В отличие от моего спутника я совсем не равнодушен к мертвецам, тем более развешанным в парке на деревьях. Прочь от ужасного места я пускаюсь со всей возможной впотьмах прытью. Деревья бьют меня, ставят под ноги корни; кусты хватают не по-детски цепко… Это уж слишком! – скорее на свет, скорее выбраться хоть на выбритое лоно пустой площади. Да, холодно льдистое излучение городских фонарей, да, похожи на гробы или комоды безмолвные слепые дома, но я приникаю к ним почти с облегчением. Так ребенок бежит среди ночи к матери поведать о приснившемся кошмаре и находит успокоение в самой ее снисходительной безучастности. Карл семенит подле меня и недоуменно заглядывает мне в лицо: что случилось? куда мы так спешим? Домой, дружище; не знаю, как ты, а я на сегодня нагулялся.
5
– Если будешь пихаться – прогоню! – говорю я строго. Карлу не спится; он встает в кровати, топчется и снова со стоном наваливает на меня свои полцентнера. Вытянув все четыре ноги, он упирается ими в стену и спиной теснит меня к краю ложа. Ему кажется, что заснуть ему мешает неудобная поза, однако дело не в этом. Просто не сплю я, и Карлу передается моя тревога. Я вижу, как звезды за окном, снявшись с мест, гурьбой бегут вправо, – это в голове моей от выпитого коньяка происходит вращение, противоположное вращению небесной сферы. В темной комнате до сих пор стоит табачный угар, и тот же горьковатый табачный привкус я ощущаю у себя во рту. Прежде чем лечь, я долго сидел в кресле, курил и безуспешно пытался навести порядок в своих мыслях. Но на беду два моих мозговых полушария никак не хотели сотрудничать. В то время как левое, разумное, строило версии по поводу убийства, покуда оно размышляло, стоит ли мне сообщить о найденном трупе в милицию и так далее, правое полушарие вперебив без комментариев транслировало жуткую картинку – в который раз и со все новыми подробностями. То же происходит и теперь. Сон не идет ко мне, зато снова и снова (чуть не сказал – как живая) встает перед глазами убитая; какова беспокойница – наверное, только мертвецы способны на такое упорство…
Полуприкрыв глаза, она смотрит перед собой так странно и загадочно – куда до нее Моне Лизе… Нет, я правильно сделал, что не позвонил в милицию. Что случится, если она постоит в парке до утра? Не съедят же ее комары… Мертвая не глядит на меня, но по лицу ее пробегает тень укоризны… нет, это я повел зажигалкой… тьфу ты, сгинь! Мне никак не удается депортировать настырную бабу из своего сознания – лезет обратно, как таджик-гастарбайтер. Вот уже и компанию привела: две неподкупные физиономии под милицейскими фуражками. Эти буравят меня взглядами. Один, грамотный, достает блокнот – стало быть, собирается учинить мне допрос. «Под деревьями возле трупа, – говорит он, не спуская с меня глаз, – да-да, возле трупа! – обнаружены ваши следы. Как вы это объясните? И что вообще вы делали в парке ночью? Отвечайте!» Его обвинительный тон меня коробит. «Что ж, – возражаю я с достоинством, – это наш парк, то есть наш с Карлом. Мы жители этого городка и имеем право гулять где хотим в любое время». «Ага, – щурится мент, – значит, вы местные… А какая ваша национальность?» Что за идиотские вопросы он задает! Я возмущен, но стараюсь сдерживаться. «Я – русский, а Карл – собака». – «Так! – мент захлопывает блокнот, победоносно озирается и объявляет: – Вы обвиняетесь в убийстве этой женщины на почве полового диморфизма!» Мысль моя бьется, не в силах опровергнуть нелепое обвинение, я ворочаюсь в постели и поддаю Карлу коленом в бок. Он негодующе мычит, брыкает меня в ответ, и мы оба просыпаемся.
Ночь за окном уже выцветает; из неба потихоньку вытравляется меланин; звезды все почти осыпались с траурной мантии – только одна какая-то дрожит и трепещет, цепляясь из последних сил за небосвод, как осенний последний листок на мертвеющем дереве. Я вздыхаю и слышу неприятную закись табака с алкоголем. Жена утром тоже непременно заметит, что от меня разит, и спросит, почему это я пьянствовал в одиночку. Что я ей отвечу? Мне не хочется пугать ее рассказом о встрече с криминальным трупом, ведь она и так не одобряет наших с Карлом ночных прогулок… Кстати о трупе: как там он… то есть она, моя ночная знакомица? Стоит ли по-прежнему и нагишом встречает рассвет, не чувствуя предутреннего холода и уже не ведая стыда? А может быть, после нас с Карлом ее успел навестить тот роковой – тот, с кем она повстречалась до нас? Пришел, чтобы в последний раз насладиться, испытав прилив жестокого могущества… Если так, то напрасно: она уже не в его власти… Да, мертвые неподвластны живым и оттого исполнены к нам несокрушимого презрения… Кажется, я снова засыпаю, потому что чувствую, как мутнеют, туманятся мои глазные хрусталики. Правда, я вижу еще… я вижу ползающую передо мной худощавую невзрачную особь мужского пола. Гадкая тварь, он о чем-то молит, но… прочь, прочь!.. Я отрицаю его и ухожу в небытие с ощущением торжества и печали.
6
Хорошо, если день начинается с чистого листа, как новая глава жизни, как новая повесть или даже песнь. Бывают такие дни: с утра они обрушиваются на тебя, едва родившегося, биллионами солнечных люмен, оглушают грохотом подоконника под голубиными лапами и ревом залетевшего в комнату дурного спросонок шмеля. Смыты мгновенно ночные сновидения, а с ними весь вчерашний душевный мусор. Папка совести твоей пуста, папка радости стремительно наполняется. Встать рывком, чтобы потемнело в глазах, чтобы опьянеть на несколько секунд и, придя в себя, снова проснуться – уже «на бис»…
Хорошо, если день начинается хотя бы с красной строки, но худо, когда он вытягивается и сучится, как недосказанная фраза. Ночь распустила вчерашнее вязанье, а утро вновь из старой пряжи плетет серенький будень. Ты уже здесь, ты смотришь, разлепив глаза, в окно, где ветер мнет и комкает несвежие облака, а обоз твоих тревог еще ползет в ночи… Память, однако, уже хлопочет: как попало она отгружает тебе в душу твой же собственный прибывающий багаж. Подводы печалей, возы забот – увы, они не отстали, не заблудились в потемках – все приволоклись за тобой, принимай без расписки… Стылая кровь журчит, медленно заполняя вены; первый выдох твой отдает погребом и переходит в кашель. Но собирай же агрегат своего тела: с клацаньем дошли в суставы конечности, нанизай позвонки хребта, навинти голову… словом, действуй. Впереди у тебя дневной отрезок пути, и, хочешь или нет, ты должен его одолеть.
Я еще не проснулся, но уже не сплю. Старый будильник выдохся, непогашенный, и судорожно икает в моем изголовье. Вперед сознания душу мне заполняет безотчетная тоска, и я пытаюсь вспомнить ее причину… Но уже мою щеку затрагивает холодный, как с мороза, Карлов нос; я слышу знакомый, тонкий до свиста ультразвуковой призыв. Стоит мне открыть глаза, и Карл переходит в наступление: оглушительно лижет меня в ухо и довольно жестко тычет в бок передней ногой. Встаю… да встаю же я!
В череде утренних дел мы с женой не успеваем перемолвиться и парой слов. Лишь уже за кофе она обращает на меня внезапно посерьезневший внимательный взгляд.
– У тебя в комнате, – говорит жена, – очень накурено с ночи.
Я пожимаю плечами.
– И еще ты выпил весь коньяк.
– Да, – признаюсь я, делая вид, что смущен. – Мне что-то не спалось.
Супруга глядит на меня испытующе.
– Говоришь, не спалось?
– Да.
Наступает пауза. Жена, опустив глаза, о чем-то размышляет. Потом берет у меня сигарету, прикуривает и, пустив решительную струю дыма, объявляет:
– Я знаю, отчего тебе не спалось.
– Отчего же? – спрашиваю я с усмешкой. – Только не говори, что…
– Нет, – перебивает она. – Тебе не спалось потому… потому что мы скучно живем.
– Вот как?
– Да. Я сама устала от такой жизни. Скажи, когда мы с тобой выбирались в театр? Когда… ну просто общались с приличными людьми? У тебя работа, у меня работа… И каждый вечер телевизор, чтоб он сгорел… Вот ты и маешься, и ходишь звезды считать по ночам… вот тебе и не спится. Мне кажется, нам обоим не хватает впечатлений.
Понятно. Сейчас она предложит поехать за границу…
– Давай хотя бы съездим куда-нибудь? – предлагает жена. – Не в Турцию, конечно…
Я обещаю ей подумать; мы оба какое-то время молчим, а тут и завтрак наш подходит к концу. Я мою кофейные чашки и Карлову лохань из-под каши. В последующие минуты, как всегда по будням, наша теплая семейная федерация переживает неизбежный распад. Жена утверждает свой суверенитет при помощи макияжа; она подает себя в переднюю неузнаваемая с лица, постройневшая, и косвенно, через посредство зеркала проверяет на мне выходную полуулыбку, лучащуюся офисным сдержанным шармом. Карл, загрузивши трюмы, осоловел и чистым азиатом отвалился на диване; он равнодушно наблюдает за нашими сборами. От полусонного созерцания его отвлекают лишь толчки в собственном животе: тогда он приподнимает голову и, принюхиваясь, укоризненно смотрит на свой хвост.
Что ж, я тоже отдаю концы, чтобы уйти хотя и в недалекое, но автономное плаванье. Пусть в виду берега, а все же целый день мне предстоит грести в одиночку.
– Пока… – дядя Коля со своего балкона благословляет меня напутственным кивком.
У третьего подъезда бормочет по-стариковски калининский «мерседес»; согреваясь, он знобко передергивается и постукивает клапанами мотора. Он не тронется, пока дым его выхлопа не поменяет черный цвет на синий.
Калинин в ожидании похаживает кругом своего авто, колупает ногтем отставшую краску и щепкой соскребает со стекол налипших засохлых насекомых.
– Привет!
– А, здорово, сосед!
Во рту у Калинина две фиксы: наверху золотая, а внизу из нержавеющей стали. И предприниматель, и мужичок он, в сущности, лядащий, однако хорохорится и потому в рукопожатие всегда вкладывает чересчур много силы.
– Хочешь, подвезу? – предлагает он. – Я в твою сторону.
– Спасибо, я пройдусь.
Он подвез бы, даже если б нам было не по пути, но я действительно хочу пройтись пешком. Я надеюсь, что энергичный марш на свежем воздухе меня повытрясет, поразвеет в душе с ночи настоявшуюся скорбь.
– Как хошь…
На прощание Калинин стреляет у меня сигарету. Уже отойдя, я оборачиваюсь и окидываю его взглядом. Малорослый, худой… не он ли приснился мне нынче после коньяка?.. Но вон еще идет подобный тип, а за ним – еще, и пускает, как «мерседес», синий дым на ходу… Эдак всякого прохожего мужичка можно брать на подозрение: все спешат будто по делам, а сами, я замечаю, приценяются к каждой встречной нестарой женщине. К попутным же дамочкам они и вовсе, замедлив нарочно шаг, пристраиваются в кильватер… Правду сказать, среди наших горожанок попадаются симпатичные, и поскольку они в большинстве своем полноваты, вид сзади у многих действительно впечатляет. Да оно бы ничего, но почему-то мужички мои глядят хотя жадно, но так неласково на природную колебательную игру женских форм. Никакого умиления, никакой сальности в их лицах – скорее что-то хищное… Я понимаю, что слишком впечатлен ночным происшествием, что надо стряхнуть с себя наваждение. Черт бы побрал все эти глупости! Ленин, застрявший в пьедестале, сегодня что-то хмурится – наверное, видел, как мы с Карлом бежали ночью через площадь… Нет, не получается у меня развеяться, скорее бы уже попасть в мастерскую.
7
Лев Никитич появляется в одиннадцатом часу – как всегда, с саквояжем и газетами под мышкой. Застав меня на кухне пьющим пиво, он удивленно вскидывает лохматые брови:
– Что это ты с утра пораньше? На тебя не похоже.
– Так… – я делаю неопределенный жест. – Хочешь, и ты давай.
Но Завьялов, как все старики, консервативен и привержен распорядку:
– Пиво – к обеду. А с утра я лучше свово приму – для головы полезней.
Никитич снимает с гвоздя ковш, в котором варит чифирь, и достает с полки непочатый цыбик «цейлонского».
– А ты что же, – спрашивает он меня, – никак гулял вчера?
– Гулял… – я усмехаюсь.
– Ясно.
Завьялов сдвигает мой стакан на край стола, освобождая место для газет. Сверху, как всегда, ложатся «Ведомости». Никитич выписывает нашу «болтушку» за то, что она публикует самые легкие в мире кроссворды; я даже думаю – не он ли их туда и посылает. Пока мой приятель занят своим варевом, я поворачиваю газетенку к себе. «Обуздать преступность!» – половина четвертой полосы посвящена криминальным новостям. Нет, я не чаю здесь вычитать об убийстве в парке – слишком свежо, да и не любят «Ведомости» стращать население. Большая заметка сегодня – о лицах БОМЖ, перевертывающих по ночам мусорные баки. Лишь внизу, мелким шрифтом, сообщение о том, что такого-то числа по выходе из бильярдной были застрелены, предположительно из пистолета, двое мужчин, 26 и 31 года от роду Так безлично, будто это не Цыганка с Мазаем «завалили», а каких-нибудь кенгуру в Австралии. Ну да «Ведомости» – СМИ не для любопытных.
Кухня наполняется терпким благоуханием. Лев Никитич отцеживает в чашку свое питье, густое и черное, как отработка из автомобильного картера, и садится за стол. Из бесформенной пачки, украшенной мутным рисунком, он выщелкивает папиросу, дует в нее и прихотливо сминает мундштук. Зажигалками Никитич не пользуется, а прикуривает от толстых кривоватых белорусских спичек, вонючих уже самих по себе. Что же до «Беломора», то мне кажется, что с распадом СССР дым его стал только ядовитее. Завьялов вооружает свое зрение плюсовыми очками, достает из нагрудного кармана карандаш; брови его тучками наползают на переносицу… Минута, и он уйдет от меня блуждать по словесному бездорожью, скроется в энциклопедических просторах… Ушел бы, но я успеваю задержать его на пороге:
– Никитич…
– М-м?
– Подожди со своим кроссвордом.
– Ну чего тебе? – бурчит он, не поднимая глаз от газеты.
– Хочу кое-что рассказать, тебе занятно будет.
— Ну?
Я отхлебываю пиво.
– Вчера… то есть этой ночью в нашем парке… ты слушаешь?.. в нашем парке я нашел труп.
– Труп? – Завьялов снимает очки и смотрит на меня с интересом. – Какой труп?
– В том-то и дело, что труп не простой, – говорю я с невольным пафосом. – Не простой, а криминальный. Женщина, притом голая, и горло то ли перерезано, то ли что…
– Это бывает, – серьезно замечает Никитич. – Снасильничал кто-то да и того… пришил, чтоб не трепалась.
– Да, бывает… – Я опять прикладываюсь к стакану. – Но он ее зачем-то на дерево подвесил – представляешь? – как будто она на своих ногах стоит!
Переводя свои впечатления в словесный формат, я словно подвергаю их разморозке и оттого начинаю волноваться. Завьялов слушает, качая головой, и, когда я умолкаю, с минуту еще раздумчиво хмурится.
– М-да… – молвит он наконец. – В наше время такого не было… Ну, ты снасильничай, ну, зарежь… Но на кой же к дереву подвешивать? Этого я не понимаю!
– Что тут понимать, Никитич, – возражаю я. – Ты телевизор смотришь? Это значит, что у нас завелся маньяк, извращенец.
– Стало быть, так, – соглашается Завьялов.
– Ну а мне-то что делать, Никитич? Вот вопрос.
Он смотрит недоуменно:
– Ты-то здесь при чем? Ты, поди, не баба – тебя он не тронет.
– Я не баба, но он в парке орудует, где мы с Карлом гуляем. Вдруг пересечемся? Теперь ни нам, ни ему покоя не будет.
– В парке… – Никитич чешет темя. – А ты ступай в другое место – тебе не все одно?
– Я уже думал об этом. Но ведь это наш парк… Ты пойми: получится, будто я его испугался, ублюдка этого.
– Ну, брат, не знаю… – Завьялов пожимает плечами. – Хочешь, ствол тебе дам на всякий случай?
Я не отвечаю. Лев Никитич со своей стороны больше не имеет что мне предложить, и разговор наш завершается обоюдным продолжительным молчанием.
Но вот Завьялов произносит: «Пу-пу-пу…» – и возвращает на нос свои очки. Это значит, что мысль его более мне не принадлежит. Делать нечего, я допиваю пиво и иду работать. Хотя и с опозданием, я встаю на свои привычные рельсы – других у меня просто нет. Работа – перегон; клиент – полустанок. Дежурный колокольчик над дверью оповещает о прибытии и отправлении. Входят и выходят мои пассажиры, всяк со своей маленькой бедой, всяк со своей повестью – иногда застенчиво-краткой, иногда весьма пространной и даже со вставными главами. Вот сейчас только я познакомился с Варварой Петровной, приняв у нее в починку старый чайник. Человечество в лице Ю. Гагарина вышло в открытый космос, и в том же году Мособлсовнархоз выпустил на земную потребу этот скромный кухонный сосуд. И тогда же его приобрел Василь Трофимыч (покойный муж Варвары Петровны) – приобрел в магазине гортопа за рупь двадцать новыми деньгами. Много воды перекипело в старом чайнике; ушли в предания гортопы и совнархозы; упал и разбился где-то в лесу Гагарин; потрудившись и выпив положенное, помер Василь Трофимыч; уже сама Варвара Петровна пошатнулась и «стала забывать», по собственному ее выражению. Год от года мир трещал и разваливался; и лишь этот чайник казался несокрушимым посреди руин; он сделался для Петровны не только источником кипятка, но другом и единственным собеседником. По нем сверяла она остаток сил своих: «Пока могу его поднять да сварить себе чаю, – сказала она мне, – я жива». И вот – такая драма… Детище семилетки обезносело, как майор Ковалев, и глядит печальным сифилитиком… Теперь я держу в руках две жизни – чайника и его престарелой подруги, – и ощущение собственного могущества делает меня великодушным. Не тужите, Варвара Петровна, вы еще попьете чаю на своем веку. И не надо, прошу вас, рыться в кошелечке – дело-то пустячное, ей-богу.
Не успевает старушка, слезящаяся от благодарности, покинуть мастерскую, как опять звенит колокольчик. Подняв глаза, я вижу перед собой девицу, достаточно миловидную, чтобы не стесняться мужским присутствием. Отчего же она смущена? Что такое достает она из сумочки, застенчиво улыбаясь? Ну конечно, эпилятор. Украдкой я взглядываю на ее конечности… так и есть. В городке у нас действует закон, по которому длина девичьих ног должна соотноситься с длиной подолов в обратной пропорции, – это при том, что ноги у нынешних растут со скоростью пять сантиметров в год. Бедным юницам приходится нелегко; в лучшем случае они вынуждены водиться со злодеями-эпиляторами, а в худшем… Ну да не печалься, красавица, вылечу я твоего приятеля, электрического садиста, будут твои ножки снова гладкими, как фарфоровые… только пусть они не занесут тебя совсем уж куда не следует…