Настроение Светули было сильно подпорчено. Просто разреветься хотелось. И еще обидно – родители жениха на свадьбу не явились. Ехать им, видите ли, далеко! Смех один – из подмосковного Подольска. Матушка прихворнула – давление поднялось. Ну и черт с ними! И с ними, и с его деловыми друзьями. И уж тем более – с их подружками!
Никогда еще Светуля не чувствовала себя такой униженной и оскобленной, даже в доме бывшей Кабанихи-свекрови.
Денег после свадьбы совсем не осталось. Альберт объяснял, что все спустил «на кабак». Светуля раскричалась:
– А поскромнее нельзя было? Не на пятьдесят человек и не в таком кабаке?
– Нельзя, – ответил муж. – Ни меньше, ни кабак поплоше. Дело престижа. Иначе – засмеют. Скажут, жлоб Альберто. Просто жлоб и выжига. У нас так не положено. На свадьбах и поминках не экономят. Не поймут. Разговоры пойдут – скурвился парень.
– А тебе не наплевать? – продолжала орать Светуля.
– Дура ты, – небрежно бросил новоиспеченный супруг. – В каждом обществе свои законы. И понты.
– «В обществе», – хмыкнула она. – И вот это ты называешь обществом? Спекулянтов твоих и фарцу? Девок этих центровых и панельных? Кавказцев стремных с золотыми печатками и зубами? Шулеров картежных? Ломщиков валютных?
Он усмехнулся:
– Да, это у тебя было общество! Свекровь, курва райкомовская, сука партийная. Коллеги ее с красными рылами. Муженек твой – затрапезник рублевый и бракодел. Одного урода физического заделал, другого морального. Папашка пропитый и мамашка-ворюга, расхитительница общественной собственности. Вот у тебя было общество! Не нашему чета! Что говорить! – Он шмякнул кулаком по столу и вышел из комнаты.
Первую брачную ночь «молодая» провела в гордом одиночестве и в слезах. «Молодой», хлопнув дверью, исчез. На три дня.
Светуля поняла – надо молчать. Закрыть свой рот раз и навсегда. Иначе беда. Впереди – отъезд. Эмиграция. А это совсем страшно. Так страшно, что хоть в свою коммуналку беги или к родителям, в их лачугу с вечным запахом перегара и кислых щей.
* * *Николаев не понимал, как жить дальше. На работу таскался как на каторгу, – там все скучно, серо, тоскливо. Даже имитировать деятельность никому не хотелось, никто не утруждался. Читали газеты, обменивались невзрачными новостями. Женщины вязали, красили ногти и сплетничали. Мужики бесконечно бегали в курилку и играли в шашки.
Оживлялись в обеденный перерыв. После ругали столовскую еду и жаловались на испорченные желудки. Тетки бегали по магазинам и занимали очереди. Если удавалось что-то «оторвать», весь оставшийся рабочий день обсуждались покупки: колготки, польский шампунь, лак для ногтей или импортный лифчик. И мужики от безделья тоже принимали жаркое участие в этих обсуждениях, что казалось совсем противным.
Дома было не лучше. Маман с годами становилась невыносимей. Попрекала неудачными браками и тряслась над внуком, толстым, раскормленным, ленивым и наглым мальчишкой.
Оба – маман и Шурик – его ни в грош не ставили. Откровенно презирали. Шурик хамил – открыто, с наслаждением. Бабка делала вид, что ничего не слышит.
Однажды он влепил сыну пощечину. Подскочила маман – безумная, растрепанная, с сумасшедшими глазами – и кулаком ударила его по голове.
Он опустился на стул и заплакал. Сынуля заржал и на полную громкость включил кассетник. А Николаеву захотелось исчезнуть. Испариться. Растаять. Умереть. Просто сдохнуть.
Он начал пить. Дома, один. По вечерам, когда маман, ставшая почти безумной в слепой любви к внуку и такой же слепой и ярой ненависти к нему, сыну, засыпала. А Шурик, наплевав на тревожный бабкин сон, врубал свою безумную музыку.
Николаев напивался медленно, с расстановкой, накачивался – по-другому не скажешь, постепенно наблюдая, как опускается куда-то глубоко, на какое-то невидимое далекое дно. Там отчаяние и жгучая тоска его отпускали, но ненадолго, на какой-нибудь жалкий час или два, чтобы снова накрыть, равнодушно и холодно, словно расчетливый профессиональный убийца, не знающий пощады и жалости.
Шурика выгоняли из – какой по счету? – школы. Бабка ходила по инстанциям, умоляла и угрожала, кричала, что ребенок – сирота, брошенный подлой шлюхой матерью. Отец – пьяница и прощелыга. Она одна бьется, как может, а силы на исходе. Ее жалели и в очередной раз внука пристраивали, до следующего раза.
Родители одноклассников Шурика писали в роно и требовали «избавить детей от этого хулигана». Бабка грозилась судом. В восьмом классе любимый внук, сам обкуренный вусмерть, попался на торговле травкой. Бабку сразил инфаркт, потом – проводы на пенсию, в стране начинались перемены.
Шурик состоял на учете в милиции. Его нерадивый папаша потерял работу. Бабка почти не вставала с постели. Жили на ее пенсию. Шурику не хватало – и он устраивал истерики. Потом перешел к действиям: ограбления машин (магнитолы и колеса), торговых ларьков. С рук до поры сходило. Появились кожаная куртка, сапоги-казаки, новый магнитофон и деньги, небольшие – на дешевых девочек и дешевые кабаки: водка, шашлык, салат.
Жизнь вроде бы и налаживалась, да только как-то слабенько, серенько. Быстро надоели девки с начесанными челками, в ажурных колготках, пластиковые липкие столы в затрапезных забегаловках и плохо говорящие по-русски официанты в несвежих рубашках. Мелко все как-то. А по городу – темному, страшному, к вечеру совершенно пустому – уже разъезжали «бээмвухи» и «мерсы», пригнанные из далекого далека и казавшиеся несбыточной сладкой мечтой. В центре распахивали двери новые кабаки: с хрустальными люстрами, белоснежными скатертями, коврами и услужливой обслугой. Появлялись и магазины – в центре, в самом сердце столицы. И там, в хорошо освещенных витринах, стройные муляжи с тупыми пластмассовыми лицами демонстрировали голодному городу роскошные шмотки, явно отличающиеся от того турецкого и китайского ширпотреба, которым торговали в Лужниках.
Было к чему стремиться. Была цель! Да и способов достижения оной имелось множество. И Шурик начал думать и придумал. Впрочем, это было совсем несложно в те-то годы! Заиграться он не боялся. Смелый оказался мальчик.
* * *Мать его, Светуля, понимала, что будет трудно, и быстро догадалась, что Альбертик – фрукт еще тот! Уже в Москве стало ясно: щедрости в нем на копейку. Все показное. Деньги считать любит, особенно на семью. Не жалеет только на понты – здесь вынет последнее и «накроет поляну». А назавтра будет ныть и требовать сдачу из булочной.
На «деловые встречи» наряжался тщательно. Себе на тряпки не жалел, поливался духами так, что Светулю начинало подташнивать, и даже в лютый мороз она распахивала окна. В кабаках зависал до утра. На следующий день отсыпался до вечера. С похмелья был зол и придирчив. В еде капризен – говорил, что привык к кабакам и эти «помои пойдут только свиньям».
На свои тусовки жену не брал. Светуля подозревала, что и погулять он не дурак. Нашла в кармане предметы защиты от случайных неприятностей, предъявила. Он разорался и пропал на два дня.
Светуля считала копейки – в буквальном смысле, не переносном. Однажды увидела на дороге вымазанную в грязи десятку, так рванула, что чуть не угодила под колеса. Десятку отмыла и высушила утюгом. И сколько было счастья! Купила новые колготки, польскую пудру и кремовый торт. Ела столовой ложкой в одиночестве на кухне и в голос ревела.
Пошла работать, точнее – прислуживать. Халтуру нашел любимый муж. Какая-то его дальняя родственница, древняя и богатая старуха, разумеется, одинокая, искала домработницу. Светуля убирала квартиру, мыла старуху, стригла ей ногти и ходила за продуктами. Квартира старухина была похожа на темное и мрачное логово. Свет хозяйка не включала – берегла электричество. На старой антикварной мебели стояли вазы и статуэтки, покрытые пылью. Вытирать пыль с них старуха не разрешала. На стенах висели портреты в тусклых затейливых рамах. Телевизора и радио не было – старуха часто сидела в глубоком кресле и молчала или дремала, громко, по-вороньи, каркая во сне.
Зарплату Альбертик у Светули отбирал – деньги должны быть у хозяина! Советовал приглядеться к старухиным богатствам. Светуля его не поняла:
– В каком смысле?
– В прямом, – усмехнулся он. – Мелочовку можешь прихватить, старуха не заметит. А там посмотрим! – И он заржал в полный голос.
Светуля была кем угодно: плохой матерью, неважной хозяйкой, корыстной и мелочной, скандальной и истеричной бабой. Но не воровкой. И становиться ею не собиралась – должны же быть и у неважного человека положительные качества!
А Альбертик продолжал:
– Ну, не созрела? Тушуешься, дура? Там что ни цацка – все деньги! Прихвати фигурку ерундовую или половник серебряный! Хотя бы такую херню!
Он уже не усмехался – требовал. Светуля плакала и отказывалась. А потом сдалась. Обливаясь холодным потом и немея от ужаса, прихватила два серебряных ножа с костяными ручками и фигурку пастушки с козочкой и свирелью.
Он уже не усмехался – требовал. Светуля плакала и отказывалась. А потом сдалась. Обливаясь холодным потом и немея от ужаса, прихватила два серебряных ножа с костяными ручками и фигурку пастушки с козочкой и свирелью.
Альбертик покрутил в руках ворованное, сделал кислую мину и вздохнул:
– Ладно, на первое время сойдет! А вообще включи соображалку! Бери, что ценнее. Серебро это копеечное, «глина» тоже не фонтан.
Дальше были еще какие-то вещи, она плохо понимала, что делает. Было противно и страшно. Хотелось одного – чтобы этот ад поскорее закончился, пока старуха не обнаружила пропажу вещей: имелась у нее привычка обходить все с инспекцией.
Когда пришло разрешение на отъезд, Светуля наконец вздохнула.
Уезжали налегке: только одежда, пара фотоаппаратов, янтарные и коралловые бусы, шерстяной ковер, советские часы и пара банок икры. Неделя в Вене, в накопителе. Город видели из окна автобуса, с территории их не выпускали. Далее – Италия. Тоже из окна. Привезли их в маленький городок на побережье, расселили. «Русские» – так их называли местные жители – ходили на базар и пытались пристроить свое барахло: павлопосадские платки в сочных розах, блестящих матрешек, приборы из мельхиора, самовары и льняные скатерти. На ура шли икра и водка. А вот все остальное брали плохо и за копейки. На базар ходили в основном мужчины – так безопаснее. Но Альбертик отказался, заявил, что себя не на помойке нашел. Пил пиво с пиццей и валялся на пляже. А на базар – шумный, орущий, невыносимо жаркий – ходила Светуля. С торговлей у нее получалось плоховато, и муж опять злился – продешевила.
Ее новая приятельница, одесситка Роза, дама в возрасте и опытная, бывшая директриса ресторана, сказала как-то в задушевной беседе:
– Влипла ты со своим законным, ой как влипла! Приедешь в Америчку – сортиры пойдешь мыть. А хрен твой будет бабки отбирать и на диване лежать. Помяни мое слово! Ни на какую работу в жизни не пойдет! Я таких знаешь сколько перевидела! Там-то фарцевать нечем, а больше ни на что он не годится. Ты хоть сама это понимаешь? Беги от него, спасайся, потом поздно будет. Он ведь клещ – всосется, не отдерешь! Он тебя за это и взял – баба простая, русская, жалостливая. В беде не бросит. Щи из топора сварганит, да еще и коня остановит, и в горящую избу попрется! Не дурак он у тебя и жизнь легкую любит. А вот пахать – ни за что. Такие, как он, считают, что не для этого на свет рождены. Ты уж мне поверь! Я таких перцев за свою жизнь навидалась! И мой Аркашка такой. Только мы с ним жизнь прожили, двух парней подняли. И когда меня посадили на два года, он каждый месяц ездил и передачи возил. А я добро помню.
Все Светуля понимала. Все. Только сейчас, на пересылке, Альбертика не бросишь. А там… Посмотрим. Кто знает, как жизнь повернет! А вот что бежать от мужа надо, понимала. И еще понимала, что теперь она одна на всем белом свете. И любит его, своего нерадивого муженька. Все еще любит. И ничего с этим поделать не может.
Дальше была Америка, тихий городок под Филадельфией. И все точно так, как обещала толстая одесситка. Альбертик лежал на печи, пил пиво, смотрел телевизор и капризничал. Светуля пахала как проклятая. Днем на кассе в супермаркете, вечером выгуливала лохматого и брехливого старого шпица соседки, по выходным убирала в семье уже успевших прочно обосноваться эмигрантов.
Когда Альбертику удавалось с истериками и угрозами «покончить свою несчастную жизнь» вытащить у жены немного денег, он срывался в Атлантик-сити, в казино.
Иногда деньги просто воровал, как бы Светуля ни прятала.
В общем, рая на земле она не обрела.
* * *Шурик хотел стать бандитом – была у человека такая мечта! А в бандиты просто так не брали, желающих много. Там ценились спортсмены, крепкие ребятки, прошедшие Афган, либо просто – беспредельщики, готовые на все. Мальчик Шура не подходил ни по одному критерию, но сильное желание ему помогло. Взяли. Мелкой «шестеркой», сошкой, фунтом. А Шурик старался! Ой как он старался! И его заметили. Даже сами удивились – странный парень! То ли денег так хочет, то ли просто беспредельщик, и такая жестокость в крови чертом дадена. И то и другое – вполне имело место. Шурик Николаев «поднялся» быстро. Теперь у него самого появились подчиненные – сошки и «шестерки», рядовые бойцы вполне видимого фронта. Денег теперь у Шурика было море. И девки такие… Раньше и в самом сладком сне не привидится! И кабаки с хрустальными люстрами и крахмальными скатертями, и охотно прогибавшие спины официанты и метрдотели. И тачки – «бээмвухи» и «мерсы». И дорогие «котлы» из чистого золота. И «голда» в палец на шее. И хата, съемная, но при делах: мебель, телик, видик, койка-аэродром – с «ляльками» покувыркаться.
Все теперь у Шурика было, даже «погоняло»: Шура-бык. А бык – животное сильное, смелое. С кровью налитыми глазами и тяжелыми рогами. Шурик гордился и кликухой, и делами ратными. Всей своей жизнью гордился. Удалась.
Про бабку знал – не встает, копыто сломала. Папаша убогий пьет. Чуть ли не побирается. А про мамашу он не вспоминал, потому что больно было. И еще – обидно. Потому что на хахаля родного ребенка променяла. Сука щипаная!
Как слышал песню про матерей – а блатные эту тему любили, – рыдал, как пацан. Даже стыдно было перед братвой. Хотя те ржачку не устраивали, все понимали. У самих, у доброй половины, мамаши такие же курвы: кто в тюряге, кто пьет беспробудно. А кто еще дитем своего ребеночка в приют подкинул.
* * *Николаеву иногда хотелось в церковь. Просто зайти. А что там будет, он не знал, не понимал. Стоял у входа и боялся. И еще – стыдился. Вида своего стыдился. Бабки, вечные церковные обитательницы, проходили мимо и бросали на него взгляды – кто суровый, кто осуждающий, а кто и жалостливый. Одна такая подошла, маленькая, сухонькая, платочек серый на голове, чуни на ногах стоптанные. Говорит: «Что, сынок, не заходишь? В глаза Ему посмотреть боишься?»
Он молча кивнул.
– Не боись, – успокоила бабка. – К нему такие ходют! Почище тебя! Хотя у грехов меры нет! У кого-то грех – буханку спереть, ежели голодно. А у кого-то жену отравить – чтобы век его не заедала. А у тебя, вижу, своя беда – жизнь разбитая. В глазах такая тоска, о веревке думаешь. Это потому что совестливый. А греха на тебе нет.
– Нет, мать! Не совестливый, ошиблась ты. И грех на мне есть. Да такой, что… Сына я больного бросил и мать его. Забыл про них. Жизнь свою устраивал, с белого листа хотелось, словно их и не было. А получилось… Совсем плохо… И лист тот оказался не белый, а чернее черного.
– Так повинись! – всплеснула руками бабка. – Повинись перед ними. И перед Ним, – кивнула на храм, – тоже. Он и простит! И будет тебе облегчение.
– Бог-то простит, – ухмыльнулся Николаев. – А вот они… Да и я сам себе индульгенцию не выпишу.
Бабка смутилась от незнакомого слова и перекрестилась. А он, стыдясь очередной слабости и откровения, пошел прочь.
Мать не могла пережить перемены в стране, потери идеалов, а главное – исчезновения любимого внука. Она задыхалась от злобы и бессилия, кричала в голос, рвала в клочья газеты и разбила пепельницей, тяжелой, хрустальной, из бывших подношений, телевизор. Метнула с такой силой, что в осколки – и ящик, и пепельница. Жили на ее пенсию и на его зарплату. Совсем смешно – Николаев сторожил теперь гаражи в соседнем дворе. Он и два приблудных пса, лучшие и единственные друзья, Борька и Малыш, огромные, свирепые, натасканные дворняги. С ними делил и хлеб с колбасой, и досуг.
На огромном черном джипе однажды заехал Шурик. Из машины вышли его друзья. Все, как на подбор, чудеса селекции. Пацаны – так они назывались – громко ржали, беспрерывно смолили и громко сплевывали себе под ноги. Ждали Шурика. Он зашел к бабке. Та в истерику – внучок, любимый! Подойди, обниму!
– Ба! Ты давай без базара! – строго сказал Шурик и посмотрел на часы. – Вот гостинцы. – Он поставил на стол три огромных пакета. – И еще тут, – Шурик смутился, – лаве, короче, бабло. Пока хватит. – На стол легла тугая пачка денег, перехваченная аптечной резинкой.
Бабка разрыдалась.
– Короче, – продолжал вконец смущенный внук, – не жалей денег! Трать от вольного! Ну, питайся там хорошо. Врачей зови. И это… – Он оглядел комнату, поморщился, потянул носом. – Ну, приберитесь тут, что ли. Вызови кого. А то сдохнуть тут у вас можно, ссаньем провоняли до некуда!
Бабка мелко закивала. Шурик вышел из комнаты. На кухне сидел папаша. Шурик увидел гору немытой посуды, пустые бутылки и полные окурков пепельницы.
– Как свиньи, ей-богу! – бросил он. – Разберитесь хоть! А то… Не как люди!
– А ты? – спросил отец. – Ты – как человек?
Шурик цыкнул зубом:
– Много ты сделал, чтобы я был «как человек»? Или сука твоя? Ты ведь даже на меня не смотрел, как не видел. Одна бабка билась. Как могла. – И он пошел к двери. Обернулся. – Телефон мой запиши. Если что. Ну, если бабок надо. Или обидит кто. – Он записал свой номер на стене, прямо на обоях.