– Ты как?
– Не знаю. Вообще ничего не знаю, Марго! Боюсь…
– Ты на лошадях ездить поначалу тоже боялась. А потом научилась.
– То лошади. А то, – опасливо кивнула она на корзинку, – человек!
– Да. Человек. И ты – мама этого человека! – строго отчеканила Маргарита Андреевна. И тут же улыбнулась подруге: – Не грусти. Рассмешу. Знаешь, чем отличается лошадь от мамы? Мама не устаёт! Всё, давайте с Богом. Завтра после смены к тебе заеду.
Когда Панин привёз домой начинающую маму с малышкой, у Мальцевой приключилась паническая атака. Сейчас Сёма уедет – и она останется один на один с этим крохотным созданием?.. Трижды она Семёна Ильича выгоняла – и тут же возвращала, не успевал он ещё до машины дойти. Договорились, что пару-тройку дней он поживёт у неё. «Пара-тройка дней» затянулась на месяц. Первую ночь Сёма спал на кухне. Точнее – собирался спать на кухне. Постелил себе на полу. Только улёгся спину выровнять – какой там спать, сейчас опять раздастся рёв! – пришла Танька. Села прямо на пол. Попросила кофе сварить. Расплакалась. Стала жаловаться. И вопрошать – не у него, у потолка, – что теперь со всем этим делать. Это Танька? Точно она?! Панин сварил кофе, налил ей рюмку, обнял, приголубил. Сочувствовал. Но был, признаться, на седьмом небе от счастья! Впервые в жизни он был действительно ей нужен! Танька в нём впервые действительно остро нуждается! По-настоящему. Она и их дочь. Его дочь. Последнее заслоняло для него всё. И когда отдохнувшая минут пятнадцать Мусечка заорала, Семён Ильич как безумный поскакал в комнату.
У Панина прекрасно получалось быть отцом. Или нянем. Разве в таком возрасте нужен отец? Одиннадцатидневным детям нужны высококлассные няни. И у Сёмы всё спорилось. Мыть попу, менять памперс, купать, кормить, носить на руках, играть. Вот с чем там ещё играть?! А Панин гулил, агукал и хихикал как натурально с катушек съехавший. Иногда Татьяна Георгиевна украдкой наблюдала за ним. Никогда прежде она не видела, чтобы человек на человека смотрел с такой любовью. Нет, именно так на неё саму когда-то смотрел Матвей. Но были только она и Матвей. И не было никого третьего, кто мог бы оценить это со стороны. Поэтому так ли это выглядело – неизвестно. А тут здоровый пятидесятилетний мужик под центнер весом смотрит на крошечную трёхкилограммовую козявку! – так, как когда-то Матвей смотрел на неё саму. Некогда её любили. Теперь же Мальцева за такой потрясающей, невероятной, неземной совершенно любовью всего лишь… подглядывает. Так, что ли, получается? Может, у Сёмы и с лактацией бы наладилось, не будь он теперь безвылазно занятой министерской шишкой.
– Посмотрите, какая наша Му-у-усенька краса-а-авица! Самая прекрасная девочка на све-е-ете! – сюсюкал Панин, нежно смывая с головки дочери пену шампуня. – Дай полотенце! – строго командовал он тут же Татьяне Георгиевне. – Нет, ну полюбуйтесь только на папину Му-у-усеньку! – снова завывал он, и, похоже, согласия Татьяны Георгиевны ему вовсе не требовалось.
– Ой, какая наша Мусенька у-у-умница! – токовал Семён Ильич. – Ты видишь, какая она умница?! – он совал пупса Татьяне Георгиевне.
Признаться честно, Мальцева не видела. Как ни смотрела. Красавица – ещё куда ни шло. Ладная, с правильными чертами смешного кукольного лица. Но вот умница?
– Сёма, она не может быть умницей. Она младенец. Она ест, какает, спит вполглаза на ходу и орёт. Бесконечно орёт. Я очень устала.
Как-то само собой, безо всяких инициатив, обсуждений и командного принятия решений вышло так, что Панин стал спать в комнате, рядом с кроваткой малышки. Когда не был в министерстве, разумеется. Мальцева «переехала» на кухню. Даже купила «палаточную» раскладушку. Первый месяц пролетел совершенно незаметно. Особенно учитывая то обстоятельство, что Татьяна Георгиевна вышла на работу всего неделю спустя после выписки. То есть через семнадцать дней после кесарева. И причины тому были рабочие. Ночью ей позвонила Оксана Анатольевна Поцелуева, временно исполнявшая обязанности начмеда, и сказала в трубку коротко и бесцветно:
– Татьяна Георгиевна, родильница, двадцать шесть лет, третьи сутки неосложнённого послеродового периода, вместе с ребёнком выбросилась из окна пятого этажа. Ребёнок умер. Женщина в реанимации главного корпуса. Состояние крайне тяжёлое. Прогноз неблагоприятный. Меня срочно вызвали. Главврач требует тебя.
Мальцева собралась за две минуты. И уже в такси поняла, что не оставила Сёме даже записки. Он будет волноваться. Кроме того, это непосредственно его дело. При его нынешней должности. И ещё поймала себя на мысли, что сбежала из дому – и радуется. Именно сбежала. Именно что – с огромной радостью. Удрала от своей дочери. Ночью. Не переждав минимального положенного законами сроков – могла бы и стать в позу: «Я в декретном отпуске!» Она же как раз именно что в нём. На бумаге, по крайней мере. И, значит, могла отказаться. И без неё бы разобрались. А самое во всём произошедшем бесчеловечное – другого слова Мальцева и подобрать не могла: она даже не ахнула чудовищности повода, вернувшего её на службу. На адовую службу по адовой причине. Неужто ад – зона комфорта Татьяны Георгиевны Мальцевой?!
Но служба – особенно адова – тем и хороша, что себя на ней не помнишь. До себя на службе нет дела. На себя на службе нет времени.
* * *
Анамнез жизни рванувшей из окна с новорождённым младенцем в объятиях с виду был более чем благополучным. Практически образцово-показательным по современным убогим меркам. Папа зарабатывал на пять с плюсом. И мама в ведомостях семейного бюджета ниже хорошистки не скатывалась. Вышколенные благосостоянием детей бабушки исправно водили девочку на музыку, на фигурное катание, на английский язык, в художественную студию и в бассейн. Если из школы дочь приносила четвёрку – мама иронично вскидывала левую бровь и хмыкала через губу. Папа высокомерно, чуть с пренебрежением вскидывал правую бровь. Если девочка чего и боялась в этой жизни, то вовсе не голода, холода и отсутствия модных тряпок. Она испытывала самую тяжёлую, запущенную разновидность страха, которой могут заразить только искренне любящие близкие люди: не оправдать возложенных на тебя надежд, не отработать должным образом затраченных на тебя усилий. И с возрастом течение душевного расстройства становилось всё более тревожным. Потому что у неё не оказалось музыкальных способностей. И к пятнадцати годам чемпионки, срывающей олимпийское ледовое золото, из неё не вышло. Английский язык она знала неплохо и даже могла написать стишок в подражание Роберту Фросту. Но только – в подражание. Кувшин с яблоками, голову и капитель – могла нарисовать. Вполне терпимо. И сделать копию «Утра в сосновом бору» или даже «Постоянства памяти». Особенно успешной выходила копия «Чёрного квадрата». Но своей собственной живописной манеры у девчонки так и не обнаружилось. Поскольку во сне ей являлись кошмарные вскинутые брови. Левая. И правая. Живущие своими независимыми друг от друга жизнями. Левая бровь вела жизнь ироничную. Правая – высокомерную. Иногда они садились выпить чаю за столик насмешливости. Она даже как-то нарисовала свой повторяющийся сон пастелью на листе картона.
– Это что, ранний Дали? – иронично посмеялась Левая Бровь.
– А что-нибудь, кроме римейков, можешь? – высокомерно разошлась в полуулыбке Бровь Правая.
С плаванием тоже ничего особенного не вышло. Хотя таланты были. Но профессиональному спорту надо отдавать всю себя. А Брови единогласно не позволяли бросить музыку, художественную студию, коньки и бог знает что ещё и зачем.
После бассейна просыпался безумный аппетит, и бабушки щедро его удовлетворяли.
Потом бабушки умерли. А Брови не позволили дочери самостоятельно передвигаться по городу. Город полон извращенцев и бомжей. Да! Даже для пятнадцатилетней! Особенно для пятнадцатилетней! Всё. Разговор окончен.
Ну и замечательно. И не очень-то хотелось. Школа за углом. Холодильник на кухне.
Еле окончив школу на крепкие тройки и нежизнеспособные четвёрки, девочка никуда не поступила. И на работу не пошла. Потому что умерла Правая Бровь. Которая – отец. И вся невыносимо гнетущая вязкая материнская любовь Левой Брови с ещё большей силой обрушилась на растолстевшую и обленившуюся юную деву. Мать не замечала, что с родной душой что-то не так. Зато в качестве щедрой компенсации – беспрестанно попрекала:
– Кто ж тебя замуж возьмёт, эдакую корову?!
– Кто ж тебя замуж возьмёт, эдакую корову?!
Но тем не менее по-прежнему не позволяла выходить из дому – даже с большей страстью, нежели прежде. Ни на дискотеку с подружками. На дискотеках – извращенцы. Ни в кафе посидеть-посплетничать. В кафешках – подонки. Везде зло. Да и подружек у дочери, честно говоря, совсем не осталось. Точнее – так и не завелось. Талантливый, общительный, спортивный некогда ребёнок превратился в замкнутого асоциального взрослого. Она даже в Интернет не ходила. Потому что и там извращенцы, подонки и зло. На фитнес уже не очень-то и хотелось. Если она хоть вполовину такая безобразная, как иногда плачет мама, – тут уж никакие усилия не помогут. Так какой смысл?
Мама извернулась и выдала дочь замуж. Потому что ожирение и прыщи от отсутствия половой жизни. Так считала мама. Версии, что ожирение – от чрезмерного количества еды, а прыщи – оттого, что дочурка уже давно откровенно наплевательски относилась даже к элементарной гигиене, матерью не рассматривались. Сама мамаша, к слову, выглядела безупречно. Стройная. Красивая. Хорошо зарабатывающая молодая ещё женщина. При должности и ухажёрах. Вот одного из набранных по объявлению она и женила на собственной дочери. Зятёк был ничего на вид. Смотрел начальнице в рот. Ну и жениться на её дочке – всяко лучше, чем девяносто процентов зарплаты за съёмную квартиру отдавать. После свадьбы они стали пилить несчастную, объединив усилия. Причём мамаша-то, понятно, от большой неисчерпаемой любви. А муж – в подражание тёще. Хотя и безо всяких чувств к жене, исключая разве что раздражение.
Впрочем, брак пошёл деве на пользу. Она действительно была влюблена. Кто ж не влюбится, когда в атмосфере полной изоляции появляется кто-то тёплый и живой. Дочурка перестала грызть ногти… Часто шиншиллы, живущие поодиночке в клетках у «любителей» домашних животных, начинают грызть себе лапы. И такие любители выбрасывают несчастное создание или под забор ближайшей ветеринарной клиники (в лучшем случае!), или на ближайшую помойку. Или становятся хоть немного профессионалами: покупают своей пушистой милой крысобелке товарища. Желательно – противоположного пола. Так что ветеринары действия мамаши одобрили бы. Дочь стала следить за собой. Немного похудела. Не до маминых размеров идеальной нимфы, но вполне до нормальных стандартов здорового человека. Стала чаще выходить на воздух. И забеременела. Тем более, что мама так этого хотела. Каждый вечер на кухне вопрошала, иронично вскидывая никуда не девшуюся левую бровь:
– Когда ж ты уже забеременеешь? Или ты и этого не можешь?!
И всё в таком духе. При муже. Который как огня боялся тёщи-начальницы. И потому всё раздражение и злость срывал на беззащитной шиншилле. Пардон, жене.
Зато уж когда дочь забеременела, мама так обрадовалась!
– Господи, какая же из тебя выйдет мать?! – всплёскивала она руками с безупречно отполированными ногтями. – Нет, я работу бросить не могу! Кто будет всю вашу бездельную никчемную кодлу содержать?
Упрекнуть маму было совершенно не в чем. Мало того – было бы вопиюще несправедливо. Она заботилась о своей дочери. Она покупала ей самые лучшие фрукты и овощи. Только парную телятину. И где-то раздобывала чёрную икру. Нашла прекрасного акушера-гинеколога по большому блату. Заставляла регулярно посещать консультацию и лично со всем тщанием изучала дочуркины анализы. Она очень хотела внука. Первое разочарование постигло будущую бабушку, когда УЗИ принесло в клювике: девочка.
– Будет такая же неповоротливая бездарь, как ты! – выписала мамуля приговор.
У дочери даже не достало ехидства ответить: «Ну что ты, мама! Она вся будет в тебя! Сноровистая и талантливая! Ты же у меня работящая умница, а главное: добрая, аж дух захватывает!» Откуда взяться ехидству у придавленного чувством вины и вечно оправдывающегося, в том числе и за чувство вины, существа.
Всю работу по дому «ленивая» дочь взвалила на себя. Совершенно добровольно и уже давно. Мама могла на голубом глазу, безо всяких рефлексий, «похвалить дочурку» в присутствии своих подружек, званных на кухонные сплетни под бокал вина:
– Золотая девочка! Могла бы горничной в пятизвёздочном отеле служить! Вы видели, как у меня всё расставлено, развешено, разложено? Всю жизнь с домработницами билась. Если не ленивая – так неуклюжая. Если руки из нужного места растут – так уже не домработница, а королева Великобритании!.. Но только вот зачем мы столько сил и труда в её детство вложили? Она же оказалась гениальная, прирождённая служанка! Не стоило и тратиться!
Мама зловеще хохотала, завершив свою победоносную тираду. Приятельницы неловко отводили глаза. Боясь сделать маме ненужное – по их мнению – замечание и стараясь не смотреть на краснеющую беззащитную дочь, выпекающую любимый мамин песочный пирог с абрикосами.
Муж ушёл где-то на седьмом месяце. За это время тёща успела дать ему неплохой старт. Обучила некоторым деловым приёмам. Щедро сдала все карты лоций в мире их узкоспециального бизнеса. Одела. Обула. Научила фрукты вилкой есть и абсент пить безупречно-ритуально. Он вписал в своё резюме опыт работы в солидной конторе, где тёща и была топом, – и привет! Нашёл себе новую службу. И быстро. Ещё и клиентов у тёщи – уже бывшей тёщи – увёл.
Всё это совместное существование матери и дочери не облегчило.
Нет, самое удивительное в этой истории: мать действительно любила свою единственную дочь. И страстно жаждала внука. Или внучку. Какая разница? Она даже плакала по ночам на кухне. Из-за неотвязного чувства, что она явно делает что-то не так. Не так поступает. Не то говорит. Не из-за того, что дочь плохая. Это её единственная дочь! Какая разница, плохая она или хорошая, толстая или тонкая, блондинка или брюнетка, есть у неё мужик или нет и не будет?! Это она так потому, что её собственный муж умер. Она его безумно любила. И если бы не он, то, возможно, она была бы лучшей в мире матерью! Она так не хотела выходить на работу, когда дочь родилась! Она хотела быть рядом с малышкой постоянно. Тетешкать её, лелеять. Нежничать, дурачиться. Разделять бесконечные открытия, и огромные детские радости, и крошечные ребяческие несчастья. Но муж говорил, что дочь не будет гордиться матерью-домохозяйкой, а когда вырастет – спросит: «Мама, а что ты сделала интересного?» И вот теперь дочь беззаветно любит её. А она не может даже подойти к ней. Не может обнять. Не может поцеловать. Это было так легко – раньше, с маленькой. Отчего же так сложно, так неизбывно-невыполнимо стало сейчас?! Почему вместо утешений из неё, уже стареющей и, значит, умудрённой опытом женщины, вылетают только бесконечные колкости? Почему она вместо того, чтобы обнять свою дочь, вскидывает и вскидывает эту проклятую ироничную левую бровь?! Откуда эта никчемная язвительность?!
Мама плакала на кухне из-за того, что жила не так. Плакала и плакала. Вместо того, чтобы встать, пойти, обнять, попросить прощения, – и пусть уже, чёрт возьми, всё станет так! Но на встать, пойти, обнять и попросить прощения не хватало воли и силы. На такие простые, элементарные действия – не хватало. Ноги наливались свинцом. Руки тяжелели и холодели. И левая бровь начинала нашёптывать: «Да ты для неё!.. А она! Беременная неумёха! Дура без талантов и профессии! Если ты сейчас размажешь нюни по космосу – вам обеим… троим! – кранты! Ты должна быть твёрдой и последовательной!» И мама продолжала сидеть на кухне, продолжала пить водку и глотать горький дым, оставаясь твёрдой и последовательной. И то, что было задумано душой, – стало пустотой, чинилось содержимым ядра: злым порохом, острой картечью, ядовито-промасленной ветошью. И подогревалось до адской температуры. И взрывалось внутри, образуя ещё большие выжженные пустоты, вакуумные лакуны. И часам к четырём утра мама падала в свою постель, шипя и дымясь, как погружённая в ледяную воду едва отлитая чугунная чушка. И больше не было ничего. Затем звонил будильник – и начиналась механическая жизнь.
И дочь плакала в своей спальне. И уже давно не пыталась обнять маму. Боялась. После опыта сотни тысяч прежних попыток. Даже самый бездарный и тупой щенок, самая отъявленная генетическая выбраковка рано или поздно научится команде «Нельзя!». Особенно если применять электроошейник. Дочь плакала потому, что из неё ничего не вышло. У неё всё есть. Но только благодаря маме. И покойному папе. А сама она – ноль. Сколько в неё вложили сил и заботы – всё зря. Она бездарная. И безвольная. И никому не нужна. Муж ушёл, даже не объяснившись. Просто собрал вещи, купленные ему её мамой, – и ушёл. Только один раз виделись после. В день развода. Он ни на что не претендует. А она кто такая, чтобы на что-то претендовать? Ему ребёнок не нужен. Так какой смысл говорить с ним о ребёнке? Который ещё даже и не рождён. На развод муж явился со стройной, красивой девушкой. Милой. Очаровательной. А она была опухшая, заплаканная и с пузом. Развели быстро и равнодушно. Мать потом кричала, что привлечёт его, заставит платить алименты и быть отцом. Не первый раз кричала. К чему привлечёт? Что – заставит? Как можно заставить быть отцом? Зачем?.. Она сама воспитает дочь. Но как она сможет воспитать дочь? Мама постоянно твердит, что матери из неё не выйдет. Какая из неё мать? Она за себя никакой ответственности не несёт и ничего, кроме борщ сварить и мамочкин костюм от Шанель отпарить на весу, ничего и не может. А ребёнок – это решения принимать. Розовый комбинезон или салатовый? Сейчас почему именно плачет? Живот болит? Голодный? Прививки – делать или не делать? Хочет собаку – разрешить или запретить? В школу – в математическую или в языковую? А если ребёнок заболеет? Дети болеют! Мамочка вон сколько ночей не спала, когда она сама ещё маленькая болела. А она без мамочки даже не знает, куда звонить, к кому обращаться, в какую сторону бежать. Страшно. Она отлично знает, что такое страх! И никого не хочет больше разочаровывать! Ни маму, ни свою дочь. Ни себя.