Я спросил Линду, описала ли она тебе похороны Шерил, и она говорит, что нет. Значит, придется мне. Похороны состоялись одиннадцатого октября, через неделю после смерти Шерил. Я думал, за неделю страсти утихнут — ничуть: они только накалились.
Мы с Линдой заказали скромную похоронную службу назло приятелям дочери из «Живой молодежи», которые хотели сами все организовать, совершенно с нами не считаясь. Опасаясь активности «Молодежи», мы собирались устроить исключительно семейные похороны. И мы просчитались.
Во избежание беспорядков, полиция попросила нас не везти тело Шерил через город, а приехать сразу на кладбище. Мы подумали, что они преувеличивают опасность, но, пожав плечами, согласились. Как оказалось, зря. К двум часам дня обочина дороги вокруг кладбища была забита машинами. Окруженные полицейскими, мы зашли на кладбище, где, как потом писали в газетах, собралось около двух тысяч человек. У меня мороз прошел по коже. Нет, это не избитая фраза — теперь я точно понимаю ее значение. Как будто скользкий слизняк прополз вниз по спине.
Над могилой раскинули широкий навес в синюю полоску, но это-то еще ладно — меня другое вывело из себя. Функционеры «Живой молодежи» натащили кучу жирных черных фломастеров, раздали их окружающим, и к нашему приходу подростки исписали весь гроб Шерил какой-то ахинеей. Боже, они обошлись с гробом моей дочери, как со школьной стенгазетой! Наверное, я так разозлился оттого, что сам выбирал гроб для Шерил: жемчужно-белый, ее любимый цвет, — и радовался, как ребенок, когда нашел нужный оттенок. Линду тоже расстроила эта нагробная живопись, но пришлось смириться. Может, и вправду лучше, когда тебя хоронят под добрые слова многочисленных друзей. Нам с Линдой тоже протянули фломастеры, однако мы отказались.
Я, Линда и Крис прежде были на двух похоронах, и я думал, они как-то подготовят нас к происходившему. Нет, ничего не готовит человека к похоронам собственной дочери. Службу читал пастор Филдс, и, надо отдать ему должное, неплохо читал, хотя временами и отвлекался на нравоучения.
Я так и не понял, что Шерил нашла в религии. По мне, она слишком глубоко туда окунулась. Линда придерживается того же мнения. И еще она говорит, будто ты поссорился со своими набожными друзьями. Знаешь, хотя они и ворочают горы в фонде Шерил Энвей, эти ребята мне кажутся какими-то странными. Подумать только, как быстро и единодушно они ополчились против тебя! Но я их слушал и поэтому пишу сейчас жалкое письмо вместо того, чтобы давным-давно пригласить тебя к нам домой.
Писать становится все труднее, хотя ты здесь ни при чем. Сказать, в чем тут дело? Я страшно жалею, что не взял тогда в руки фломастер и не написал теплых слов на гробе Шерил. И почему только я отказался? Что за нелепая гордыня остановила меня от столь невинного проявления любви? Невысказанные слова останутся со мной на всю жизнь. Иногда думаешь, как много мы уносим с собой в могилу. Будто пытаемся всю жизнь туда втянуть. Фанатичные друзья и подружки Шерил мечтали о смерти так же, как когда-то Крис мечтал о поездке в Диснейленд. Мне странно это видеть — наверное, потому что я на тридцать лет их старше. Они все вспоминали о тетради Шерил, о ее последней записи «Бог сейчас здесь», как о каком-то чуде. Не понимаю я их. Рассуждают, словно десятилетняя девочка, гадающая на ромашке: «Любит — не любит». Сам я не вижу тут никакого чуда, но дети в фонде только о чудесах и говорят. Еще одна загадка для меня. Они постоянно просят чудес свыше, готовы углядеть их повсюду. Как человек верующий, я считаю, что Бог создал в мире порядок, а своими просьбами явить чудо мы хотим, чтобы он распустил нити, из которых соткан свет. Сплошные чудеса превратили бы этот мир в карикатуру.
Эх, надо было нанять лодку, погрузить в нее тело Шерил, выйти в пролив Хуан-де-Фука, пристать к какому-нибудь островку, найти тихий луг и похоронить ее среди диких цветов и трав. Тогда бы я знал, что она покоится с миром. А так — вчера я был на ее могиле и видел гору цветов, мягких игрушек и писем: после дождя они слиплись в единую кашу — кашу смятения, ненависти и гнева. Это естественные чувства для такого гнусного преступления, но кладбище — не место для ярости.
Где бы ты ни был, надеюсь, это письмо найдет тебя в добром здравии. Вернешься в северный Ванкувер — обязательно заходи с родными к нам на обед. Уж накормить-то вас мы всегда сможем.
Жму руку, Ллойд Энвей.
А через два дня мне пришло вот что:
Джейсон!
Я застукал отца, когда он отправлял тебе письмо. Папа сначала прятал его между бумагами, но когда понял, что поздно, во всем признался и сказал, что мама тоже тебе написала. Я просто офигел. Могу представить, сколько лапши он тебе на уши навешал. Да и мать. Запомни: все, что они написали — все до единого слова, — полная туфта. Они с самого начала тебя ненавидели. Вытащили из спальни Шерил ваши фотографии и стерли на них твое лицо. Вечерами напролет сидели в гостиной с твоими двуличными дружками и поносили тебя почем зря. Особенно они заводились при намеках на секс. Нет, все мы знаем, что бывает между юношей и девушкой. Только живчики из «Молодежи» преподносили это так, словно ты изнасиловал Шерил. Будто единственной целью твоей жизни было с ней переспать. Распалив родителей, они меняли пластинку: говорили, что ты всегда казался им способным спланировать кровавую резню в школе, хотя бы только для того, чтобы убить тобой же растленную девушку. Как можно было слушать эту пургу? Мне даже приходилось уходить по вечерам. Почти каждый вечер.
Митчелл ван Вотерс, Джереми Кириакис и Дункан Бойль учились в моем классе. Придурки настолько редкостные, что вряд ли кто их сейчас вспомнит. Придут, бывало, на урок английского в потертых косухах с видом великих революционеров и просидят все занятие, калякая фломастерами или замазкой строчки из песен «Скинни Паппи» на своих камуфляжных штанах. Помню, Митчелл сцепился с Дунканом на школьном дворе за то, что тот принес обычный игральный кубик вместо особой, двенадцатигранной кости, для какой-то их ролевой игры. Даже ножи пошли в ход. А в другой раз Дункан притащился на социологию с телевизионной платой, сел на последний ряд и начал рисовать на ней магические символы. Видимо, он сам их придумывал, потому что выглядели они все как кольца на полях, якобы выжженные летающими тарелками. (Он сам приносил газетные вырезки в прошлом году.)
И эти придурки еще удивлялись, что на них не обращают внимания? Странно, как это они дышали с тобой одним воздухом. А потом говорят, что ты с ними заодно! С такими-то лохами? Идиоты!
Я долго размышлял о тебе и о том октябрьском дне. Наверняка ты видел телерепортажи, но поскольку сразу ушел со школьного двора, вряд ли представляешь, каково было тем, кто остался. У нас шел урок физкультуры — надо было бежать кросс в гору. Я со своим другом Майком слинял с полпути. Мы спустились на Квинз-авеню, надеясь выкурить по сигаретке. Стоял изумительный день: грех тратить такой на занятия. Мы разговорились с тремя девчонками классом младше: они как раз шли перекусить. Тогда-то мы и услышали выстрелы. Странно, мне ни разу не доводилось слышать настоящих выстрелов, но я сразу понял, что это за звуки. Не сомневался и Майк. Завыли сирены, загрохотали новые выстрелы. Тебе небось и невдомек, что первая неотложка ехала не за ранеными детьми, а за тем тюфяком, которого ты свалил с лестницы возле школьной мастерской. Короче, мы впятером взобрались на горку под непрерывную пальбу — и вдруг к школе со всех сторон подкатили полицейские, спецназовцы, морпехи, джеймс-бонды и, не знаю, чуть ли не «Ангелы Чарли». А из школы посыпались ученики, как леденцы из коробки. Они спешили выбраться наружу, однако постоянно оглядывались, поэтому и врезались друг в друга, спотыкались и падали. Когда мы подбежали ко входу, наружу вытаскивали раненых и… Впрочем, дальше не стоит. Нас отогнали на вершину холма, но даже оттуда было видно: кто из ребят пострадал, кому оказывают первую помощь. Ты был покрыт кровью с головы до ног и все же шел сам — значит, цел. И тут меня обдало ледяным холодом: я вдруг понял, что Шерил мертва. Я не верю в ясновидение, чушь это, только тогда, даже не слыша ничего про Шерил, я твердо знал: ее больше нет.
Потом как будто война началась. С работы и из дома хлынули родители. Они бросали машины где попало — с включенными двигателями и распахнутыми дверьми. Стоило приехать очередным родственникам, полицейские тут же препровождали их на футбольное поле. Поэтому едва на школьном дворе возникала толпа родителей, как ее тут же рассеивали. Приехали и мои предки. Примерно в полчетвертого нам сообщили про Шерил. К тому времени наши мозги настолько испеклись, что мы с трудом понимали, о чем речь. Миссис Вонг, наша соседка, отвезла нас в больницу на отцовской машине. Сам он и руль бы не смог повернуть. Миссис Вонг повезла бы нас хоть на край света: оба ее ребенка были в столовой, но не пострадали.
Больница выглядела жутко: повсюду на каталках возили раненых и умирающих, будто продукты в магазинных тележках. Мне до сих пор непонятно, зачем мы туда поехали. Знали ведь, что Шерил мертва. Боже, мы совсем ничего не соображали…
На улице стемнело, а я все еще оставался в спортивной форме. Кто-то — не помню точно кто — протянул мне куртку, и, застегивая ее, я услышал первые слухи о тебе. Дикие слухи. Дескать, с самого начала ты был зачинщиком, организатором всего преступления, и едва родители это услышали, как мама впала в истерику, и пришлось дать ей успокоительное — лошадиную таблетку барбитурата, вроде тех, что видишь в старых фильмах. Папа тоже чего-то наглотался. Они потом всю неделю жили на таблетках, а мать так до сих пор их и пьет. Я теперь даже знаю, когда ей нужна новая доза: она вдруг начинает часто и беспокойно дышать. Родители просто спятили, узнав, будто ты виноват в смерти Шерил. Я не раз пытался вступиться за тебя, но кончилось это тем, что меня чуть не вышибли из семьи. И чего ты сделал этим живчикам? Они готовы были тебя порвать.
Хуже стало потом, когда через две недели объявили, что ты непричастен к трагедии. Мама спятила окончательно, а вслед за ней и отец. Оба отказывались верить результатам расследования. Эти сам-знаешь-кто неплохо над ними поработали.
Знаешь, это самое длинное письмо в моей жизни. Говорят, ты переехал или даже сбежал из города. Везучий! Можно и я к тебе сбегу?
Держись, дружище.
Крис.
Из окна кофейни я наблюдаю за закатом цвета детского аспирина и наконец глотаю две таблетки клоназепама, которые я купил по двадцать пять долларов за штуку у мальчишки-арапчонка, торчавшего за рулем папашиного «БМВ» на пересечении Лонсдейла и Четвертой авеню — всего за четыре квартала от маминого дома.
Господи! Теперь уже я сам чувствую, будто готовлюсь к сеансу у психоаналитика. Только никакого аналитика не будет. И вообще, человеку, который в моем возрасте занимается тем же, что я, нужен не аналитик, а иное. Возможно — деньги. Помню, Кент напился вдрызг на своей свадьбе, и когда мы танцевали — он с Барб, а я с ее лучшей подругой, — он нагнулся ко мне и, дыша в лицо шампанским, куриной грудкой и овощным рагу, сказал: «Не быть тебе при бабках — ты богатых не любишь». Сказал и унесся в танце. А ведь он был прав: я действительно не люблю богачей с их ваннами, где есть встроенные полки для полотенец, нагревающиеся специальной системой, которую производят в Шотландии — в Шотландии! — огромными холодильниками с немагнитной поверхностью, чтобы отучить домашних от глупых магнитных фигурок, и с обувными шкафчиками из красного дерева, от которых пахнет сауной.
Вот моя ошибка: я установил полку для полотенец на другую сторону ванной, и Лес обругал меня, потому что заказчик не собирается платить, пока не переделают, как он хочет. Мне плевать, хоть я и виноват. Тем не менее и Леса можно понять: он зол на весь мир, потому что у его ребенка катаракта — но, с другой стороны, боже правый, это всего лишь полка для полотенец, заказанная каким-то типом, которому по непонятной причине с утра нужно вытереться горячим полотенцем. Как можно принимать это всерьез? Даже если представить, что нагреватель проработает десять лет, все равно теплое полотенце поутру обойдется богачу дороже восьмидесяти центов за штуку.
$ 3000,00/(365 х 10)= 0.82
И вообще, друзья не ссорятся из-за полотенец или полок в ванной — во всяком случае, в моем представлении. Хотя при чем здесь мое представление: меня даже автоматические двери в супермаркете не признают. Приходится брать от жизни что получается. Я улыбаюсь, несмотря на то что киплю внутри. Ухожу с работы на несколько часов раньше. Покупаю амфетамины у торговца на автостоянке. Взлетаю и думаю о том, как возвеличить человека. Потихоньку прихожу в себя. Покупаю еще амфетаминов, но кайф уже не тот: собаки продавцы наверняка разбавили их сахаром. Потом вдруг думаю: «Ни хрена себе! Я встретил два рассвета, проводил два заката и еще ни разу не прилег!» Жму на тормоза. Покупаю клоназепам у иранского прохвоста. Сижу в кафе и пишу на розовых квитанциях. Пора к маме. Время вызволять Джойс.
Сейчас утро — если судить по тому, что «Макдональдс» еще не переключился на обеденное меню. Сижу, завтракаю. Жирные капли насквозь пропитали розовые счета и превратили их в расписанные матовые стекла.
Голова свежа, как холодное горное озеро. Неужели я и вправду проспал двенадцать часов? Пожалуй, я сегодня и на работе покажусь, чем надеюсь привести Леса в такой щенячий восторг, что забудет про шесть грозных сообщений, которые он успел наговорить на мой автоответчик.
Так вот, племяшки, приехав к своей матери, я наткнулся еще и на вашу — на Барб. Она стояла облокотившись на кухонную стойку и оживленно обсуждала, почему Редж такая сволочь, — тема, над которой мама давно думает.
Им хватило одного взгляда в мою сторону.
— Ты! — выдохнула мама. — В душ! Немедленно! Как помоешься, переоденься: одежда в шкафу. У меня остался суп из цветной капусты и французский батон. Поешь и сразу спать, понял?
В ванную доносились обрывки разговора.
— Ты знаешь, мне поначалу нравилось, что в его семье выращивали нарциссы… растят и по сей день. Я восхищалась ими… Мне казалось, только хорошие люди выращивают цветы.
— А что тогда растят плохие люди?
— Не знаю. Мхи. Лишайники. Мухоморы. Разводят летучих мышей. А нарциссы… бледно-желтые, самые нежные цветы на свете. Они родственны луку, ты знаешь об этом?
— Нет.
— Вот видишь. Век живи, век учись.
— Нарциссы… Не те ли это цветы, которые по преданию не то чтобы плохие, но и не совсем безгрешные… Тщеславные, что ли?
— Знаешь, как Редж бы ответил на твой вопрос?
— Как?
— Он бы сказал: «Кто мы такие, чтобы наделять людским грехом гордыни ни в чем не повинные цветы, которым всего-навсего дали неудачное имя?»
— Великодушно с его стороны.
— Правда, взглянув на цветы на нашей свадьбе — в основном это были тропические растения, — он назвал их блядскими.
— Надо же!
Когда я вышел из ванной, женщины пристально оглядели меня. Мама протянула апельсиновый сок:
— На-ка, выпей. Твой организм взывает о витамине С.
А потом, ставя тарелку с супом на стол:
— Джейсон, когда же ты побреешься? О твою щетину впору ножи точить.
Им и невдомек, что в эти минуты я ощущал себя попавшим в рай.
— Когда Редж изменился? — спросила маму Барб.
— В смысле — ушел в религию?
— Да.
— Наверное, через год после рождения Кента. Непонятно с чего. Джейсон, милый, подложи салфетку, я только что вымыла пол.
— В один день?
— Нет. Я помню, как лицо его постепенно ожесточалось. Наверное, все дело в серотонине. Если бы я тайком подсыпала ему в кофе велбутрин, про который сейчас распинаются в рекламе, мы бы остались счастливой парой. А так он отчуждался все больше и больше. К тому времени, как дети пошли в школу, мы спали в разных кроватях. Я уже крепко пила. Он не возражал: пьяная, я оставалась на месте, и со мной можно было не разговаривать. Не то чтобы мне было о чем с ним говорить…
Только что позвонили по сотовому. Пора идти. Лес говорит, нам перевели деньги за работу, так почему бы не отпраздновать? Сейчас одиннадцать утра.
После предыдущей записи прошло шесть дней. Вот отчет о моих похождениях, насколько я могу их вспомнить.
Мы с Лесом пошли в «Линвуд-инн», трактирчик для портовых рабочих, ютящийся под мостом Секонд-нэрроуз. Не знаю, от жары ли или от несъедобных куриных крылышек, но к часу дня нас изрядно развезло. Тут в трактир зашел крысеныш Джерри, портовый ворюга, которого, я в последний раз видел во время суда в 1992 году: тогда в его пикапе нашли полный багажник украденных лыж. Он купил нам кувшин пива, расплатившись банкнотами из туго свернутой пачки, а потом сказал, что у него есть катер на продажу — шестнадцатиметровое суденышко с двигателем в пятьдесят лошадок, и предложил прокатиться.
Посудина и впрямь оказалась милашкой, причем очень просто устроенной: корпус, двигатель, ветровое стекло да рулевое колесо — ну прямо плавучая «хонда-сивик». Оцинкованное дно покрыто кристаллами соли; лопасти винта вспенивают изумрудную воду и мешают ее с голубоватым дымом.
Гавань была забита торговыми судами. Матрос с одного из них, ржавой китайской громады, чем-то в нас кинул — скомканным обеденным пакетом или еще какой-то ерундой, — но Джерри воспринял это как личное оскорбление, подрулил к борту китайского сухогруза размером с десятиэтажный дом и начал орать по-китайски.
— Джерри! Где ты выучился китайскому?
— У своей бывшей. Одиннадцать лет супружеской жизни — и у меня остались только китайский, гепатит С да мастерское обращение с дарами моря.
Матрос наверху исчез, и мы начали уговаривать Джерри убраться подобру-поздорову, однако он и слушать нас не хотел. Матрос появился вновь и теперь запустил в нас чем-то походившим на краюху хлеба — не знаю, что это было, только оно оказалось тяжелым, как чугун, и пробило в корпусе дыру размером с тарелку. Катер мгновенно затонул, а мы поплыли к берегу, туда, где виднелось Саскачеванское зернохранилище. Нашли старые ржавые ступеньки, вскарабкались по ним и оказались на грязной железнодорожной сортировочной станции. После прибрежной воды нас покрывала пленка машинного топлива, к которой легко приставала серая пыль, как мука к треске. Лес неистовствовал: жена годами пилила его за дурной вкус в одежде, и сегодня он впервые надел брюки, которые супруга для него купила.