Теперь Дуся говорила, что пережить ремонт – это пережить два пожара. Жаловалась, что безумно устала от запахов клея, краски и бесцеремонности рабочих.
И ей никто не сочувствовал. Злые, черствые люди!
Дуся плакала и жаловалась мужу. Вася нежно гладил жену по голове и умолял не расстраиваться.
– На каждый роток… Да и черт с ними! Пусть в своем дерьме доживают! А у нас, Дусек, славная жизнь! И сколько еще впереди всего! Хочешь сырничков на ужин?
Дуся хотела. Поев сырников, она успокаивалась, и к тому же начинался показ любимого фильма – Штирлиц сражался против фашистской Германии. Было так интересно! И так страшно за Штирлица! Так страшно, что Дуся охала и ахала, крепко вцепившись в сильную руку спутника жизни.
После просмотра любимого фильма был еще чай с конфетами («подсластиться на ночь» – Васино выражение), а далее они укладывались баиньки (тоже Васины слова).
Белье индийское, мягкое, в веселый цветочек, пахнущее земляничным мылом (два куска в шкаф между стопками). Подушки – чистый утиный пух, одеяло из него же, атласное и стеганое. Дуся вздыхала: «Какие все злые и несправедливые!» Она укладывалась поудобнее на широкую пушистую Васину грудь и… засыпала. Все тревоги улетучивались в тот же момент.
И Дуся думала, какие они с мужем счастливые! Как же им повезло!
Через десять минут раздавался мощный храп. Храпели оба, в унисон. Как жили, так и храпели – сладко и дружно.
Беда пришла, как всегда, неожиданно. Дуся поехала к сестре в деревню, всего на три дня, пока Вася был в командировке. Стояло жаркое лето, и сестры решили искупаться в реке. Назавтра Дуся уезжала в Москву. Домой хотелось сильно – в свою чудесную, посвежевшую квартиру, на свой бархатный диван и в ванную с блестящей плиткой в салатовый цветочек.
Дуся села на расстеленное полотенце, закрыла глаза, подставив лицо теплому и приветливому солнышку. Сестра плескалась у берега и звала ее купаться. Дусе не хотелось, но – делать нечего: настырная сестра отвязываться не собиралась.
Она нехотя встала и пошла к реке. Вода была прозрачной и теплой. Не вода, а парное молоко. Дуся зажмурила глаза и медленно, по-собачьи, поплыла. Плавала она неплохо, да и речка была узкая и неглубокая. Но, как оказалось, – коварная: воронки, а в них били холодные ключи и водовороты.
Дусю начало крутить и затягивать вглубь. Несколько минут она боролась и пыталась вынырнуть, но вода затягивала все сильнее, а сил оставалось все меньше. Бедная Дуся так нахлебалась, что и крикнуть не смогла. Крик тонул вместе с Дусей, она захлебывалась водой и страхом.
Сестрица ничего не видела: побежала в кусты по малым делам.
Последнее, что успела прошептать выбившаяся из сил Дуся, – имя любимого мужа.
– Васечка! – булькнула она и погрузилась в пучину.
Вытащили утопленницу через три дня.
Вася сидел на кушетке и, не мигая, смотрел на беленую стену, украшенную плюшевым ковриком, – уточки, лебеди, бархатная речка. Осознав, что такая вот речка, тихая и спокойная, поглотила его любимую Дусю, он захрипел и упал. Прямо на пол, сильно стукнувшись головой.
Прибежала деревенская фельдшерица и закричала:
– Инсульт!
Но, по счастью, инсульта не было – лишь нарушение мозгового кровообращения. Васю увезли в больницу, однако на похороны жены отпустили. Вернее, его нельзя было удержать. Хоронили Дусю в родном селе, на деревенском погосте. Рядом лежали ее родители.
Опасались за Васино здоровье, очень. Накачали лекарствами. Вели одуревшего Васю под руки. Он шел медленно, покачиваясь, и молчал. Все время молчал. С Дусиной могилы увести его не могли. Вася сидел на кладбище неделю. Дусина сестра приносила ему поесть. Вася машинально открывал рот и проглатывал пищу. Потом послушно запивал ее молоком или чаем. И опять молчал. Наконец удалось увести его с кладбища. Сестра уложила беднягу в кровать, и Вася уснул. Спал он три дня, не просыпаясь. А когда проснулся, подскочил с кровати и закричал:
– Дуся! Она же там совсем одна! – И опрометью бросился на кладбище.
Потом понемногу стал приходить в себя. Ел за столом, помогал родне с покосом, кормил скотину. В Москву он не собирался.
– А как я оставлю Дусю? – удивлялся Вася.
Так и прижился в доме у Дусиной сестры. С деревенскими не общался, на лавочке за калиткой не сидел. Утром на кладбище, вечером на кладбище. На Дусиной могиле росли даже розы. Поставил витую оградку и покрасил ее серебрянкой. Дуся, веселая и улыбающаяся, смотрела на него с фотографии: совсем молодая, волосы с перманентом, яркая помада. Вася вел с ней многочасовые беседы. Рассказывал про деревенские новости и сестрино хозяйство. Дуся безмятежно улыбалась. Вася прощался и шел домой. Медленно, как дряхлый старик. Жизнь кончилась.
* * *Двор буквально разбухал от слухов. Как такое возможно? Три смерти за год, три совсем молодые женщины. Появилась версия, что дом построили на месте старого кладбища – обычное дело. Далее, при строительстве дома обвалились строительные леса, и погибло много рабочих. Еще версия – на этом месте когда-то стоял купеческий дом, где ревнивый муженек зарезал красавицу жену. Нет? А почему такие проклятья сыплются на наш бедный дом? И резонный вопрос – кто же следующий? Особенно подозрительно поглядывали на женщин от тридцати до пятидесяти. Одна нервная дамочка даже поменяла квартиру.
Конечно, глупости. При чем тут кладбище и ревнивец-купец? Вы еще придумайте, что под фундаментом дома зарыт нечестный клад или ядерные отходы!
Просто трагическое совпадение, трагическое стечение обстоятельств. Онкология, авария, утопление. Года через два все облегченно вздохнули: больше никто не умирал, не травился, в реке не тонул и под машину не бросался.
– Пронесло, – облегченно вздохнули жители нашего дома. К тому же были опровергнуты предположения по поводу кладбищ, купцов и аварий на стройке. Все это оказалось полной ересью. Да и вообще, жители переключились на более интересные события – на те, от которых кровь стыла не меньше, чем от предыдущих трагедий. Хотя нет, глупость. Как можно вообще это сравнивать? Но тем не менее…
* * *Владимир Сергеевич Силковский, убитый невероятным горем вдовец, оплакивающий свою безвременно ушедшую Дарину, женился повторно через три месяца. Точнее – через два с половиной. Свадьбы, разумеется, не было. Все по-тихому. Просто однажды он появился во дворе со спутницей – маленькой, невзрачной и худосочной девицей примерно двадцати лет отроду. Впрочем, возраст ее читался плохо – очень серенькая, очень невнятная, очень незначительная. Словом, с Дариной не сравнить, неприлично даже и сравнивать. В том, что это не просто знакомая, убедиться было несложно. Силковский так же поправлял на ее тонкой шейке шарфик и так же застегивал разъехавшуюся «молнию» на сапогах. Вечером так же прогуливались в сквере напротив. В пятницу Владимир Сергеевич спешил с работы с тортом и цветами (тот же трюфельный тортик и те же розовые гвоздики). Постоянный мужчина, сказать нечего.
В июне двор наблюдал, как Силковские грузили в машину походное снаряжение, а в декабре, облачившись в лыжные костюмы, с лыжами и палками торопились за город. По первому снежку, как говорится…
Владимир Сергеевич так же раскланивался с соседками – с полупоклоном, уважительно и учтиво.
Ему нехотя отвечали. Не могли простить скорую измену памяти всеми обожаемой Дарины. Сердцу не прикажешь!
Через год двор наблюдал такую картину: молодая жена, предположительно аспирантка Владимира Сергеевича, надвинув очочки на острый носик, аккуратно обходит лужи, бережно неся свой беременный живот, а муж так же аккуратно и бережно подхватывает ее за худой локоток. В положенный срок аспирантка родила. Силковский, с одуревшим от счастья лицом, катал по двору голубую коляску.
* * *Вася Касаткин не появлялся в столице довольно долго, около шести месяцев. Сплетничали, что он парализован, другие утверждали, что госпитализирован в психиатрическую больницу с диагнозом «буйное помешательство». А вообще, скорее всего, лег на кладбище рядом с Дусей и наконец успокоился. Как у лебедей: один уходит за другим, потому что жить друг без друга не могут. В народе говорят – лебединая верность.
Больше всего бабки расстраивались, что «Дуська не пожила в новом ремонте».
Да, Дуся и вправду не пожила. Даже насладиться им не успела. Зато наслаждалась теперь… Дусина родная сестра.
Да-да! Именно так. Через полгода Вася Касаткин объявился. И не один. Рядом с ним стояла коренастая женщина с простым добродушным обветренным лицом. Вася проявил уважение и представил новую жену кумушкам и сплетницам, заседающим целый день на лавке у подъезда.
Так и сказал:
– Моя новая, заместо Дуси-покойницы. – И глаз его увлажнился. Спутница тоже, хрюкнув, крупной рабочей деревенской рукой оттерла скупую слезу.
Вася толкнул ее в бок, и она, вытерев руку об платье, заливаясь от смущения краской, пробормотала:
– Моя новая, заместо Дуси-покойницы. – И глаз его увлажнился. Спутница тоже, хрюкнув, крупной рабочей деревенской рукой оттерла скупую слезу.
Вася толкнул ее в бок, и она, вытерев руку об платье, заливаясь от смущения краской, пробормотала:
– Тоня. Тоня я. – И протянула руку Зинаиде Федоровне, пенсионерке и старожилу с лицом упрямым и суровым, похожим на лицо престарелой Родины-матери. Видно, чутье подсказало смущенной и растерянной «молодой», что баба Зина – объявленный лидер и непререкаемый авторитет в узких кругах.
Тоню приняли «на лавку». Без особого удовольствия, но с явным интересом. Всем было любопытно узнать, как и что в доме Касаткиных.
Сыграли и свадьбу – шумную, словно деревенскую, с баянистом, истерикой, Тониной, разумеется (что поделаешь – перепила баба, с кем не бывает? Радость ведь такая – невеста!), разборками, блюющими гостями и битой (на счастье?) посудой. Словом, как положено у приличных людей.
Тоня, в цветастом халате и тапках, широко раздвинув крепкие ноги, увитые от тяжелой физической работы синими жилами, лузгая семечки, любила, сидя на лавочке, с удовольствием рассказывать в мельчайших подробностях о своей с Васей счастливой жизни.
Вася так же пылесосил квартиру, так же мыл окна и стирал занавески, так же жарил сырники с изюмом. Все так же стоял в универмаге за чешскими сапожками и немецкими комбинациями. Так же получал путевки в санаторий – уже от другой работы, обувной фабрики, где тоже трудился снабженцем.
Тоню не полюбили: ленивая, трепливая, наглая.
– Что обед не готовишь, молодуха? – интересовались тетки.
– А! – махала рукой та. – Успею еще! – И добавляла: – Я за свою жизнь так наковырялась! Инвалидкой через это хозяйство сделалась! – И совала под нос соседкам узловатые красные артритные пальцы.
Бабы вздыхали:
– Дуська против Тоньки – чистая интеллигенция!
Тоня не работала: образование шесть классов, профессии нет. Сидела на лавочке и ходила в булочную и гастроном. В том же халате и домашних тапочках. С авоськой в руке.
Халат и тапочки были Дусины. Впрочем, как и все остальное: плащ, шуба, норковый берет и сапоги-аляски. А еще – арабские духи и мягкое душистое постельное белье в цветочек, чашка с василькакми и бархатный диван.
Простодушная Тоня рассказывала, что о счастье таком и не мечтала. Всю жизнь сеструхе завидовала. И в столице, и с квартирой, и в шубе, и в кримплене. И с Васей! Да с каким Васей!
Тоня вздыхала и продолжала:
– Был у меня муж, – опять глубокий вздох, – да сплыл…
– Куда? – ехидно вопрошали соседки.
Тоня хлюпала носом и так же бесхитростно отвечала:
– А зарезали его по пьяни. Прямо на свадьбе.
И снова про свое нежданное и негаданное счастье: «Вася, Вася, Василек».
Под крендель ходили на прогулку. И так же обратно. У Тони изменилась вся жизнь. Кто бы мог представить? После сорока какие надежды? Все в деревне женатые – кто не помер, – и все пьют. Одна морока. Лучше бобылкой свой век доживать. Вся жизнь изменилась у Тони.
А вот у Васи не изменилась. Ну так, расстроилась на пару месяцев, засбоила, и он был по-прежнему счастлив. Так счастлив, что сердце замирало, когда думал, как хороша жизнь! И регулярно напевал, стоя под финским душем:
– Я люблю, тебя жизнь! И надеюсь, что это взаимно!
Взаимно, Вася. Не сомневайся! У тебя – точно взаимно! Жизнь, она любит бодряков и оптимистов. Доказано.
* * *Витя Иваньков, пьяница, бузотер, драчун и гуляка, пил после смерти жены уже без остановки и светлых промежутков. Пил он теперь от большого горя. И тоски. От тоски по жене Люсе. Дела у него теперь было два: пить и ездить к Люсе на кладбище.
На кладбище – кто бы мог предположить? – он ездил три раза в неделю. Иногда чаще – по душевному порыву. Сажал цветы, красил ограду и… плакал, плакал…
Возле кровати поставил Люсин портрет. Разговаривал с ним. Укорял Люсю:
– Как же так, как ты могла? Стерва ты, Люська! И всегда была ею.
Говорил, что пить бы бросил непременно. И зажили бы они счастливо. Ох, как бы зажили!
– А счас, – всхлипывал он, – что, Люська, мне осталось вот сейчас? Тоска одна да водка. Вот вся моя жизнь! – И добавлял: – А какая это, Люська, жизнь? Мука одна. Не нужна мне, Люся, без тебя она, сука эта жизнь.
А потом долго рассказывал, как хорошо они жили. Как ладно и складно. Помнишь, Люська?
Жена смотрела с портрета недоверчиво, вроде как сильно сомневалась в Витиных словах.
А он пил и плакал. Плакал и пил.
Тетки решили Витю сосватать. Что мужик пропадает? Какой ни есть, а все равно добро при нынешнем-то дефиците. Нашлась и невеста – татарочка Ася: тихая, скромная, работящая. Без квартиры и с временной пропиской. В булочной на кассе сидела.
Сватать взялась все та же бабка Зина. Рассказала Вите, какие Ася печет беляши и какую варит лапшу. Витя ответил грубо. Очень грубо и нецензурно.
Баба Зина в долгу не осталась. Сказывался опыт рабочей-путейщицы.
Витя покрутил пальцем у виска и объяснил недогадливой соседке, что «после Люськи нет для него женщин на земле». И, покачиваясь, отправился за очередным шкаликом.
А через пару месяцев Витя Иваньков повесился. У себя в квартире.
Бабы говорили – от водки. А тихая хроменькая тетя Оля Полозкова, старая дева, одинокая, без всякой родни, тихо сказала:
– Не от водки. От тоски. – И, грустно вздохнув, печально посмотрела куда-то вдаль.
На всю оставшуюся жизнь…
Квартира ровно напротив – дверь, что называется, в дверь. Она, дверь этой соседней квартиры, имеет вид… Доисторический она имеет вид. Это даже не «совковый» дерматин грязно-бурого цвета, нет. Просто родная деревяшка в царапинах и сколах цвета детской неожиданности, как говорят в народе. Да и замок… Чуть ли не навесной, из тех, что на шестисоточных сараях.
Но квартира – трехкомнатная, и я о такой мечтаю. Мы-то живем в однушке, и нас трое: муж, детеныш и я. Нам тесно, очень. Нет, и эта квартира – огромное счастье, потому что отдельная, без мамок и папок. Мы просто «крезы» по сравнению с нашими несчастными друзьями, проживающими с родителями. Но человеческая натура такова: хочу большего!
Я – не алчная пушкинская старуха, требующая золотую рыбку себе на посылки. И дворец мне не нужен. Мои мечты ограничиваются обычной малогабаритной трешкой с шестиметровой кухней и отдельной детской.
И еще я хочу второго ребенка. Точнее, этого мы хотим вместе с мужем. А в такой тесноте…
Бабушка твердит, что они рожали и в коммуналках. Свекровь вспоминает барак без воды и с печным отоплением. Кстати, в самом центре Москвы – там, где сейчас гостиница «Белград».
Я парирую:
– А хорошо ли вам там было? Комфортно, дорогие мои?
Тушуются. Причем – сразу. Вздыхают. Вспоминают, видимо, и свекровей своих незабвенных, и соседушек милых.
Теперь по делу. В той трешке, что строго напротив, проживает один человек – Василий Васильевич Бирюков. Мастер цеха на авиационном заводе. Убежденный холостяк.
Родители его давно успокоились на Хованском, унеся с собой в могилу неизбывную тоску и печаль – Вася, сынок, не пристроен. Так и проживет, неразумный, всю жизнь бобылем. А сколько сватали! Да и какие девушки перед Васильком млели и глаза опускали!
Вот уж не знаю. Посмотришь на этого Василька… Ну, может, в молодости… Хотя и в это верится с трудом. Нынешний Василь Василич – дядька сорока с лишним лет, угрюмый, неразговорчивый, в сандалиях фирмы «Скороход», коротких брючатах, клетчатой ковбойке и доисторических очках (ретро, конец пятидесятых).
После работы Вась Васич по прозвищу Бирюк торопился домой. В руке авоська – тоже анахронизм, – а в ней кефир в стекле, батон и кусок колбасы в серой бумаге.
Тетки на лавке кивали на Васино «здрасте» и продолжали свои нескончаемые беседы. Бирюков интереса у них не вызывал. Вообще.
Говорили, что одна вдовушка из третьего подъезда к Васе как-то подъезжала. Крепкая такая, телом не бедная. Вася в ответ на ее призывы, очевидные всем, кроме него, бурчал что-то невразумительное – и пулей проносился прочь.
Еще одна соседушка пыталась пристроить Василька к своей племяннице, старой деве из Старого же Оскола. Вася грубо тетку послал.
Кумушки у подъезда вынесли свой беспощадный вердикт – Вася болен. Неизлечимо. По мужской части. Ну и заодно – головой, это и так понятно. И Васю-Бирюка оставили в покое. Он облегченно вздохнул. А зря! На пороге его судьбы уже маячила я, но пока он об этом не знал.
А я заискивающе с ним здоровалась, с улыбочкой такой иезуитской:
– Здрасте, Василь Василич! Как драгоценное? Не подводит? Не надо ли вам чего? Мы вот тут на рынок собрались. Можем и вам прихватить. Не затруднит. Для соседа, так сказать. Пирожка с капустой, тортика киевского.
Вась Васич шарахался от меня как от прокаженной. Только увидит – сразу в дверь, угрем. Смотрит с опаской: что этой дуре надо?
Правильно, что с опаской. Этой дуре таки надо!