспользуйся этим, познакомься с кем-нибудь. Ты свободен, действуй!
– Но я люблю ее, Себ, меня больше никто не привлекает.
– Тогда страдай и терпи, ты ведь сам этого хочешь.
– Как ты можешь так говорить со мной? Тебе бы понравилось, если бы Сюзан ушла от тебя вместе с детьми?
В порыве бахвальства я брякнул:
– Думаю, лучшей услуги она не могла бы мне оказать.
Я уже видел брешь, в которую мог бы протиснуться, чтобы рассказать о своем приключении, но тут Жан-Марк вскрикнул. На аллее, уходящей в сторону от сквера Анри Бергсона, двое людей пинали ногами третьего, лежавшего на земле. Возможно, это был наш друг. Я резко затормозил, Жан-Марк вызвал по мобильному телефону остальных. Перспектива дать бой двоим хулиганам мне не улыбалась: мой рыхлый, тучный спутник не годился в напарники. Но, увидев, как мы вылезаем из машины, негодяи в защитной одежде и в капюшонах ку-клукс-клана, немного помедлив, сами пустились наутек. В желтом свете фонаря я увидел, что у одного из них лицо в крови, он хромает и задыхается. На земле действительно лежал Жюльен: мы поспели вовремя. Осторожно подняв, мы отвели его к скамейке. Нашему другу повезло: лицо у него не пострадало, он удачно прикрыл его руками. Как человек, занимавшийся боевыми видами спорта, мог испугаться двух шалопаев? По словам Жюльена, они напали на него сзади с намерением ограбить. От неожиданности он растерялся. А почему он ушел из-за стола? Полулежа на скамейке, в разорванной одежде, с грязным лицом, с разбитыми пальцами, он пожал плечами.
– Фанни сделала из меня посмешище, она посмела мне перечить. А ты, Себастьян, встал на ее сторону.
Я запротестовал: это было просто обсуждение, обмен мнениями. Но Жюльен, погруженный в свое несчастье, и знать ничего не желал. Хотя он потерпел поражение, я отказывался каяться и обвинять Фанни. Мы уложили этого верзилу на заднее сиденье внедорожника и повезли к нему домой. Он очень просил, чтобы мы не звали остальных. Жюльен жил в девятом округе, на улице Фонтен, между турецкой закусочной, где подавали кебаб, и баром с проститутками, один в пустой холодной квартирке, где иногда принимал любовниц. Он не был большим любителем женского пола, однако чужим женщинам отдавал должное. Для него секс был второстепенным занятием, обслуживанием низких инстинктов. Простертый, как поверженный гладиатор или как преданный окружением герой, на кровати в углу неуютной комнаты, служившей ему спальней, он был воплощением унылой необходимости жить. Жан-Марк носил ему питье, вытирал лицо, его преданность только подчеркивала мое недостойное поведение. Мы хотели вызвать «скорую», но Жюльен яростно этому воспротивился и в конце концов уснул одетым. С моими поползновениями исповедаться было покончено. Если бы в тот вечер Жан-Марк выслушал меня, моя жизнь, быть может, сложилась по-другому; анекдотическое происшествие в «Кафе де Пари», превращенное признанием в банальность, не осталось бы сидеть во мне как заноза. Я уже хотел уйти, когда у Жан-Марка, снявшего с Жюльена ботинки, пиджак и рубашку с услужливостью слуги из старых времен, вдруг вырвался испуганный крик.
– Иди сюда, полюбуйся! – прошептал он мне, наклоняя лампу на тумбочке.
Кроме синяков, оставленных недавними обидчиками, мускулистый торс нашего друга был покрыт гнойными ранами, набухшими, почти лиловыми рубцами; казалось, по нему прошлись бороной. Кое-где чернели запекшиеся корки, кое-где виднелись пузыри. Воспаленная кожа походила на палимпсест:[5] свежие, только начинавшие гноиться порезы были нанесены поверх затянувшихся шрамов, как новый текст поверх стершегося на древнем пергаменте. Это ужасное зрелище не имело никакого отношения к ночной драке. Не успели мы толком осмотреть Жюльена, как он вдруг сел, как умирающий в агонии, обругал нас и заорал на Жан-Марка: по какому праву тот посмел его раздеть? Я испугался, что он сейчас его ударит. Жан-Марк был готов расплакаться. Но уже в следующий момент Жюльен с присущей ему наглостью привлек его к себе и отпустил ему невольный грех:
– Ты прощен. Я знаю, ты сделал это не нарочно.
Жан-Марк рассыпался в извинениях, я думал, что он сейчас плюхнется на колени.
– Послушайте, вы, оба, – обратился к нам Жюльен, – знайте, что в этой шайке вы – мои любимцы. Знайте, знайте!
Он ослепительно улыбнулся. Вот как он нас удерживал: гнусным поношением, за которым следовали преувеличенные похвалы, навсегда врезавшиеся в память.
– Я хочу, чтобы вы мне поклялись, что никому – слышите, никому! – не расскажете, что увидели сегодня вечером. Вы одни в курсе.
Мы пообещали. И тогда Жюльен, сначала неуверенно, потом обстоятельно, открыл нам правду. С некоторых пор он добровольно подвергал себя истязаниям, испытывая свою способность выдерживать боль. Он ежедневно причинял себе страдания, учась терпеливо их сносить. Он царапал себе живот и половой член колючими стеблями роз, спал на битом стекле, втыкал себе в соски кнопки и булавки, драл себе теркой торс, упивался своей способностью хладнокровно взирать, как хлещет его собственная кровь. Он опаливал пламенем свечи внутреннюю сторону бедер и подошвы, прижигал ляжки раскаленной добела кочергой. Совершая это, он натягивал перчатки, чтобы руки, причиняющие боль, казались чужими, а потом дезинфицировал раны. Обожженная кожа, воткнутое в тело лезвие были торжеством воли над страхом. У меня душа уходила в пятки. Он вспомнил стоиков, советовавших бороться такими способами со смертью и с несчастьями: надо каждый день готовиться к худшему, чтобы его наступление не застало тебя врасплох. Я испугался, что Жан-Марк упадет в обморок от обстоятельно изложенных Жюльеном подробностей. Чем больше он говорил, тем больше стыд уступал место гордости: он уже не объяснял, а ораторствовал. А ведь действительно, уже много лет я не видел его летом в плавках или голым по пояс. В тридцать лет от неспособности обуздать своих демонов он позволял им терзать себя. Теперь я подозревал его в том, что он намеренно спровоцировал двух оболтусов на драку, чтобы свалить побои на нас. Я уехал домой потрясенный, дрожа от возмущения. Жюльен, выставив напоказ свои стигматы, столкнул меня с верхней ступеньки пьедестала. Рядом с этой мерзостью мой легкомысленный поступок терял всякий вес. Жан-Марк остался с нашим страдальцем и уснул на полу у его кровати, подстелив под себя то, что попалось под руку. Он при любых обстоятельствах лип к нему как пластырь.
Рано утром Жюльен позвонил с извинениями: он вспылил по глупости, проявил грубость и обидчивость. Он еще раз попросил меня ничего не рассказывать о том, что я увидел. Он запинался, искал слова, словно хотел заговорить о чем-то совершенно другом Наконец Жюльен повесил трубку, произнеся загадочные слова:
– Я страдаю и из-за вас, потому что очень вас люблю…
Его пафос добил меня. Потом мне звонили все остальные, и каждый на свой манер распинался, до чего нежно ко мне относится. Согласно распространенной Жан-Марком версии, двоих мерзавцев обратил в бегство именно я. Меня смущали эти незаслркенные поздравления. Фанни подробно поведала мне о своем примирении с Жюльеном: он просил у нее прощения с таким юмором, что она согласилась на адвоката, отказавшись от женщины – комиссара полиции.
– Сам знаешь, ему никто не может сопротивляться.
В этом она ошибалась. Меня Жюльен разочаровал. Он долго нас дурачил, разыгрывая уверенность в себе, но теперь с этим покончено. Отныне он был недостоин роли, которую придумал себе. То, что я о нем узнал, неминуемо должно было отдалить нас друг от друга вернее, чем политические разногласия. Я сразу испытал едва ли не облегчение: теперь я мог взлететь на собственных крыльях. Ушла в прошлое необходимость добиваться одобрения этого заблудшего мелкого тирана, как и чьего-нибудь еще одобрения. Все вместе мы составляли один организм, в котором присутствовали свойства каждого. Но это единое тело меня стесняло, во мне исчерпался тот порыв, который сплачивал нас прежде, то стремление проживать наши жизни в едином стиле, сгорать на внутреннем огне. Всякая дружба имеет пределы, всякая семья – тюрьма, всякий брак – заточение. Если бы только мои товарищи смогли на мгновение забыть меня, как шляпу на стуле!
Я обращаюсь в другую веру
Есть у супружеской жизни одно замечательное достоинство – она ограждает нас от всего. Даже от любви. Моя совместная жизнь с Сюзан не была избавлена от рутины. Вот уже десять лет я наслаждался семейным счастьем, и вкушение день за днем одного и того же блюда, пусть даже царского, будило во мне мечты о разнообразии. Как все прочие мужья, я из-за своей верности, а вовсе не под воздействием ножа хирурга, превращался в евнуха. Упрекать Сюзан было не в чем: она неизменно оставалась безупречной, внимательной. Если бы я заболел, она ухаживала бы за мной с восхитительной преданностью, я полностью ей доверял. Но, занимаясь любовью, мы словно хранили целомудрие: секс больше не становился волнующим событием, он был в порядке вещей. Мы проделывали все необходимые процедуры чинно и нейтрально: два довольных каплуна, все позабывшие, даже свои первые волнения. Собственно, меня это положение устраивало: я предпочитал вялость банальной приязни крайностям страсти. Я человек порядка, а вовсе не бунтарь. Моя любовь к порядку просто не знает удержу. Даже моей разнузданности присуща определенная методичность.