Володя был хмур, однако по товарищеской манере демократичного руководителя вышел из-за стола и потряс мою руку. Вероятно, находясь во внеурочное рабочее время не на пленуме, а в редакции, он включил рефлексы обращения с равными себе. Усадив меня в кресло у маленького стола для чая, он сел в такое же напротив и посмотрел на меня в очевидном раздумье – возможно, за то время, что я шел до его кабинета, важное дело, по которому был вызван фотарь-внештатник, забылось. Однако через полминуты недоуменное выражение на лице товарища Кашинского сменилось озабоченным.
– Как дела с коллективными портретами бригад комтруда? – спросил он строго. – К ноябрьским мы должны иметь всех, в комплекте, у нас номер будет специальный, тебе довели или нет? Дорого яичко, пока гром не грянет...
Выдав этот очередной перл комбинированной народной мудрости, он умолк. Я был совершенно изумлен: чего это вдруг главный контролирует ход третьестепенной важности съемок, которые понадобятся через полтора месяца, да еще вызывает по такому поводу не ответсека или, в крайнем случае, завотделом, а ничтожного внештатника? Но не успел я ответить в том стихотворном духе, что, мол, работа адова будет сделана и делается уже, как ситуация совершенно изменилась. Володя нахмурился, выпятил нижнюю губу не то по-детски, не то высокомерно, что всегда означало гнев и «стирание в бараний порошок».
– Вы там попривыкали, – он перешел в обращении на обобщающее «вы», и в моей голове мелькнула утешительная мысль, что, возможно, беседа со мной профилактическая, а реальные претензии к кому-то другому, – попривыкали искусством, видишь ли, заниматься, херней всякой в своих башнях из слоновьих костей, а газета, значит, побоку. Тогда сдай удостоверение, блядь, и занимайся хоть абстракцией!
Я даже не успел порадоваться «башне из слоновьих костей», я просто оцепенел. Последнюю фразу Володя проорал, да еще матом, что бывало крайне редко и в самых ужасных случаях. Однажды он публично обматерил Колю из отдела студенческой молодежи, так было за что – тот в заметке перепутал горный институт с медицинским и долго ругал горняков за упущения в шефской работе, которые на самом деле числились за медиками. Ну не из того блокнота фактуру взял... Теперь со мной все было понятно: из исполкома уже позвонили, сейчас я действительно сдам удостоверение и пойду на все четыре стороны. Я не стал делать вид, будто не понимаю, о чем речь.
– У меня выкрали негативы, – начал я с несколько истерической решительностью, – а я, Владимир Иванович, просто готовил серию и пока не собирался ничего и никуда посылать. Это творческий поиск... А кто-то выкрал... Просто подлость, вот что...
К концу тирады я сильно сбавил тон и уже не договаривал фраз. Но и Володя остыл, лицо его приняло обычное, несколько тоскливое, но доброжелательное выражение.
– Это меня не касается, – сказал он, встал, поймал мою руку и снова потряс. – Там разберетесь... А когда руководитель областного масштаба обращается с просьбой, это не просьба, а поручение, понял? Иди, работай, делу время, а по-тихому час...
В коридоре мне встретился Манцевич, он шел со стороны нашего фотографического тупика, как называли в редакции выгородку для фотографов. Молча кивнув, он скрылся в комнате секретариата.
На столе рядом с моим кофром валялись так, как я их оставил, все мои сокровища – камера, объективы, экспонометр, вспышка и батарейки... Я открыл кофр, чтобы снова уложить все по ячейкам, и сразу увидел на дне кучку серых пластмассовых баночек.
Мне не потребовалось смотреть на свет негативы, чтобы понять, что это моя проклятая серия. Все пятнадцать пленок были на месте.
Мы опять просидели у Тани до глубокой ночи. Все, даже почти не пившая Галка, были уже хороши. Бесконечно, со все новыми мелкими подробностями, я рассказывал о визите к облисполкомовской царице Тамаре, о разговоре в кабинете главного, о загадочном исчезновении и чудесном возвращении пленок... Впрочем, с этими чудесами я уже вполне разобрался: вспомнил, что оставлял кофр, когда под конец редакционной пьянки бегал за водкой, вспомнил, что, вернувшись, застал Манцевича одного в комнате, в углу которой стоял кофр, вспомнил, наконец, что встретил его в коридоре, явно идущим из нашего фотографического закутка, где ему совершенно нечего было делать, и после этого негативы вернулись в кофр... Да и вообще все сложилось. В том, что Витя Манцевич играет во всей этой интриге важную роль исполнителя начальнической воли, сомнений не осталось. Смрадный дух редакции... Что он мужик скользкий, мне было и раньше понятно, теперь удивляло только то, что такой мелкой шестерке большое областное начальство поручает очевидно важные для него, для начальства, подлости.
А вот почему все это вообще заинтересовало начальство, никто из нас понять не мог. На аморалки в нашем теплом и уютном городе – вообще, как уже было сказано, отличавшемся довольно мягким отношением к незначительным и даже очевидным нарушениям морального кодекса строителя коммунизма – смотрели, как правило, добродушно. Начальники спокойно спали с секретаршами, на всякого рода областных совещаниях и активах шло не только общее, совершенно не пресекаемое пьянство, но и поголовная разовая любовь всех с кем попало... Особенно веселились, как и положено гормонально буйной молодежи, комсомольцы. В пансионатах, куда собирали среднего и низшего звена активистов для доведения идеологических установок, бушевали афинские ночи. Зато с идеологией был полный порядок, за идеологические промахи спрашивали строго... Какого же черта они прицепились к Юрке и Галке?! Значит, тут что-то другое, а не борьба за нравственный облик...
Юрка в разговоре участия почти не принимал, знаменитого Таниного приготовления маринованного мяса почти не ел – курил, пил коньяк мелкими глотками, смотрел в окно, за которым лупил первый сильный, уже совсем осенний дождь. Галка все время тихо плакала, повторяла с детской обидой «ничего не знают, а лезут», анализ ситуации был ей явно не по силам. Таня зло материлась – она вообще в дружеском разговоре слов не выбирала – в адрес не одного только Манцевича, а всего нашего трижды проклятого города, в котором «дышать нечем». В этих ее проклятиях я слышал отзвуки наших ночных разговоров, шепота «давай уедем отсюда куда угодно, тебе же хорошо со мной, но здесь ничего не получится, мы здесь утонем в этом говне...». Я отмалчивался, гладил ее мокрое от слез лицо – мне тогда уезжать совсем не хотелось, а жизнь с нею вдвоем где-нибудь в чужом месте я и представить себе не мог. Здесь был мой город, мои – какие есть, такие и есть – друзья, мои старики...
Теперь я часто – и чем дальше, тем чаще – вспоминаю Таню, эти ее ночные попытки пробиться к моей робкой сонной душе. С трудом, но вспоминаю ее немного раскосые, черные, будто без зрачков, глаза, плоские тяжелые иссиня-черные волосы – дед ее, молодой романтический врач, был командирован на эпидемию и взял в жены бурятку.
Да, другая могла получиться жизнь, а теперь уж какая есть, такая и будет до конца.
...Ни до чего толком не договорившись, зато уговорив три бутылки коньяку, мы обнаружили, что уже третий час. Дождь не переставал, ловить машину в такую погоду было безумием, и мы с Таней убедили Юрку и Галку остаться – им были предоставлены тахта в комнате и свежие простыни, а мы втиснули на кухню, на пол между плитой и столиком, надувной матрац, покрытый толстым одеялом. Юрка отказывался вяло, он выпил больше всех и выглядел жутко уставшим, над переносицей пролегла по лбу глубокая вертикальная складка, локоны свалялись, как шерсть больной собаки... А Галка просто заснула сидя, так что возражать вообще не могла.
И Таня заснула сразу, едва улеглась рядом со мной на узковатом матраце. Повернулась спиной, пробормотала «спокойной ночи, я тебя люблю», осторожно потянула на себя плед, которым мы были укрыты вдвоем, и через минуту стала дышать с еле слышным присвистыванием, как всегда дышала во сне – курила много.
Я же никак не мог уснуть. Мне было холодно и неуютно, отвлечься от того, о чем мы говорили несколько часов подряд, не удавалось, ситуация казалась, как и положено ночью, все ужасней и безвыходней... Я промучился уже около часа, когда услышал довольно громкий Галкин голос. Слова были слышны не все...
– Ну, пожалуйста... я тебя прошу... – голос прервался громким всхлипыванием, – ну давай так... ты же даже не пробовал... ты... ты подлец, сволочь!.. думаешь, я не понимаю, зачем тебе нужна?!. все, с меня хватит... пусть... ты... ну, пожалуйста, ну, Юрочка, родненький мой... а-а-а, гад, гад, гад!..
В более неловкое положение я в жизни не попадал. И дело было не в том, что я подслушивал безусловно постельную, абсолютно интимную сцену – в конце концов, я не виноват, что не сплю, а они должны были думать, прежде чем затевать в чужой однокомнатной квартире возню и выяснение отношений. Но самое неприятное заключалось в том, что сцена была какая-то чрезвычайно странная. Чтоб Галка ругала Юру последними словами! Это совершенно немыслимо ни в какой ситуации, в постели так же, как в примерочной дома моделей, он оставался для нее Юрием Петровичем, в крайнем случае Юрочкой...
Я принял единственно возможное решение: встану и, громко кашляя, пойду в ванную – они должны будут уняться, я не хочу больше знать никаких тайн!
Едва я, кряхтя, поднялся с матраца, наступила тишина. Порывшись в карманах брошенной на табуретку одежды, я нашел сигареты и спички, перешагнул через Таню – она и при этом не проснулась – и, сделав два шага, оказался в коридорчике, как раз между дверями в ванную и в комнату.
Дверь в комнату была открыта настежь. Прямо в окно светила луна – дождь кончился. В дымном лунном свете я на мгновение увидел сидевшую на полу возле тахты Галку, ее кожа отливала голубым. Юрка лежал на тахте ничком, повернув лицо к стене, и я успел заметить, что он был в трусах – в пижонских белых трусах-плавках... Наверняка египетские, еще в Москве покупал – только эта глупость крутилась в моей голове, пока я курил, сидя на унитазе, потом тушил окурок струйкой воды из крана, потом с грохотом спускал воду, чтобы предупредить любовников, что я выхожу.
Нечаянно услышанное было настолько необъяснимо, что мозги мои забастовали, отказались думать.
Когда я возвращался на кухню, дверь в комнату уже была закрыта.
Вот, собственно, и все.
После той ночи время пошло быстро, два месяца осени будто свернулись, съежились в один темный, дождливый, тоскливый день.
И загадки были отгаданы, и ускользающая интрига со всеми ее тайнами превратилась в обычную паскудную склоку, из тех, какие бывают на коммунальной кухне, с истошным визгом и замахиванием сковородками.
Та стильная красавица, что встретилась мне в исполкоме, оказалась женой начальника штаба военного округа. Муж ее был недавно переведен из Москвы с большим повышением, светила ему должность командующего округом. А дамочка, как выяснилось, была по образованию и профессии коллегой Юрки, и в Москве еще началось их соперничество, а уж здесь, в провинции, она решительно пошла в атаку, место художественного руководителя дома моделей должно было принадлежать ей по праву номенклатурной жены. Юркино существование определенно мешало установить правильный порядок вещей, а устранить Истомина было непросто – московский назначенец...
На Юрку я некоторое время обижался. Получалось, что и меня, нас с Таней, он считал обычным местным быдлом, скрывал от нас так же, как и от прочих, суть. И ведь мог доскрываться – вот что особенно меня злило! А не будь я таким целомудренным идиотом да постучись в тот дождливый вечер в окно его кабинета – и он наверняка решил бы, что это от меня пошла сплетня. Какое же счастье, что дурацкая и довольно, как я теперь понимаю, банальная идея серии с голыми манекенщицами отвлекла меня от действительно прекрасной натуры, от человека в сталинском костюме, с лицом статуи...
Потом я перестал обижаться. Мне хватило воображения представить себе тот ужас, в котором они жили, Юра и его избранник, тот страх, который ломал их, ту непреодолимую тягу, которая была их счастьем и обрекала их на чудовищный риск. Однажды я сказал Тане: представь себе, за то, что мы спим вместе, нам полагается тюрьма, ты готова? Она заплакала, отвернулась, обхватив голову руками...
Существование сделалось простым и прозрачным. Я ездил по заводам и снимал передовиков, Таня через сутки дежурила в больнице, Юрка целыми днями сидел в своем кабинете, пил коньяк, а одежду к весеннему показу закройщицы, казалось, шили вообще без его участия. С Галкой они виделись только в доме моделей и уже нигде и никогда не появлялись вместе – спектакль кончился.
Манцевич ко мне почти не обращался, здоровался кивком, только однажды я заметил, что во время планерки он рассматривает меня. Встретив мой прямой ответный взгляд, пожал плечами и отвернулся...
Кое-как, словно это была очередная халтура, я доснял свою серию и заказной бандеролью с центрального почтамта отослал в чешскую «Фотографию». Что отправление дойдет по адресу, я не верил.
Мы все капитулировали. Тогда казалось, что пожизненно.
Однажды со своего четвертого, вечерочного этажа «Дома печати» спустился Наумыч, зашел в наш фотографический тупик, где в это время я в одиночестве просматривал негативы очередного фотоочерка о маяках соцсоревнования. Старик присел на стол, презрительно отпихнув пленки, поглядел мне в глаза с неподдельным сочувствием, вздохнул...
– Жалко мне вас, молодых, – характерным жестом, будто собирая лицо в горсть, он провел ладонью от лба к подбородку, – долго еще вам мучиться...
И ушел, не простившись.
В начале декабря, сразу после Дня Конституции, мы провожали Юрку в Москву – он уволился и уезжал в неизвестность. «Не знаю, какой я художник, хороший или так себе, но теперь уж точно свободный», – сказал мне по телефону, приглашая прийти на вокзал. Застольных проводов не было...
Мы стояли под ветром, несущим мокрый липкий снег, молчали. На первом перроне, с которого всегда отходил московский фирменный, народу было, как обычно, полно, встречалось много знакомых, словно на проспекте – все, кто в городе представлял собою что-нибудь, часто ездили этим поездом... Мизансцена была какая-то натужная, с Юркой в центре и с нами, выстроившимися полукругом. Галка не пришла – на мой тихий вопрос Юрка так же тихо ответил: «К себе уехала, в деревню, видеть меня больше не может...» – и в нашем полукружии ее место как бы пустовало, казалось даже, что между мною и главрежем драмы, для которой Юрка делал костюмы нескольких спектаклей, оставался свободный промежуток. А главреж, смазливый мужик без возраста, суетился, доставал изо всех карманов коньяк, разливал по предусмотрительно принесенным бумажным стаканчикам, руководил – «ну, на дорогу, чтобы не забывал!» – словом, делал праздник...
Проводники поторапливали отъезжающих, шумно гуляла компания военных летчиков у соседнего вагона.
Сторож в длинном и широком, как бы квадратном темном пальто и фуражке с матерчатым козырьком стоял в стороне. Из-под пальто влажно блестели сапоги.
Юрка прошел сквозь наш полукруг, разорвав его, как бумажную стену.
Они обнялись и застыли в этом невыносимом для посторонних глаз объятии. Фонарь мотнуло ветром, осветились белое лицо статуи, глубокие складки от носа к углам рта, черные, без блеска глаза.
– Представляешь, если бы тогда нашлись доказательства, – прошептал мне на ухо главреж, – ну если бы ты их сфотографировал, допустим, ведь им по пять лет светило... И все из-за этой суки, место ей понадобилось!
Он заглянул мне в глаза, и я подумал, что он и сейчас не отказался бы получить от меня информацию – из первых рук, так, на всякий случай...
– Ну тебя на хер, Гоша, – сказал я довольно громко, некоторые в нашей компании, уверен, это расслышали, Таня сжала мою руку. – Ну вас всех на хер, хватит меня пугать, все уже кончилось, я вам не пригодился...
Да, точно, звали его Гоша, Игорь, фамилию не помню, хоть убей, Михайленко, что ли...
А суку звали Марина Николаевна Петрова, это точно. Она потом высоко всплыла в столице, где хватило места и ей, и Юрке. Ее я запомнил. Помнил и следил за тем, как она сначала всплывает, а потом тихо, без пузырей тонет... Даже и кругов не осталось, туда ей и дорога. Но до чего ж красивая была тетка...
Обнимаясь со мной, Юрка смотрел в сторону.
На привокзальной площади Таня села в пустой сияющий трамвай, уехала на дежурство, а я в начале проспекта догнал сторожа.
Он обернулся на звук моих шагов.
– Давно собирался спросить, – сказал я, – что означает ваш костюм? Вы поклонник Сталина?
– Я сын расстрелянных, – сразу, будто ожидая вопроса, ответил он. – Мать и отца в одну ночь. Это костюм смерти.
– Простите... До свидания, – я не нашелся, что еще сказать.
– Прощайте, – он не подал мне руки. – Я уезжаю из этого проклятого города, вряд ли еще увидимся. Хочу сделать вам комплимент – вы прилично вышли из своего положения. Не стыдитесь страха, страшно всем...
Он пошел вверх по проспекту, отчетливый в мерцающей тьме, как ночной кошмар. Мокрый снег валил все гуще...
Я уже почти не снимаю.
В прошлом году вся Москва собралась на мою юбилейную выставку. Среди гостей вернисажа ходил важный старик в ярком, почти клоунском костюме, с обрюзгшим безволосым лицом, с крашеными розоватыми кудряшками вокруг плеши. Мы с ним никогда не видимся в обычное время, но тут кинулись друг к другу, вцепились, долго стояли так, пока мне не пришло в голову – вечная трусость! – что это выглядит двусмысленно. Впрочем, объятия с Юрочкой Истоминым, маэстро русского высокого шитья, давно не компрометируют.
Прости его Господь!
Да и всех нас – если можно нас простить.
Я знаю, что Галка умерла в Германии лет пять назад – рак. Но ее модельное агентство сохранило название Gala stars.
Таня, кажется, еще жива и все так же работает в больнице.
Перевозчиков – вот кого почему-то часто вспоминаю – никогда не приезжает из Петербурга, говорят, после инсульта еле ходит.
Прочие исчезли уже давно, и следы их смыло дождями с проспекта, по которому все так же скользят под фонарями дрожащие тени каштанов.