Небо между тем постепенно гаснет. В западном окне запекся закат, как раневый рубец, осушаемый тампонами облаков. Я знаю: ночь уже здесь; она сейчас за спиной, за домом; ее можно увидеть из кухни, если отогнуть занавеску. Но скоро, скоро ночь найдет мое окно и заглянет сюда, недобро-лукавая, и пригласит меня на прогулку…
Я смотрю на Карла, Карл смотрит на меня. Идти нам сегодня в рощу или нет – для него этот вопрос даже не стоит. Для Карла наличие в этом мире врагов, тайных и явных, – вещь естественная и уж конечно не повод, чтобы менять свой распорядок жизни.
11
Итак, мы выступаем. Что бы теперь ни думала жена о моих ночных походах, каких бы сюрпризов ни приготовил нынче затейник маньяк, – мы выступаем. В этой игре, в которую я вовлечен против собственной воли, я делаю свой ход и свой выбор. Лучше действовать, пусть наугад, чем томиться в неизвестности. Для пущей уверенности я прячу под курткой за поясом оружие – кухонный секарь (сейчас бы и завьяловский «ствол» не помешал).
Мы с Карлом выходим из дому и, не успев приглядеться к темноте, попадаем словно на бал без свечей. Не зря весь вечер на западе хлопотали облака: теперь они набежали, заполнили все небо и теснятся, и, волнуясь, вздувают свои кринолины. Деревья то здесь, то там пускаются в пляс с ветром, налетающим изрядными, но прихотливыми порывами. Тысячеустым гомоном листвы, то рассыпчатым, то согласным, холостыми вскриками подъездных дверей, хлопками неснятого белья, жестяным откуда-то громыханием – вот какой музыкой встречает нас эта ночь. Тем лучше! Пусть сами стихии аккомпанируют моей войне.
Подернутый мутью лунный слепой глаз показывается, почти не отражаясь в речке, и сейчас же испуганно закатывается под облачную бровь. Природа взбудоражена, беспокойна, но… мне кажется, что Карл весь этот переполох принимает на свой счет. Он еще поддает суматохи: носится наперегонки с ветром, нападает на шевелящиеся кусты, откусывая у них ветки, и даже атакует в воде утку, которая почему-то не взлетает, а удирает от него вплавь с истерическим кряканьем.
Несмотря ни на что, маршрута своего мы и сегодня придерживаемся без изменений. Поднявшись наверх из речной поймы, мы оба принимаемся чихать: ветер с завода угощает нас крепким зарядом химической, очень сложной на вкус вони. Однако мы продолжаем свой путь, и вскоре уже парк вырисовывается впереди грядой волнующихся крон. Деревья при нашем приближении взмахивают воздетыми ветвями, но непонятно, что в этих жестах – приветствие или предостережение. Я не слышу своего сердца за общим шумом, но чувствую его участившийся ход… Нет, об отступлении не может быть речи, и я командую сам себе: лечь на боевой курс.
Роща внутри вся наполнена аплодисментами, как большой концертный зал. Балконы и галереи штормят: вспенивается, рукоплещет листва; птицы срываются с веток, галдят и без конца пересаживаются; деревья нервно хрустят сучьями и содрогаются под ударами ветра… Но все это там – наверху. Здесь же, в партере, где пробираемся мы с Карлом, слышен только шум, но движения никакого не происходит, кроме нашего. Попав в этот неожиданный штиль, мой товарищ как-то сразу сбавляет прыть и успокаивается. Время приступить ему к привычной обязанности: произвести ревизию окрестных собачьих почтовых ящиков. Эх, мне бы его заботы! Но как быть беспечным, если знаешь – знаешь уже наверняка, – что настоящий, непридуманный враг таится где-то поблизости. Только Карлово молчание, его невозмутимая деловитая побежка неподалеку внушают мне некоторую уверенность. Тем не менее я готов к любому повороту событий, поминутно озираюсь на ходу и ощупываю свой «томагавк» под курткой.
Однако мы углубились в парк уже порядочно – и без происшествий. По-прежнему сосредоточенно рыщет Карл, и все так же деревья – одни они – переминаются и покряхтывают вокруг меня в темноте. Я начинаю думать: не слишком ли я увлекся, изображая из себя индейца? Не стоит ли мне приумять свое воображение и слегка расслабиться? Я уже приостанавливаюсь с намерением закурить, как вдруг… Яростный Карлов лай раздается слева от меня из-за кустов!
Неужели мы встретились?.. Сердце, сжавшись на мгновение, дает форсаж. Секарь выхвачен из-за пояса. Зачем-то пригнувшись, я крадусь в обход кустов… Плохо видно… но ага, вот он! Человек сидит, прислонившись к дереву, что-то бормочет и грозит Карлу кулаком.
– Эй!.. А ну!.. Ты кто такой?.. – Я подхожу к нему весьма решительно.
Карл в бешенстве – он вот-вот бросится на сидящего, у меня в руке грозно блестит секарь, но… похоже, наш приступ мало производит впечатления. Мужичок, с трудом ворочая языком, длинно и неискусно обкладывает нас матерными ругательствами, после чего валится в траву Тьфу, чтоб тебе! Я осаживаю Карла и сдаю несчастному пьянчуге его же монетой: нашел, понимаешь, место и время, чтобы слиться с природой…
Я все-таки закуриваю, и мы продолжаем свой путь. Нервы потихоньку отпускает. Вот показывается знакомый фонарь: он светит, хотя и мотает головой, словно его кусает мошкара. Все нормально, говорю я себе, все нормально – с поправкой на ветер. Отчего-то во мне зреет уверенность, что противник мой сегодня уже не объявится. Даже непонятно – рад я этому или нет.
12
– М-да… где-то я такое в кино видел… – Лев Никитич рассматривает поляроидный снимок, держа его на отлете, как все дальнозоркие. – А бабенка-то ничего себе… И не старая…
– Как вам не стыдно, Лев Никитич!
– Да ну… это я к слову… – Он бросает снимок на стол, прихлебывает из дымящейся кружки и переводит взгляд на меня:
– Ну и чего тебе неясно? По мне так все как день.
– Экий вы детектив! – Я усмехаюсь недоверчиво. – А я вот издумался весь – зачем он мне прислал эту открытку.
– Здесь и думать нечего, – важно возражает Завьялов. – Малый тебя «на понял» берет – только и всего. Испугать хочет.
– Но зачем?
– Зачем, зачем… Стало быть, мешаешь ты ему.
– Вот оно что! – возмущаюсь я. – А он мне не мешает?.. Завелась такая сволочь в моем парке и меня же выгоняет!
– Это уж вы решайте, чей теперь парк…
Завьялов закуривает и с минуту сидит молча. Потом снова берет снимок и крутит его задумчиво в руке.
– Я тебе другое скажу… Ежели у тебя эту картинку найдут…
– Кто найдет?
– Я говорю, к примеру… Ежели найдут, то как ты докажешь, что это не твоих рук дело? Улика, брат! Я вздрагиваю.
– Скажете… У меня и фотоаппарата такого нет.
– Может, был, да ты спрятал. Нет, надо ее уничтожить. Я соглашаюсь с готовностью:
– Конечно, давайте уничтожим.
Сначала Лев Никитич пытается порвать карточку руками, однако та не поддается. Завьялов удивленно ругается, но сейчас же придумывает злосчастному снимку другую, верную казнь. Он бросает его в пепельницу и поджигает. Карточка нехотя подергивается зеленым пламенем, корчится, коптит и наполняет кухню ядовитым смрадом. Горит она долго, несколько минут, и в итоге расплывается смолистой пузырящейся лужицей.
– Концы в воду! – возглашает Лев Никитич и заливает пепельницу чифирем.
Избавившись таким жестоким способом от моей «улики» и проветрив мастерскую, мы с Завьяловым больше не возвращаемся к мрачной теме. Он погружается в кроссворд, а я принимаюсь изучать свежие «Ведомости». Что здесь у нас?.. «Мэрские выборы» – смелая статья… «Синоптики предупреждают» – о вчерашней непогоде… «Крупный выигрыш нашего земляка» – конечно, о Ворноскове… так… так… «Утратили скромность» – это что такое? Заметка иеромонаха отца Гермогена. «В последнее время горожанки женского пола одеваются все более непристойно…» Поддавшись искушениям заграничной моды, девицы и молодые женщины блазнят и демонстрируют в публичных местах уже такие части тел своих, которые отец Гермоген не решается означить письменно. «Даже иные приходят в церковь, у коих подол не достигает коленей!» Удрученный иерей, разумеется, изгоняет из храма сих бесстыдниц. Но куда же им податься, думаю я, несчастным голоногим жертвам моды? Остается только фланировать по вечерним улицам, пить джин-тоник и хохотать. А ждать их будет ночь – хохочи, не хохочи…
Мне вспоминается, как отец Гермоген – тогда его звали Димкой – пялился на одноклассниц во время физкультурных занятий. Удобно ему было – ведь он, по причине «привычного» вывиха плеча, сам от физры имел освобождение и отбывал эти уроки на скамейке в спортзале. Девчонки одна за другой прыгали через козла, распахивая ножки, а будущий отец Гермоген каждую провожал внимательным взглядом. Был он мальчик, созревший не по летам (кажется, уже даже брился в старших классах). Девочки краснели под его взглядами и оступались. Целомудрие их наконец возмущалось, и они хором требовали удалить нескромного созерцателя. Учитель выгонял Димку из спортзала, но уже на следующем занятии тот, как ни в чем не бывало, снова сидел, приклеясь к лавочке, серьезный и молчаливый. Когда и по какой причине потерял Димка свое имя, сделавшись Гермогеном, – этого я не знаю; только сдается мне, что нелегко ему нести в миру свой монашеский подвиг.
Я много лет не виделся с Димкой– Гермогеном и потому волен фантазировать на его счет. Если предположить, что с пострижением он надеялся закрыть для себя женский вопрос, то, как видно из его заметки, – зря. Целибат не закрывает вопрос, а только делает его неразрешимым… как, впрочем, наверное, и брак… Я вздыхаю про себя. К сотне кошек, скребущих у меня на душе, сегодня прибавилась еще одна. Жена холодна со мной с той минуты, как заглянула в мою почту, утром даже уклонилась от обычного целованья и кофе пила отдельно от меня, в комнате. Увы, думается мне, каким бы прочным ни казался союз полов, он выстроен на вечной мерзлоте недоверия…
Вместо того чтобы идти работать, я сижу, погрузившись в невеселые размышления. Везде клин… С юга Гудериан, а с севера фон Клейст – берут меня в клещи. Положение мое тяжелое… но безвыходное ли?
– Лев Никитич… – Я кладу ему руку на газету.
– Ась? – Он удивленно смотрит на меня поверх очков.
– Помните, вы мне предлагали…
– Чего?
– Ну… Вы говорили… ствол…
Завьялов хмурится, молчит. Потом кивает:
– Угу. Завтра принесу. «Волына» чистая… Однако ж, ты смотри…
13
Неудивительно, что работа моя сегодня не слишком спорится, – такой уж день. Пример трудолюбия подает нынче только дождик, с утра устроивший на всех моих четырех подоконниках маленькие кузни. Под его джазовый разнокалиберный перестук при электрическом свете я и отбываю свой дневной номер. А когда подходит срок, то есть ровно в шесть вечера, я переодеваюсь, обесточиваю свое «учреждение» и, заранее поеживаясь, толкаю на выход железную дверь. Однако воздух на улице оказывается теплее, чем я предполагал, он просто свеж и влажен, как в нетопленой бане, и по-летнему остро пахнет мокрой березой. Дождь-трудяга по-прежнему хлопочет, словно подрядился аккордно перечинить крыши всему городку. Что ж, это его дело, а я на сегодня свое отработал и направляюсь домой.
Осадки в виде дождя – вещь обычная для нашего региона и даже необходимая. Вёдро хорошо в меру, не то пойдут гореть леса наши и чадить торфяники. Дождик наш – это не обломный ливень, а деловитое будничное ненастье. Он поклевывает тебя ненавязчиво в темя, а ты идешь себе, попрыгивая по-птичьи через лужи, уже довольный тем, что свободен от иллюзий. Дождик полезен и потому, что приготовляет тебя к житейским неприятностям, тренирует душу им противостоять… В ясную погоду я бы, пожалуй, сильней удивился жениному внезапному отъезду.
Решив все-таки с ней объясниться и посвятить жену в мои ночные приключения, я всю дорогу от мастерской до дома слагал и правил свой монолог. Я представлял себе, как она станет слушать: сначала хмуро, избегая на меня смотреть, потом, поняв, что я чист перед нею, вздохнет с облегчением, может быть, даже всхлипнет. Потом до жены дойдет собственно криминальный смысл сюжета, и она встревожится: вытянет у меня сигарету, закурит и на некоторое время задумается… Что же, быть по тому. Я готовился выслушать все ее соображения по поводу истории, во что я влип, – выслушать с терпением, которое положил себе на этот вечер главной добродетелью.
Однако разговора у нас не получается – за отсутствием собеседницы. Под зеркалом в передней мне оставлена решительная нота, гласящая, что не я один в этом доме имею право на частную жизнь и ночные прогулки. Сим предлагается мне испить сегодня чашу одиночества и жены не искать – ни по родственникам, ни по знакомым.
Ждал ли я такого поворота событий? Внутренне – да, наверное, – спасибо дождику. Но все-таки я огорчен. Чувство осиротелости накатывает, когда мне приходится самому замывать наши с Карлом грязные следы после прогулки. В жениной комнате толпятся на подоконнике ее фиалки – все глядят в окошко, будто брошенные дети. Наружное стекло густо обсели жирные, набухающие на глазах дождевые капли, а в цветочных горшках земля сухая, и фиалочьим стебелькам едва достает сил держать обмякшие пыльные листочки. Неполитые цветы, несваренная Карлова каша – все указывает на то, что жена покинула меня не по обдуманному плану, а под влиянием вдохновения.
При неотступном сопровождении Карла я обхожу собственную квартиру, словно принимаю хозяйство, – так я осваиваюсь с ролью соломенного вдовца. Конечно, я не стану никуда названивать в поисках пропавшей жены. Я без того знаю прекрасно, где и в чьем обществе проведет она эту ночь. Сейчас, наверное, жена подъезжает уже к Москве, в которой в числе прочего многомиллионного населения живет ее закадычная подруга и наперсница Суркова. Подруга действительно, ведь между собой женщины бывают способны дружить крепко и всерьез. Что их соединяет – плач по девичьим несбывшимся надеждам, тайная взаимная констатация увядания? Во всяком случае именно друг на дружке они успешнее всего реализуют свой природный дар утешительниц. Этой ночью, я знаю, подруги вместе уложат в кроватку маленького «сурчонка» (растущего без отца) и, закрывшись на кухне, будут эмансипироваться до утра за бутылкой мартини. В должной стадии они вспоют на два голоса, потом всплакнут, а рассвет встретят, как две чайки, глядя с шестнадцатого этажа на подернутое дымкой недвижное море мегаполиса.
Завтра жена вернется из «самоволки» усталая, с покрасневшими от недосыпа глазами, но обязательно с сумкой, полной продуктов. Я знаю, что она вернется, но мне все равно хочется грустить – грустить так, вообще, сидя в кресле и попивая коньяк. Карл поел и тоже не прочь от элегических раздумий – тем удобнее, что диван сегодня в полном его распоряжении. Так мы с ним и вечеряем – при выключенном телевизоре, в тишине, нарушаемой только редеющим, с уже большими пропусками тактов боем дождя да гулкими, как бы отдаленными раскатами, доносящимися из Карлова чрева. Сознание внезапного (и незаслуженного) своего одиночества будит во мне томление – какое-то очень знакомое, памятное, быть может, еще с детства. Печаль словно тихой скрипочкой выводит в душе мелодию, которая, думается, могла бы доставить мне даже род удовольствия, если бы неумолчным контрапунктом к ней мозг не засверливала все та же застарелая, надоевшая уже тревога, связанная с обстоятельствами последних дней… Кстати об обстоятельствах: время близится к ночи…
14
Небо подобрало живот – похоже, оно отдало земле всю воду, что могло. Облака отжаты и развешаны для просушки, завтра ветер соберет их и унесет до следующего банного дня. Однако городку нашему устроенному на суглинке, сохнуть теперь предстоит не меньше недели. Он еще долго будет вылизывать себя вдоль улиц слабыми языками сквозняков, мучаясь от невозможности встать и разом встряхнуться всей шкурой. Растения, набравшись влаги, стоят словно осоловелые, бездумно и тускло мерцая. Впрочем, многие из них охочи сейчас до мокрых шуток – несколько грубоватых на мой вкус. Карл поминутно приводит в действие свою центрифугу, вращая телом сразу в двух противоположных направлениях – так умеют еще только бразильские танцовщицы. Он делает это настолько энергично, что того гляди не устоит на ногах и покатится.
У меня ощущение такое, будто мы пробираемся подвалом какого-то большого дома. Небо над нами лежит словно серое бетонное перекрытие. Воды, невидимые, журчат в потемках либо гулко и мерно отбивают капелью. Под ногами… Бог его знает, что там под ногами; земля сейчас напоминает морское дно после отлива. Каждый шаг по ней чреват неожиданностью: сапог то поедет на скользкой глине, то ухнет вдруг в яму колодезной глубины. Моя забота одна – сохранить подобающее человеку вертикальное положение, не клюнуть в грязь ладошками. Четвероногому моему товарищу куда проще – он устойчивее и пользуется притом преимуществом «полного привода»… И кроме нашего чавканья по слякоти, во всем городке ни звука: ни собачьего взбреха, ни котовой рулады, ни даже треска вдали непременного ночного мотоцикла. Кто еще, кроме нас с Карлом, вздумает гулять в такую погоду – разве что лягушки и дождевые червяки.
В этом я почти уже убежден, когда мы подходим к парку: ни один уважающий себя маньяк не станет болтаться в насквозь промокшей роще без малейшего шанса найти добычу. Даже без «волыны» в кармане сегодня я чувствую себя увереннее, чем вчера. Можно сказать, меня больше беспокоит протечка, обнаруженная в левом сапоге, чем сугубо теоретическая возможность повстречаться с неприятелем.
А в роще пряно пахнет сырой листвой и ожившей грибницей. Я иду, стараясь не касаться деревьев, а они нарочно норовят положить мне на плечи свои мокрые, отяжелевшие ветви и, стоит их оттолкнуть, разражаются мстительными дождиками… Закурить бы, но, думаю, промочу сигарету… Все-таки на небольшой полянке я останавливаюсь и лезу за пазуху…
Но нет, я не успеваю достать сигареты, потому что в это мгновение Карл подле меня глухо предупредительно рычит. Теперь и я вижу, что от кустов впереди отделилась и выплыла на полянку какая-то тень… Не зрение даже, а какой-то внутренний инстинкт подсказывает мне: это не человек, однако спокойствия моего как не бывало… Некто решительно направляется в нашу сторону – бесформенно-лохматый, черный, как сама ночь. В темноте зверь кажется неестественно крупным, но Карл мой, конечно же, храбро выступает ему навстречу. Они медленно сходятся – на прямых ногах, пригнув по-гиеньи головы, – и, шея к шее, замирают… Истекает еще долгая-долгая секунда… и вдруг воздух разрывает ужасный, великолепный боевой ряв, на какой способны только Карловы соплеменники. Дело началось!..