Какой-то жгучий холодок беспомощности толкнулся изнутри и, будто спирт, разлился по жилам. Никита Иваныч открыл рот, чтобы объяснить Григорьеву: ведь когда даже избу перекатывают или полы перестилают, в ней не живут, а с птицей как же, если взялись ее дом ремонтировать? Птица-то этого не понимает, а значит, мы должны под нее подстраиваться. Но так ничего и не сказал, не объяснил.
— Здесь электроника, понимать надо! — разорялся парень, видно, большой специалист по японским машинам. — Сначала бульдозером по ней, а потом еще командуют — демонтируй скорее! Начальники… Вам только конем управлять, и то доверять опасно, загоните…
Вездеход рыкнул, буксанул гусеницами и, плавно качаясь, умчался в Алейку поднимать технику. И только когда гул его двигателя пропал за расстоянием, Никита Иваныч и Григорьев услышали отдаленный клекот бульдозеров на болоте.
* * *Оставшиеся трактора Кулешова размеренно утюжили болото. Жирный, поблескивающий торф смачно отдирался мощными пластами, и новые траншеи отрезали еще один угол мари. Увлеченные работой мелиораторы не заметили, как на их площадку выехали оранжевые трактора-американцы и развернулись в цепь. Тем более, пострадавшие кулешовцы тяжело переживали потерю двух бульдозеров и механизатора Колесова, который пропал неизвестно куда. Другой тракторист-утопленник Путяев, теперь безлошадный, одиноко бродил по прибрежным кустам и изредка протяжно всхлипывал. За покалеченную японскую машину переживал один Кулешов, поскольку ждал начальство и строгий спрос, переживал глубоко, можно сказать, страдал мучительно, как от зубной боли. Вытащить бульдозеры из трясины нечего было и думать, а поэтому Кулешов сидел на краю траншеи и заранее писал объяснительную.
Цветных, непривычных пришельцев заметили, когда они начали зарывать траншеи, где стояла брикетировочная машина. Чудо-техника! Умеют же делать проклятые капиталисты. Гребет впереди себя гору чуть не выше кабины и ему хоть бы хны. Мелиораторы в первую минуту ошалели немного, залюбовались работой, затем остановили свои машины и сгрудились вокруг начальника. Кулешов тоже не ожидал такой прыти от обводнителей и еще не сообразил, в чем дело. Между тем оранжевые исполины бережно вытащили из болота японскую машину, освободили простор и стали аккуратно засыпать осушительную сеть траншей.
— Во дают! — восхищенно заметил кто-то из мелиораторов. — Между прочим, у меня свояк на таких тракторах работает. Говорит, хреновые они. Чуть вода в горючее попала — заглохнет и не заведешь.
— Они с виду только здоровые, — поддержал другой. — А копни внутрях — гниль, как в этой японской машине. Чуть тронь — сыплется все…
— Наши сотки лучше на этот счет! — с гордостью произнес механизатор в кожаной кепке. — Я один раз по ошибке масло в картер не залил и целую неделю работал. Клинит, правда, сволочь, но пашет! Выносливая машина, из последних сил кряхтит, а ворочает.
— Врешь…
— Точно! У Путяева спроси!.. Через неделю только заклинил движок. А эти разве неделю без масла вытерпят? Куда там!
Кулешов, еще с утра прознав об утопленных бульдозерах и покореженной брикетировочной машине, выметал, истратил весь запас решительных слов и определений, а поэтому на реплики мужиков ответил малопонятно:
— Козлы…
— А как твой свояк зарабатывает? — спросил кто-то. Кулешов сунул в карман недописанную объяснительную и направился к нахальным «американцам». Мужики его постояли немного, посовещались и двинулись вслед за начальником. Шли тесно, толкались плечами и размеренно шевеля мускулистыми, мазутными руками.
Путяев заметил движение на болоте, высунулся из кустов и замер. Только вращались помутневшие, воспаленные глаза. Несколько раз он делал попытки броситься наперерез своим товарищам, вскидывал руки, будто давая знак остановки, но каждый раз бессильно опускал их и, содрогаясь всем телом, конвульсивно всхлипывал.
«Катерпиллеры» Григорьева, за полчаса уничтожив дневной труд мелиораторов, тоже остановились и заглушили двигатели. Трактористы попрыгали на землю, собрались в кучку и, ведомые Григорьевым, пошли навстречу осушителям. В тишине знойного полудня изредка похрустывал гнилой валежник под сапогами идущих да жесткая болотная трава со скрипом шелестела возле ног.
Примерно на середине обе группы людей столкнулись, сшиблись и над марью поплыл далекий, курлыкающий говор. Путяев круто развернулся и побежал в кустарник…
* * *Никита Иваныч лежал вниз лицом, раскинув руки и прижимаясь щекой к иссохшему, пыльному мху. По вывернутым наружу ладоням неторопливо ползали муравьи, густой запах багульника кружил голову, щипал глаза, отягощая веки. Он полуспал. Жесткий от безводья мох колол лицо, шею, грудь, и старику казалось, что он умер и что теперь сквозь него прорастает трава, а сам он медленно заносится землей. Чувствовать себя умершим было хорошо: трава, проникая в тело, ласково щекотала его, невесомая земля опускалась медленно, как новогодний снег.
Временами, очнувшись от сна, Никита Иваныч пытался приподняться, оторвать от земли голову, но мышцы, пронзенные травой и опутанные ее корнями, не подчинялись, боль охватывала все тело, тупо отдаваясь в мозгу.
«На кой ляд рыпаться-то? — думал он, снова впадая в дрему. — Я ведь помер. Значит, полагается лежать спокойно и не шевелиться». Однако покою ему не дали. Кто-то затопал, зашуршал наверху и грузно опустился в изголовье.
— Кто там? — то ли спросил в самом деле, то ли просто подумал старик.
— Я это, — донесся голос Кулешова и в мох полетел тягучий клейкий плевок. — Жара, сволочь, как в пустыне.
— Что там делается-то на земле без меня? — с трудом выговорил старик. — Какие новости?
— Голова лопается, — словно в бочку, пробубнил Кулешов. — Второй участок начал подготавливать, а тут эти прикатили и мой первый участок стали зарывать… Мозги наизнанку, честное слово! — он вздохнул безысходно и зло. — Брошу все к чертовой матери и уеду! Сдалась мне такая работа вместе с болотом… То ли дело в пустыне. Там все ясно. Рой канал, клади бетон и пускай воду. Осушать никогда не заставят.
— А если и там заставят? — спросил Никита Иваныч.
— Нет, невозможно. Там уже сухо. Месяц едешь на верблюде и все песок, песок… Миражи в воздухе. Кажется, то озеро синеет, то речка бежит.
— Тогда езжай, — посоветовал старик. — Чего сидишь-то? Собирайся и дуй.
— Как раз, уедешь тут… — Кулешов выругался. — Эти козлы импортную машину гусеницами истоптали, два бульдозера утопили! На ночь оставил — и пожалуйста, сюрприз… Теперь разбирательства на месяц, что да как. Нажрались, сволочи, глаза выкатили и понеслись. Попробуй сейчас, отпишись. Чего доброго, снимут и под суд отдадут. — Он помолчал, шелестя пересохшими губами, и неожиданно сорванным, дребезжащим голосом проронил: — Ирина в загс ехать отказывается. Я ее всяко просил, уговаривал… Нет, говорит, видеть тебя не хочу. А что случилось — не знаю… Я ее люблю.
— Неужто любишь? — ахнул старик. — Вот так фокусы!
— Люблю, — прошелестел Кулешов. — И у нас с ней ребенок будет.
— От тебя?
— От меня, — признался Кулешов и заторопился: — Я, нет, не отказываюсь — наоборот. Что мой, то мой. Говорю, давай сойдемся, жить будем, уедем. Она ни в какую!.. Первый раз в жизни сталкиваюсь. Обычно в таких случаях мужики… это… финта дают. Кошмар, ничего не понимаю. Вот ты, отец, жизнь прожил, мудрый и все прочее — можешь мне растолковать?
— Ты у Ивана Видякина спроси, — посоветовал старик. — Это он мудрый. Я тебе что-нибудь посоветую, так обязательно наоборот. Вишь, у меня как всегда получается: возьмусь вроде добро делать, а оно злом оборачивается.
— И у меня так же, — вздохнул Кулешов, и мох затрещал под его ногами. — Я в пустыню хочу. Там хорошо, там песок, одни ящерки бегают да скорпионы.
Голос его поплыл, растворяясь в тишине, скоро затих шорох сапог, а перед глазами Никиты Иваныча заплясал невидимый никому песок пустыни. Что-то серое, безжизненно-сухое, перекатывалось по желтому полю, стремительно росло, увеличивалось, и вот стена горячего, неумолимого зноя рухнула на старика, мгновенно иссушив тело в жалкий, черный стручок. Рядом копошился в песке и скрипел проволочными конечностями странный сиреневый паук. «Жуть-то какая, — подумал старик. — У нас на болоте вон какой зверь живет, древний, говорят. А тут один паучок остался, все живое кончилось».
— Вот ты где, отец! — раздался над головой Никиты Иваныча чей-то голос. — Я тебя ищу по всему берегу… Ты на меня будто обиделся, Никита Иваныч?
— Ты кто? — спросил старик.
— Григорьев я, Василий. Разве не узнаешь?
— Узнаю… — едва проговорил старик, ощущая внезапный холод и дрожь во всем теле.
— Не обижайся, отец. Я не могу ждать до осени. Мне надо успеть триста тысяч освоить. Не успею — деньги пропадут.
— Узнаю… — едва проговорил старик, ощущая внезапный холод и дрожь во всем теле.
— Не обижайся, отец. Я не могу ждать до осени. Мне надо успеть триста тысяч освоить. Не успею — деньги пропадут.
Старик не отвечал. Озноб накатывался с силой, с которой недавно двигался на него горячий шквал. Сводило челюсти, мышцы, замораживало дыхание. Ему почудилось, что на земле теперь стоит вечная зима, и не то что лета — даже оттепели не будет. Как-то однажды просвещенный Иван Видягин рассказал, почему вымерли мамонты. Будто с севера надвинулся какой-то ледник. Люди сбежали туда, где тепло, а мамонты погибли. «Что же мамонты-то не сбежали?» — спросил тогда старик. Иван похмыкал, поерзал, однако быстро сориентировался. «Люди-то уже тогда развитые были, соображали, что к чему, вот и подались в тепло, пережидать холода. А мамонты что, это же природа. Природа она недоразвитая, всегда от человека отстает, а потому компромиссов не терпит».
Вдруг опять какой-нибудь ледник наступает? Бежать надо! Бежать!.. Но мышцы уже одеревенели от холода и тело вмерзло в землю.
— Я еще Кулешова с болота не спровадил, — пожаловался Григорьев. — Ну, ничего, отец, он уйдет. Я ему устрою всемирный потоп. Сейчас перегоню технику на строительство плотины. Мы ее через месяц соорудим и затопим болото к чертовой матери. Кулешов сам уйдет.
Нестерпимый холод неожиданно резко сменился пронзительным жаром. В сознании старика возникла парная, багровеющий от жара и крапивы в венике Кулешов. Затем все исчезло, превратившись в прохладную голубую реку-мираж. Он висел над желто-серой пустыней и никак не хотел опускаться.
— Я буду строить уникальную систему, — говорил Григорьев. — Она спасет болото и журавлей. Так что все в порядке, отец. Живи спокойно, природу мы вылечим.
Голубой мираж превратился в небо над Алейским болотом. Медленно плыли белые, рваные облака. Что-то холодно-осеннее прокалывало воздух. От облаков и неба веяло тревогой, ожиданием неотвратимой зимы, холодов, снега… Два журавля подхватывали на лету падающего птенца и тянули, тянули его ввысь, заставляя работать неокрепшими крыльями. Птенец неуклюже валился то на один бок, то на другой, и в изломе его крыльев обозначались страх и радость от полета одновременно.
— Остановись! — прошептал старик, напрягая горло. — Остановись, парень… Ты в пустыне хоть раз бывал? Ты не хочешь жить в пустыне?
Григорьев умолк. Хрустнули ветки и мох, рассыпаясь в пыль.
— Не хочу, — растерянно сказал Григорьев после долгой паузы. Никита Иваныч ощутил его холодную ладонь на своем лбу. — Ты не заболел ли, отец? Тебя что-то колотит…
— Я тоже не хочу, — сквозь зубы выдавил старик, — Там из живности-то паучок один остался.
— Полежи, Никита Иваныч, — беспокойно сказал Григорьев. — Полежи тут. Я сейчас за вездеходом сбегаю и отправлю тебя домой. Я быстро!
Он исчез, и болезнь чуть отпустила старика. Он вновь ощутил, что лежит на берегу Алейского болота, среди зарослей багульника, и одуряющий запах обволакивает голову. Глаза вот только не открывались, веки словно приклеились и не давали глянуть на мир. С большим трудом он подтянул руку и разлепил один глаз. В узкую щелку, сквозь ресницы старик увидел переливающийся радугой край леса, небо и причесанную ветром траву на болоте. Пустыни, кажется, еще не было… Однако в следующую секунду он заметил паука, выползающего из кустов, и сразу заколебался: а вдруг нет? Вдруг уже пески, пески вперемешку с миражами?.. Паук крался к старику, коряво переставляя конечности и поскрипывая многочисленными суставами. В двух шагах он остановился, напыжился и, выбросив вперед переднюю лапу, заорал:
— Дьявол! Дьявол! Гляди! Это же черти, черти! Нечистая сила!..
Затем паук задрожал, поскреб конечностями землю и, стремительно сорвавшись с места, на двух ногах бросился в чащу.
Веки сомкнулись. Зыбкая волна жара обдала с головы до ног, прижимая тело к сухой земле.
15.
Около месяца Никиту Иваныча трепала болотная лихорадка.
Встал он лишь к середине августа, немощный, с проваленными щеками и отросшей пегой бородой. Встал, держась за стеночку, выбрел на крыльцо (старухи не было дома — хлопотала по хозяйству) и чуть не упал: закружилась голова, подкосились ноги. Он нашарил руками перила и сел. Во дворе было чисто, картошка давно отцвела, слышно было, как гудят пчелы, — значит, медосбор еще не кончился. Кобель Баська почему-то на привязи сидит, уткнув морду в лапы, косит на хозяина тоскливым взглядом. В пустующей избе напротив тихо, стол перевернут, дверь в сенцы распахнута. Пасмурно, солнце где-то за облаками, как фонарь в мешке. Кажется, дождик недавно накрапывал. Собирался, видно, большой, но прошел стороной и в Алейку только брызги долетели.
— Что, Баська, скушно тебе? — спросил старик и откашлялся. Голос дребезжал виновато-старчески. Противный, чужой голос. Кобель, не поднимая головы, прижал уши и слабо вильнул хвостом. — За что тебя на цепь-то — старик подковылял к псу. — Да коротко так. Задавишься еще…
Он отвязал Баську, и тот из лежачего положения прыгнул вверх, перемахнул забор и мгновенно скрылся.
— Бешеный, — проговорил старик и поплелся к калитке. — Засиделся, бродяга…
Повиснув на штакетнике, он глянул в одну сторону улицы, в другую и не узнал родной деревни. Куда-то исчезли разрушенные дома, ненужные никому заплоты, плетни, ямы от подполов, и вся Алейка напоминала теперь хорошо отутюженную праздничную рубаху. Кто-то сгреб, вычистил, вымел весь мусор, и свежая, укатанная тракторными гусеницами земля уже подергивалась травой.
— Ты куда это вылез? — услышал он за спиной голос Катерины. — Я ж тебе вставать не велела.
Она только что пришла из огорода, видно, полола: платок сбился, руки в земле, пальцы врастопырку держит.
— Гляжу вот — чудеса, — слабо удивился старик. — Думаю, не мерещится ли… Веселая деревня стала.
— Да это Иван Видякин, — отмахнулась Катерина. — Трактор взял и с неделю тарахтел. Весь мусор за деревню вытолкал.
— Чего это ему вздумалось?
— У него спроси… Ты почто собаку-то отвязал? — спохватилась старуха. — Он, паскудник, натворит опять делов.
— Пускай побегает, — тихо сказал Никита Иваныч. — Сроду на цепи не сидел.
— Побегает… — проворчала Катерина и стала мыть руки в бочке с водой. — Если бы не Пухов, из твоего кобеля мохнашки бы сшили…
— Как это — мохнашки? — опешил старик.
— Он твоему дружку этому, товарищу Григорьеву, пинжак кожаный сполосовал, — объяснила старуха. — Как хватил у ворота, так донизу и распустил. Григорьев-то к тебе пришел, попроведовать будто, а кобель возьми и выскочи. С чего так? Озверился, что ли…
Никита Иваныч вспомнил куртку Григорьева. Хорошая была куртка, скрипучая, из чистой кожи, видать. Когда еще вокруг болота на вездеходе ездили, старик все советовал снять ее — жара, да и по лесу разорвать недолго. Нет же, так и не снял. Никита Иваныч тогда подумал, что, видно, нравится очень куртка Григорьеву, видно, долго мечтал такую иметь, а заимел, так и в жару снимать неохота.
— Парнишка-то, с Григорьевым который был, чуть не стрелил кобеля. Ружье из машины вынул, да Пухов вступился. — Катерина вымыла руки, утерла их передником и подошла к старику. — Давай-ка в избу. Температуру мерять будем. Доктор сказал, три раза на дню мерять.
Никита Иваныч безропотно подчинился. Старуха сунула ему градусник под мышку и усадила на кровать.
— Как там на болоте-то? Что слыхать? — спросил старик.
— А ничего не слыхать, — ответила Катерина и недовольно шмыгнула носом. — Едва поднялся и сразу про болото. Мало лихорадку схлопотал? Еще желаешь?.. Где дочь наша, так небось не спросишь…
— Где она? — неохотно спросил старик.
— В городе она, — с готовностью и вызовом сказала старуха. — Где ж ей еще быть-то, коли родной отец из дому выгнал? В город уехала Ирина наша, — она всхлипнула. — В тот день прямо собралась и поехала… Тебя когда с болота проклятого чуть живого притянули, ее уж не было. Говорила ей, погоди, подождем отца. Нет! Характерная… Картинки свои собрала и айда… Как там одна-то теперь бьется — одному богу ведомо.
— Не реви, — сказал Никита Иваныч. — Кто ее заставлял одной-то быть?.. Сама. Сама и брюхо нагуляла — нас не спросила. Вот пускай теперь и бьется.
— Вам, мужикам, легко судить! — Катерина перестала всхлипывать и поджала губы. — Сураз, не сураз!.. Ребенок это будет, внук твой. Без мужика, с мужиком — все одно ребенок, дитя. Чего бабе делать, если вы все, непутевые, то по болотам шатаетесь, то по пустыням?
— Хорошо она тебя настрополила, — все так же дребезжаще проговорил старик, но без злобы, даже виновато. — Как по-писаному кроешь.
— Что же мне теперь, против своей дочери идти? — старуха сверкнула глазами. — По писаному… У меня вот где записано, — она стукнула себя в грудь. — Вот где… Тебе-то чего, ты про мелкую нашу бабью жизнь не думаешь. У тебя вон какие думы, великие все, что у министра какого. На сто лет вперед заглянуть хочешь, чтобы всякие животные остались да жили. Ты про болото думаешь и дальше него смотреть не желаешь. А мы-то — люди обыкновенные: сегодня живем, может, и завтра еще жить будем. Нам некогда по государственным делам печалиться, своих делов не переделать… Журавли-то твои что, они птицы: взяли да улетели. Теперь говорят, их еще и охранять будут, стеречь и холить. Вон сколько машин-то нагнали, ничего не жалеют. Дорогая птичка… Ты б, Никитушка, поглядел хорошенько, что у людей творится? Человека-то никто не возьмется так обхаживать. Все самому надо и улететь нельзя никуда, крыльев нету.