Вечером, по указанию Ногина, Зуев, переодетый в форму солдата, с двумя бойцами отправился в расположение немцев. Он нес ответ на листовки: солдаты согласны пленить комиссаров, арестовать советских командиров, но для этого потребуется два-три дня.
Возвратились только двое. Зуева задержали в качестве заложника.
На нашей «земле» воцарилось до дикости странное спокойствие. В течение утра, дня и ночи не было сделано ни одного выстрела. Мы готовились спешно и вместе с тем хладнокровно. Военный ли опыт, инстинкт ли или еще что-то подсказало Ногину его план, но он вдруг стал ощутимой реальностью, и все наши силы, нервы — все было подчинено его осуществлению.
Пехотный полк, стоявший до войны на границе и входивший в Белостокскую армию, должен был занять Ольхово и образовать коридор для выхода наших войск. Командир полка Муратов оказался на редкость талантливым и предприимчивым. Немцы были им захвачены врасплох. Почти не потеряв людей, полковник с точностью осуществил заранее разработанный план. Кольцо окружения было прорвано, и Ольхово занято в течение полутора часов.
Ногин руководил общей операцией. Но прежде чем дать сигнал к одновременной повсеместной атаке, он лично пробрался в село Пилсудское, где, по данным разведки, находилось руководящее ядро немецкой группировки, которое требовалось парализовать.
В двенадцатом часу ночи Ногин приказал мне готовить взвод. И едва я кинулся выполнять его распоряжение, он сказал:
— Погоди! — Подошел ко мне, взял за плечи. — Обнимемся, Саша. Если что... не забудь мою Тоню и Наташу. Мы с тобой так и не нашли времени поговорить.
Ночь выпала на редкость темная. Не видно ни зги, хоть глаз выколи. Плавнями, мимо немецкой заставы, мы пробрались к опушке леса. Отсюда Пилсудское — все как на ладони. Мирным, безмятежным сном спали немцы. Внезапно вынырнул яснолицый месяц и вновь скрылся в набежавших черных облаках.
— Метелин, — позвал тихо Ногин. — В тени углового дома видите что-нибудь?
— Так точно.
— Снять!
«Почему именно я?» — бессознательно мелькнула у меня острая мысль. Сердце заколотилось. Ладонью стерев с лица пот, я отделился от группы. По-пластунски пересек расстояние между лесом и селом. Прижался к изгороди. Часовой находился от меня в двух метрах. Опершись спиной об угол дома и положив руки на висевший на груди автомат, он полудремал, покачиваясь. Собрав силы, я прыгнул на немца. Одной рукой зажал ему рот, второй ударил в бок ножом...
Спустя минуту товарищи уже были возле меня.
Немедля Ногин выпустил ракету — сигнал для общего наступления. Красный свет озарил хмурое небо. Мы ворвались в улицы. Пулеметы, автоматы, винтовки, гранаты — все было пущено в ход. Немцы выскакивали из домов в нижнем белье, шарахались в ужасе, не понимая, что же собственно произошло.
Где-то невдалеке справа зачастила дробь пулеметов и винтовок, ухнули орудия; донеслись вой шрапнели, грохот танков и гусеничных тягачей. Наши части пошли в атаку. Ольхово было занято. Почти беспрепятственно мы двигались вперед. Глубина эшелонирования немцев оказалась столь незначительной, что привела нас в недоумение. Каких-то 20—30 километров — и мы оказались в их глубоком тылу, никем не преследуемые. До самого Белостока — хоть шаром покати, кроме обозников и тыловиков, никакой серьезной силы. А в стороны от больших дорог — вообще пусто.
Ногин, однако, был задумчив. Отсутствие сопротивления и силы, которую он должен был преодолеть, казалось, выбило его из колеи. Он оценил обстановку лучше, чем кто бы то ни было. Никем не преследуемые и ни от кого не обороняясь, мы оказались в более трудном положении, чем даже в лесу под Слонимом. Материальная часть без боеприпасов и техника без горючего через день-второй, исчерпав запасы, ничего не будут стоить, станут обременяющим грузом. Среди нас не было полковника Муратова, убитого в последнюю минуту при отходе из Ольхово, комиссара Зуева... Не было многих.
К вечеру второго дня Ногин отдал приказ — приостановить движение на запад, свернуть на север в сторону от больших шоссейных и грунтовых дорог, держа курс на Новогрудок. Этот городок, как и предполагал Ногин, не был занят. Туда перебазировалось из Барановичей наше главное командование.
Здесь я и расстался с Ногиным: его отзывали в штаб армии. Перед отъездом он разыскал меня, и мы прошлись по улице. Город кровоточил живыми ранами от бомбежки, пахло дымом и горелой глиной; на тротуарах валялись какие-то столы, чемоданы, тряпье. Сухой ветер мел по улицам обрывки бумаг.
— Ты счастлив, Саша? — вдруг спросил Ногин, повернув ко мне широколобую голову. Седина на его висках отстоялась, загустела. — Вырваться из такого ада! Сейчас, пожалуй, я подобного не повторил бы, не хватило бы сил. Кажется, прошел тысячу верст с тяжелой ношей на плечах. Но я счастлив. Ты даже не представляешь, как я счастлив!
Я не ответил. Мне было грустно расставаться с ним. Какая-то врожденная неистребимая привязанность к близким людям всегда одолевает меня, а здесь — особенно. Вряд ли понимал это сейчас Ногин. Он говорил о счастье... Смог бы я, окажись на его месте, сделать то, что сделал он? Он воспринимал факт войны как реальность, оставаясь удивительно трезвым. Я тоже воспринимал войну как неотвратимый факт, но с чувством растерянности и страха. Я отвергал ее как неотъемлемую часть жизни. Ногин признавал ее право жизни. Не есть ли это то, о чем когда-то он говорил, — надо уметь правильно относиться к жизни? Неужели его сердце и разум ничто не может захватить врасплох?..
— Что же ты молчишь? — весело, как в былые дни, ткнул меня в бок Ногин.
— Счастлив ли я? Не знаю. Умру — об этом скажут, вернее, ответят другие: был ли я счастлив.
— Абсурд какой-то.
— Мы, видимо, по-разному понимаем счастье. Для вас им может быть отдельный успех, временное удовлетворение. Я же оцениваю счастье как итог всей жизни.
Ногин рассмеялся.
— И в том, и в другом случае я говорю: я счастлив! Чертовски люблю жизнь, остро чувствую ее медовый вкус, знаю ей цену. Ты же мудрствуешь лукаво, мой друг. Все много проще, надо только знать, видеть это.
Ну ладно, бывай! — Он порывисто привлек меня к себе. Мы трижды по-русски поцеловались. — Мир тесен. Встретимся обязательно.
Ногин повернулся и, не оглядываясь, твердой походкой направился к двухэтажному дому. Я долго смотрел вслед этому стройному, очень красивому человеку. «И в том, и в другом случае я говорю: я счастлив»...
Мне почему-то казалось — это последняя наша встреча. «Мир тесен». Может быть. Но я мало верил в это. События развивались таким образом, что невозможно было предугадать, какой стороной повернется к тебе судьба завтра...
Так и случилось. Я потерял следы Ногина. Связаться с его семьей смог только спустя два месяца. Где Ногин, не знали и они. Тоня писала мне часто. Ее теплые, грустные письма были полны тревоги за Алексея. И было отчего — сотни, тысячи людей ежечасно гибли либо пропадали без вести, что почти одно и то же. Как мог, я старался уверить ее в благополучном исходе. Сам же не пропускал ни одной газетной строки, надеясь хоть что-нибудь узнать о Ногине. Я верил — такие, как он, пребывать в неизвестности не могут: их непременно заметят.
Незадолго до моего ранения на Березине мне сообщили: Ногин убит под Минском в штыковой атаке. Я написал Тоне. Разделяя ее горе, с болью думал, почему погиб именно он? Но тоской горю не поможешь. Позже я как-то наткнулся в сводке Совинформбюро на строки, которые говорили, что части некоего Ногина ворвались на улицы Смоленска и уничтожили более двух полков живой силы противника. Обрадовался, как дитя, кинулся звонить в штаб. Но тут же потух: мало ли на свете однофамильцев?
Жизнь полна неожиданностей.
После Березины и нескольких госпиталей я попал на Кавказ.
Пятигорск! Все здесь напоминало мне далекое детство. Край, где я мужал. Встретил он меня, как мне показалось, хмуро. Сюда еще не дошла война, но улицы города уже дышали ею.
Стояла осень. Лили дожди. Вершина Машука окуталась облаками.
В первый же вечер я отправился навестить Ногиных.
Тоня, едва увидев меня, от неожиданности пришла в полное смятение.
— Неправда, неправда, это не вы? — прошептала с испугом она, прижав пальцы к губам. На ее большие, по-девичьи ясные глаза набежали слезы. Она долго не догадывалась пригласить меня в дом, и я стоял у порога.
— Вы не рады гостю?
— Александр, неужели это вы?! Мальчишка Саша Метелин. Боже мой!..
Только расстояние и время разительно показывают, как меняют человека годы. Давно ли я знал ее по-мальчишески юной, уверенной, что ее никогда не тронет разрушительная сила увядания. Кожа ее лица и шеи уже не дышала прозрачной свежестью, и глаза были не те, но по-прежнему она была до опьянения красивой. В тридцать лет есть своя особая прелесть. Яркого, высшего расцвета человек достигает именно в этот период. Отнимая свежесть юности, жизнь к этим годам сообщает человеческому лицу вдохновение глубины чувств, обаяние ума. Я глядел на Тоню и ощущал в горле горьковатый, полынный привкус, мне было грустно: в самую лучшую пору ее жизни судьба отняла у нее друга.
Разговор велся вокруг войны. Тоня все не решалась прямо спросить об Алексее. Но о чем бы мы ни заводили речь, все сводилось к нему. Она угостила меня чаем, оговорившись, что туго с сахаром, но ей помогли. Это сейчас так важно — иметь хоть какой-нибудь запас. Однако я сердцем чуял, что будущее для нее в те минуты не существовало, она боялась его. Что сулило ей оно? Жить только воспоминаниями о прошлом — значит хоронить себя заживо. Ей было семнадцать лет, когда она впервые встретила Ногина. У других первая любовь обрывается сразу, чуть ли не с первых ее шагов, у нее — только сейчас. И не по ее воле, и не по воле Алексея...
В комнату вбежала девочка — уменьшенная копия Тони. Сверкая черными глазками, она похвалилась матери, что поужинала и что бабушка на нее не сердится. Заметив меня, девочка потупилась.
— Вот она какая у нас выросла, — с материнской гордостью заметила Тоня. — Алексей, бывало, и слышать не хотел, что она не похожа на него.
— Ну, давай знакомиться, — сказал я Наташе.
Девочка не заставила себя упрашивать. Вскоре она уже сидела у меня на коленях, затем мне были показаны игрушки, куклы, из-под кровати был извлечен ящик со всем ее хозяйством. И, видимо, желая сразить меня окончательно, она по секрету, на ухо сказала, что это еще не все:
— Папа скоро привезет самого настоящего живого мишку. Вот!
Я подтвердил — непременно привезет.
— Ты очень, очень хороший дядя! Хочешь, я тебе стихотворение прочту?
Но стихотворение читать она вдруг передумала и спросила, почему ее папа так долго не едет домой.
— Теперь уже скоро приедет, — сказал я и вспомнил Слоним. Ее отца. Что-то жгло мне сердце. Я не хотел верить, что он мертв. Не хотел. Фашисты!.. Они не только сеют смерть. Они ожесточают человека вообще, убивают в нем светлые радости...
Почти все вечера я проводил у Ногиных. Тоня работала в исполкоме городского Совета. Возвращалась домой поздно, усталая, но радовалась моему приходу.
Перед моим отъездом на фронт она спросила:
— Что вы посоветуете мне делать? Как поступать дальше?
Вопрос меня удивил, хотя, казалось, он был вполне естественным. От меня не ускользнуло — Тоню что-то волнует, она намеревается совершить какой-то серьезный шаг, но сомнения пока сильнее ее.
— Вряд ли здесь могут быть уместны советы, — уклончиво ответил я.
— Зачем вы так говорите?
— Вы верите, что Ногин убит? — пристально посмотрел я на нее.
— Боюсь признаться себе. Но... он непременно дал бы о себе знать. Я так хорошо знаю его.
— В таком случае лучший советчик вам — ваша совесть
— Я, наверное, уеду... Я гадкая, скверная женщина, я верю, что Алексея нет. Вы не представляете, как это мучительно. И я боюсь одна...
Осуждать эту женщину я не смел. По-своему она была права: жизнь не резина — ее растянуть нельзя. Откровенность только возвысила Тоню в моих глазах.
Я знал — ей мучительно больно, спутаны все карты ее жизни; утес, за которым ей были не страшны никакие бури и волны, внезапно рухнул, подставив ее, одну, встречному сильному ветру. И я готов был разделить ее горе, большую долю взяв себе.
Провожая, она сказала мне:
— Вы теперь у меня самый близкий друг. Как бы я хотела оказаться на вашем месте и отомстить немцам!
— Прощайте, Тоня.
— В добрый путь, Александр.
Вот и кончился мой отпуск. Опять дорога. Как много в жизни моего поколения дорог! В вагоне тесно, накурено. Бегут и бегут телеграфные столбы. Какое-то безотчетное тревожное чувство скреблось в сердце. То бодрые, искристые, то унылые мысли одолевали меня. Было грустно оттого, что не встретил в Пятигорске Галю — друга юности. Жалел, что не сбылись многие мечты: кажется, разбежался изо всех сил к солнцу, а его кто-то вдруг украл, и ты, утратив ориентир, слепо бредешь в темноте. Сейчас Галя где-то в Москве, если не эвакуировалась с институтом. И я радовался, что еду на фронт.
...Москва!
Я знал, что, как только сойду с поезда, буду ввергнут в бой. Как и миллионы людей, я хотел одного — выстоять. С утерей Москвы я бы утратил не белокаменный огромный, как океан, город, а нечто большее. Мы твердили в вагонах, на платформах, в лесу, на привале, в окопах — везде. Москве быть! Только быть! К ней было приковано внимание всей планеты. К ней тянулась негаснущая надежда неприметного солдата в окопе. Мы слышали радио, читали листовки, и в сердце плавилась кровь. Пусть за стенами Москвы — необъятные просторы Урала, Сибири, Дальнего Севера, но если она падет — война проиграна. Нам Москва была больше, чем Москва. Он-а была, и не только сердцу русскому, маяком в любую стужу и непогоду, она была осажденной столицей мира.
И вот наступило 6 декабря. Мир потрясен. Взошло солнце. Первый раз за тысячелетие оно ударило всеми огнями радуги. Мы, очерствевшие и ожесточившиеся солдаты, плача, как дети, умирали и радовались восходу солнца 6 декабря. Это был наш восход. Что бы теперь ни произошло, как бы еще далеко ни зашли немцы, — мы есть, мы будем! В освобожденных селах, городах я видел матерей, их заплаканные от счастья лица. «Освободители, сынки...» — шептали их губы.
Куда ни кинь глазом — везде белым-бело. Лебяжьим пухом метель заносит черные следы войны. У обочин дорог из-под снега уныло выглядывают разбитые машины, обгоревшие танки, никому теперь не нужные, брошенные поварами походные кухни. А в стороне стоит седой, как тысячелетний старец, еловый лес. И, кажется, зовет он к себе нас, идущих вперед солдат, чтобы, как в детстве, приголубить своей по-матерински нежной тишиной.
Мы шли на запад.
Я давно уже не получал писем из Пятигорска. Почта работала из рук вон плохо. Письмо могло идти и три дня, и месяц, и год, и вообще исчезнуть бесследно, а нас жгло неутолимое желание знать, как живут близкие, чем дышит мир: ведь мы отстояли Москву! Меня беспокоило, что сталось с Тоней. Уехала ли она? Месяца полтора назад мать писала, что Тоня собралась уезжать. Она вышла замуж за раненого полковника, лечившегося в их госпитале, заходила к нам, просила передать, чтобы я ее не судил... Вот и всё. Это сообщалось матерью с брюзжанием, скороговоркой, и я фактически толком ничего не понял, оставался в неведении. Философия матери мне была великолепно известна: у нее — живые ждут... Даже если доподлинно знаешь, что близкого тебе человека нет, все равно жди!.. Разумеется, я не разделял эту ее логику, но поспешность Тони была мне неприятна, мне было обидно за покойного друга. Он слишком горячо верил в любовь — в эту несовершенную вещь — и, пожалуй, заслуживал, чтобы траур по нему длился немного дольше. Но я говорю так, быть может, просто потому, что так принято; обыватель всегда судит другого, считая, что он лучше. Но как я ни старался мысленно уподобиться Тоне и представить круг ее мыслей — не смог. Я фактически склонялся к философии матери. Но если бы довелось мне сделать выбор, окажись я на месте Тони, очень сомнительно, что я не поступил бы так, как поступила она, гадко и скверно.
Мы шли вперед. И как мелок и мизерен был мир, все мечты и треволнения одного в сравнении с тем, что происходило вне меня. Грохотала вселенная, сдвигались миры, шел гигант — Человек, неся Освобождение, Жизнь, Счастье.
На Волоколамском шоссе, под Истрой, я встретил товарища, с которым был в пекле под Слонимом.
— Захаров!
— Метелин!
Мы обнялись, как братья.
— Как живешь-можешь?
— Живу припеваючи, мухи не кусают — холодно. Немца бью. А главное — служу в дивизии Ногина.
— У какого еще Ногина? Ты что?
Захаров весь светился:
— Короткая память у вас, товарищ лейтенант. А вы, кажись, еще земляки. Он, Ногин, теперь полковник. И скоро, поговаривают, генерала дадут. Нашего Алексея Васильевича, поди-погляди, каждый солдат в дивизии знает. У него сам Жуков частый гость.
Я не верил своим ушам.
— Погоди, Захаров, Ногин ведь погиб.
— Такие, товарищ лейтенант, не умирают.
— Да ну тебя к черту. Расскажешь толком наконец?
Захаров недоуменно пожал плечами: «Ты что, с неба
свалился?..» — говорили его глаза.
— Где сейчас Ногин?
— Понятно где, в штабе. Пойдемте доведу.
Когда мы вошли в деревушку, где размещался штаб дивизии, уже совсем стемнело. Захаров уцелевшей улицей проводил меня к бревенчатой избе:
— Вот тут находится товарищ комдив.
Сердце мое отчаянно колотилось. Долго в темных сенцах я не мог отыскать скобу и открыть дверь. Даже вспотел от волнения. За дверью, рядом, скрипнули половицы, я посторонился, предположив, что навстречу выйдут, но шаги удалились: кто-то прошелся по комнате. Наконец я очутился в избе. Ногин стоял в дальнем углу, задумавшись. Я сразу узнал его. Что это?.. Пустой левый рукав гимнастерки прихвачен ремнем. Голова белая... На столе ярко, до боли в глазах, горела лампа.