Роддом или жизнь женщины. Кадры 38–47 - Татьяна Соломатина 17 стр.


– Умер, – коротко сказала санитарка. И, не удержавшись, скривилась лицом и разрыдалась.

Торакальный долго, цветисто, отчаянно выматерился.

Владимир Сергеевич, обрабатывающий новорождённого, склонился над ним чуть не вплотную и спиртовой турундой промокнул несколько прозрачных капель, неожиданно упавших на порозовевшее оживающее хнычущее тельце.

Анестезиологи и нейрохирурги на мгновение заинтересовались заоконными небесами, нервно сглатывая.

– Размывайся! – бросил торакальный Денисову.

Парень наконец-то отошёл от стола, на котором лежал обескровленный труп, изуродованный многочисленными травмами и попытками результаты этих травм повернуть вспять. Белые повязки, пропитанные кровью, – на голове. Гипс, заляпанный пятнами крови, – на левой руке. Разрезанная грудная клетка, ощерившаяся ранорасширителем, в глубине которой покоилось недвижное багрово-синюшное человеческое сердце, похожее на мёртвого освежёванного снегиря. И вскрытая брюшная полость, из которой спешно был извлечён живой человек. Ещё ничего не знающий, ничего не понимающий. Успокаивающийся биением живого человеческого сердца.

Ельский шёл по подвалу, прижимая запелёнутого новорождённого к своей груди. В какой-то момент он понял, что забыл самый главный инструмент своей жизни – неонатальный реанимационный набор – в ургентной операционной главного корпуса. Он свернул в закоулок, ведущий в морг, присел на какой-то старый ящик и зарыдал. Тут же заревел младенец. И Владимир Сергеевич стал раскачиваться, успокаивая и успокаиваясь сам. Синхронизируя ритмы, выравнивая токи… Он не сюсюкал, не шикал. У него не было своих собственных детей, но он, как никто другой, знал, что рождению слова не нужны. Как не нужны они смерти. Только движение. Только и только движение. Систола и диастола. Напряжение и расслабление. И покой. Как результат любого движения. Покой. Покой.

Неизвестно, что оплакивал Ельский. Нелепую смерть незнакомой женщины? Он пока ещё даже не знал её истории. Смерть Матвеева? Вероятно. Скорее всего. Или свою собственную усталость? Всеобщую нелепость? Невозможно точно сказать. Не говоря уже о том, что некрасиво подглядывать за тем, как взрослый сильный мужчина плачет на старом пыльном ящике в больничном подвальном закоулке, ведущем к моргу, прижимая к своей груди совершенно чужого младенца. Успокаивая едва рождённого в мир незнакомца биением собственного четырёхкамерного полого мышечного органа. Сколько этих чужих рождений прошло через его сердце? Он никогда не задумывался над этим. Это была просто работа. Просто непростая работа.

Через несколько минут он пришёл в себя. Отнёс младенца в отделение. Вернулся за своим реанимационным чемоданом. Операционную уже почти убрали. Патологоанатомы забрали изуродованное тело молодой женщины. И красивое жилистое тело доцента Матвеева, который даже мёртвый, казалось, слегка иронично ухмылялся. Стучал зубами молодой ординатор Денисов, перекуривая на улице у приёмного покоя главного корпуса со старым торакальным хирургом по прозвищу Бульдог.

Текла обыкновенная больничная жизнь.

– А где папаша-то? – опомнился зав детской реанимацией, вышедший на воздух. – Он тут в приёме дрался с мужиком, что его бабу привёз.

– Седировали. И ментам сдали. Им показания снимать, то-сё. – Бульдог прикурил последующую от предыдущей.

– Так что случилось?..

– Да срань господня! – мрачно ухнул торакальный. – Все бабы – дуры.

Жила-была обыкновенная семья. Муж, жена и ребёнок. И забеременела жена вторым. И стала мужа пилить: сделай ремонт! Сделали. Закончили уже почти к родам. Ремонт делали, как от веку профанам полагается: в экономном режиме – то есть им казалось, что в экономном. Потому что на рынки сами ездили, рабочих по объявлению нанимали. Со всеми вытекающими для затрат. Материальных и нервных. По дороге скандалили не раз. В общем, наконец, косо ли, криво ли, но вроде всё готово. Старшего ребёнка к бабушке отвезли, в Краснодар, что ли. Не важно. Понаехавшие оба в первом поколении. Квартира ещё в ипотеке. Но жене захотелось ремонт. Чтобы себе и детям. Чтобы комфорт. Сделали и сделали. Ей бы уже плюнуть и успокоиться. Но то ли розеток ещё не было. То ли розетки были – но не те. В общем, пилила она своего мужика за те розетки. А ему некогда. Он на работе. А ей – свет клином на тех кретинских розетках сошёлся. Чтобы именно такие, как она в журнале видела. Но чтобы подешевле, разумеется. Поэтому никаких интернет-заказов. И никаких городских магазинов. Надо сэкономить три копейки. Как раз на тот бензин, что залить в ту машину, за которую кредит ещё тоже не выплачен. Вот она с утра пораньше психанула, села за руль и попилила на строительный рынок за МКАД.

Заехала не на ту площадку. Раньше же с мужем ездила. Особо за дорогой не следила. Всегда есть о чём поссориться. Указатели – хрен разберёшь. Вроде как тут на рынок заезжали. Или нет? Какие-то грузовики, железо, блоки. Куда ехать? Где здесь розетки?! Народу никого. Она головой покрутила да из машины, поперёк гружёных фур кое-как поставленной, и вышла. Попёрлась к погрузчику. Так сказать, пошла за движущимся объектом. Где движущийся объект – там должен быть человек, управляющий движением. И, значит, у него можно поинтересоваться, где тут на рынке розетки, без которых ей ремонт – не ремонт, муж – не муж, и вообще – жизнь не мила!

Водитель погрузчика разгружает «шаланду», гружённую блоками. Один человек на площадке. На стоянке грузовиков не было ни одного человека, кроме этого водителя. И она бежит к погрузчику, разгружающему «шаланду», гружённую блоками. Спросить у работяги, где розетки! Он в этот момент снимает очередной поддон с кузова «шаланды». А тут эта беременная с огромным пузом. На огромном же нерве из-за того, что муж не олигарх, жизнь не удалась, ремонт не такой, как хотелось, и вот эти розетки!.. Там же рёв стоит. Водила погрузчика никаких людей не ожидает. В такие зоны обывателям и въезд, и вход строго запрещены. Что должно быть обеспечено владельцами строительных рынков. Баба понимает, что человек её не услышит. И хочет, чтобы он её увидел. Внимание обратил. Подбегает близко, орёт во всю мочь: «Подскажите мне!..» Водила от неожиданности дёрнулся, зацепился поддоном за борт грузовика, поддон качнулся, ещё раз качнулся, мир замер… Мужик вспомнил всех святых по матушке… Глаза закрыл… Поддон ещё раз качнулся – и чуда не произошло. Поддон с блоками рухнул. На беременную бабу, алкавшую каких-то ей одной известных розеток. Блоки падали, как кости гигантского чудовищного домино. Один блок зацепил голову, другой – плечо, третий – грудь… Водила не помнил, куда и как бежал. К ней было метнулся – тормознул: вспомнилось, что трогать нельзя. К телефону – начальнику звонить. Начальник – в «скорую»… «скорая» – ментам. Мы – ближайшая больница к этой части МКАД. Два часа кроили-штопали-лили бригадой нейрохирургов, травматологов, торакальных и анестезиологов-реаниматологов. Ну и вот. Время смерти четырнадцать тридцать пять. Плод женского пола, живой, доношенный, весом три семьсот, ростом пятьдесят четыре сантиметра, родился в рану в четырнадцать тридцать пять. Слава кесарю.

– Купила розетки!.. – И Бульдог ещё раз завернул такое выражение, что любой водила погрузчика позавидовал бы. Но уже без отчаяния завернул. Со смирением безнадёги. – Запомни, пацан! – обратился он к Денисову, – женишься – с бабой не ругайся. Делай всё по уму. А не можешь по уму и не можешь уступить и не скандалить – на цепь её. Или наручниками к батарее. Вот теперь мужик с двумя детьми и без бабы. Сдались тебе, Люсенька, эти макароны! – Он нервно хохотнул, но тут же окоротил себя, откашлялся и продолжил строго, по-деловому: – Через двадцать минут у меня в кабинете. Такие протоколы не каждый день продиктуют. Учись, пока я жив. Учителя не бессмертны.

Бульдог всхлипнул, зашвырнул окурок в мусорку и ушёл. Денисов и Ельский посмотрели друг на друга – и молча разошлись.

Матвеева кремировали на третий день. Как он и хотел. В землю – ни за что не желал. Чтобы жёны с детьми на могиле не дрались.

На кремации присутствовала вся больница. И весь онкодиспансер. И все его жёны. И все его дети. Все его любовницы и все его ученики. Некоторые даже из других городов и стран прилетели.

Мальцева на поминки не пошла. Оказалось, что это очень удобно – быть матерью. Всегда можно прикрыться дочуркой. «Вы что, Татьяна Георгиевна, на поминки не пойдёте?! – Простите, но у меня маленький ребёнок!»

В итоге всё равно все – Панин, Святогорский, Ельский, Мальцева, Денисов, Поцелуева с Родиным, Марго, Тыдыбыр и многие другие – сползлись в ресторанчик. Не столько помянуть Матвеева, сколько убедиться в том, что сами живы. А Матвеев… Ну что Матвеев. Матвеев – это эпоха. И эта эпоха ушла. Ушла красиво. Эта ушла – другая пришла.

В итоге всё равно все – Панин, Святогорский, Ельский, Мальцева, Денисов, Поцелуева с Родиным, Марго, Тыдыбыр и многие другие – сползлись в ресторанчик. Не столько помянуть Матвеева, сколько убедиться в том, что сами живы. А Матвеев… Ну что Матвеев. Матвеев – это эпоха. И эта эпоха ушла. Ушла красиво. Эта ушла – другая пришла.

– Я вот думаю, какая судьба уготована этой новорождённой девчушке? – пустился в размышления изрядно захмелевший уже Святогорский. – Мамашу дурную бетонными блоками в отбивную смолотило, а той – хоть бы хны. Кутузов, вот, с перерывом в четырнадцать лет в голову ранен! И – выжил! А с ранениями в голову во времена Очакова и покоренья Крыма не выживали! Читаешь – только руки и ноги ещё могут отремонтировать или ампутировать. Голова или брюхо – всё, привет! А тут в голову – раз! – выжил. В голову через четырнадцать лет – два! – выжил! Так ведь вот ещё какой случай: вторая пуля – та, что через четырнадцать лет, – прошла по старому каналу! Казуистика! Или по-русски выражаясь: этого не может быть, потому что этого не может быть никогда! Но – было! Лекарь Мюсо знаете как сказал? «Должно полагать, что судьба назначает Кутузова к чему-нибудь великому, ибо он остался жив после двух ран, смертельных по всем правилам науки медицинской». Дважды пули промчались сквозь голову Кутузова! По одной и той же траектории! Причём миллиметр отклонения от раневого канала – дважды повторенного! – он был бы либо мёртв, либо слабоумен, либо слеп!

– Так он же вроде как не видел на один глаз. Даже чёрную повязку носил, нет? – встрепенулась Марго.

– Марго, Кутузов не был слеп! Отменно видел обоими глазами. Разве что «искривел» на правый глаз, как тогда писали лепилы в протоколах. Дефект косметический, а не функциональный. Бабы его и кривого любили, как нашего доцента Матвеева бабы любили – любого! – Аркадий Петрович шумно вздохнул и протёр глаза. И продолжил спокойно: – Чёрную повязку на глазу носил актёр Ильинский в фильме «Гусарская баллада». Вот. Все бабы – дуры!

– Какую чушь мы несём! – вмешался Панин.

Да, сегодня он присутствовал. Это был тот самый редкий случай. Случай был действительно очень редкий. У Панина и в мыслях не было являться сюда только потому, что здесь Мальцева. Он хотел помянуть Матвеева с теми, кто его действительно знал, действительно уважал, действительно любил. Слегка припозднился. Потому что после крематория в министерство на совещание рванул, будь оно неладно! Ещё один АИК для родной больницы выбил. Пришёл, а тут этот интерн, как живой, сука!.. Даже память картинку подкинула: двадцать третье февраля почти два года назад, гульки в изоляторе обсервационного отделения, Танька – ещё завобсервацией, он – ещё начмед; она уходит с интерном; он подрывается – «вы куда?!» – доцент Матвеев властно придавливает его обратно – «сидеть!» [51].

И такая тоска накатила на Семёна Ильича, что он глухо рыдал в кабацком туалете. Плакал о том, что всё так нелепо. Смерть молодой бабы по совершеннейшей глупости. Смерть Матвеева от рака мочевого пузыря. Врач, мужик, у которого всегда по этой, мочеполовой, части всё было в полном ажуре, – и от рака мочевого пузыря! Жизнь его самого, Панина. Долгая жизнь с Варей, совершенно ему ненужная. Дети его с Варей, бесконечно ему вдруг чужие и далёкие. Вечная двойная жизнь в многослойной лжи. Танька, родившая от него, но холодная…

Неизвестно, долго ли он сидел в кабинке кабацкого нужника, но в дверь постучали и нормальным таким, понимающим мужским голосом не то чтобы спросили, а скорее констатировали:

– Семён Ильич, вы там живой?!

– Денисов, не дождёшься! – рявкнул Панин.

Но почему-то стало легче.

Водителя погрузчика приговорили к пяти годам за непреднамеренное убийство по неосторожности. Как-то так… Владелец рынка отделался крупными взятками. И рынок не закрыли. И опасную разгрузочную площадку не обустроили по всем правилам, и охрану не усилили. И бабы не перестали устраивать истерики своим мужикам из-за розеток.

И у жены Сергея Волкова (по прозвищу Полуобъём Бедра, или просто Полуобъёмыч) Ксении Ртюфель («…как трюфель, только Ртюфель») действительно оказался поликистоз яичников, а это вполне поддаётся медицинской коррекции.

И Панин, как и прежде, любил в своей любви к Таньке Мальцевой прежде всего саму свою любовь и лишь потом – саму Таньку Мальцеву.

И росла Муся Панина, обожаемая отцом совершенно беззаветно и потому могущая по полному праву именоваться именно что «плодом любви» – для Панина (и была единственной настоящей любовью Таньки Мальцевой).

И Ельский берёг свою беременную молодую жену до опасения последней за психику мужа.

И Марго понятия не имела, выходить ей замуж за американца или…

И всем им ещё очень долгое время чудился доцент Матвеев. Бывало, обернёшься в коридоре – и вот же он, только что был… Только готовился шпильку воткнуть или что-то язвительное отвесить. Или придёт баба с гинекологической проблемой, наберёшь по привычке номер… И становится больно.

Очень больно.

Но если тебе больно, ты – живой.

И значит, всё ещё возможно.

Кадр сорок четвёртый

Непонятное ощущение

Была суббота. Татьяна Георгиевна решила остаться дома. Сегодня ответственный дежурный – Родин. В обсервации – Поцелуева. Да и, в конце концов, руководящая работа – это в том числе умение делегировать полномочия! Плох тот генерал, который не доверяет своим офицерам и солдатам. Если что, тьфу-тьфу-тьфу, вызовут. Но нет ни одного «если что», с каковым не могли бы справиться рыжий добряк-весельчак Родин и его боевая подруга Засоскина. И почему всё время на какие-то военизированные сравнения тянет? Самая мирная работа: родовспоможение.

Да и с дочерью хотелось побыть. Муся уже не только ела, писала, какала, спала и плакала. Муся становилась забавной. Она сейчас шустро ползала, хватала всё, до чего могла дотянуться. Жизнерадостно хохотала, выдавая совершенно необыкновенные рулады. Хмурила личико. Надувала щёчки. Морщила лобик. Неописуемо удивлялась. Умилительно притворялась. По каждому предмету, до которого таки дотянулась, имела своё собственное мнение. Мальцева не хотела совсем уж пропустить этот мимический пир. Подрастёт – и ага! Это же прекрасные мгновения!.. Панин утверждал, что Мусина мимика и сама Муся вся как есть – её, Танькина, копия. Прям-таки ксерокопия. Клон.

– Да всё ты врёшь! – отвечала она ему, сдвигая брови.

– Вру? – смеялся Сёма. – Вот ты же себя не видишь каждую секунду в зеркале! А ты сейчас точно такую же мордочку состроила, как Муся. Одну из миллиона мордочек. Ты же на себя в зеркало смотришь, как все бабы, – с сосредоточенным выражением лица. Но красота – это не только черты! Это динамика, живость… То, что и называют обаянием.

Панин нащёлкал запредельное количество фотографий. Он даже печатал их! Отсылал секретаршу с флешкой в ближайшую контору. И толстых фотоальбомов с Мусиными изображениями было уже в штабель. Как-то раз Татьяна Георгиевна взяла один из альбомов (а кто альбомы покупал? кто фотки вставлял? неужто тоже Сёмина секретарша?) и наткнулась на чёрно-белую фотографию, потёртую, с оторванным уголком. На неё смотрела наивно-удивлённая, лукаво-простодушная, невыносимо щенячья-радостная и одновременно мудро-печальная Муся, в распахнутых глазах которой читались тысячи чувств и мыслей.

– Панин, скажи, она роскошная! Вот объективно скажи, как отстранённый зритель, а не как чокнутый папаша! – подсунула она ему фотографию.

– Она? – Сёма хитро прищурился. – Она – совершенно роскошная. Говорю объективно, – рассмеялся он.

– А ты где так фотографию успел затаскать? Или теперь специально старят для пущего бандитского понту?

– Танька! Это твоя фотография! В нынешнем Мусином возрасте. Я её сто лет назад спёр из альбома твоей мамаши.

– Да? – удивилась Мальцева.

– Там на обороте год есть, и чернила уже поплыли.

Татьяна Георгиевна перевернула фотографию.

– Действительно я. Мне казалось, она совсем на меня не похожа.

– Будем надеяться, обойдётся внешним сходством! – слегка иронично прокомментировал Панин, аккуратно забирая у Татьяны Георгиевны фотографию, как величайшую драгоценность. После чего сам осторожно вставит её обратно в окошко альбома.

Назад Дальше