Потом щетина: это признак возможного пьянства. Но если мужчина сидит за рулем пикапа, он не совсем еще спился, так что смотри, дорогая, то ли еще будет. И что может писать мужчина, сидя лицом к океану в три тридцать семь пополудни? Может, стихи, а может — письмо, где он просит прощения. Только если он пишет живые слова, а не бизнес-план или другую рабочую гадость, в нем должны шевелиться чувства. А раз так, не исключено, что у него даже есть душа.
Может, в порыве великодушия вы скажете, что душа есть у всякого? У меня — как ни хочется полностью избавиться от отцовских догматов — душа точно наличествует. Я бы с радостью сказал, что ее нет, однако это неправда. Я ее чувствую: она, как маленький уголек, тлеет где-то глубоко в животе.
И все-таки, я уверен, иногда люди рождаются без души. Отец считает так же; пожалуй, единственный вопрос, где наши мнения сходятся. Не знаю, как их назвать: отцовское «чудовище» близко, хоть и не совсем подходит. Впрочем, это не важно; главное, так бывает.
Ну да хватит о чудовищах. Даже без семи пядей во лбу можно уверенно сказать — у того, кто днем пишет нечто перед океаном в Западном Ванкувере, неприятности. Если я чего-то и узнал за свои неполные двадцать девять лет жизни, так это простую вещь — две трети мыслей каждого встречного заняты неприятностями. Есть у меня такой дар (хотя «дар» — вряд ли верное слово): могу взглянуть на вас, на него, на нее — да на кого угодно — и сказать, что вас гложет, что не дает сомкнуть глаз по ночам. Деньги, зависть, работа, злые дети или, может, чья-то смерть. Смерть, эта вечная актриса в разных масках; только и ждет, чтобы выпрыгнуть на сцену. Даже поразительно — как мало несчастий преследует род человеческий.
Ррр-гав! Джойс, белый лабрадор, моя преданная собака, вскочила с места. Что случилось, девочка? Ага, случился бордер-колли с резиновым мячиком в зубах. Броди, лучший приятель Джойс. «Хватит скрипеть пером, хозяин», — укоризненно смотрит она на меня.
Часом позже.Бог — это представление человека о том, что ему неподвластно. Это мое, обывательское определение. Только оно, по-моему, не хуже других. А мне необходимо…
Подождите: Джойс, забравшись на скамейку, вконец разгрызла теннисный мячик и явно удивляется: чего это мы — находимся в двух шагах от пляжа и все еще не кидаем в воду палок? У нее нескончаемый запас энергии.
Потерпи, Джойс, не торопи папу. Папа — ничтожество с насквозь пропитой печенью; папа расстраивается, понимая, какой посредственностью оказался в жизни. И не смотри так, пожалуйста: твои влажные глаза, будто острый нож, пронзают мне сердце. Я все-таки еще чуть-чуть попишу.
Как видите, я разговариваю с собаками. И не только с ними, а вообще со всеми животными. Животные гораздо человечнее людей; я это понял еще до школьного кровопролития. Меня все считали почти немым. Даже Шерил. Эх, почему я не собака? С какой радостью я стал бы животным — любым, пусть даже жуком. Лишь бы не быть человеком.
Джойс, кстати, должна была стать собакой-поводырем, но ее не взяли: сказали, ростом не вышла. Было б возможно переселение душ, я бы предпочел в следующей жизни воплотиться в собаку-поводыря. Благороднее профессии не найти. Джойс вошла в мою жизнь около года назад. Я впервые увидел ее, четырехмесячного щенка, у старухи заводчицы с Боуэн-Айленда, для которой строил «кухню ее мечты». Старушка надеялась соблазнить новой кухней свою филиппинскую горничную и упросить ее не перебираться в другой город. Джойс оставалась последней из помета — самый серьезный и грустный щенок на свете. Днем она устраивалась спать в моей кожаной куртке, а в перерывах заползала греться мне в подмышки. Старуха заводчица посмотрела на это и через несколько недель сказала: «Послушай-ка, да у вас любовь!» Я прежде над этим как-то не задумывался, а вот стоило ей произнести эти слова, как стало очевидно: она права. «Знаешь что, — сказала она, — я думаю, вы просто созданы друг для друга. Поставь мне двойные окна в гостиной на выходных — и можешь ее забирать». Конечно же, я сменил окна… Еще чуть позже.
Мы вернулись в машину, и я опять разглядываю приглашение на поминки по Кенту.
Ровно год назад раздался звонок от Барб, вашей матери, которая в 1995 году, к всеобщей радости, вышла за моего праведного братца. Я возвращался с ремонта в доме одного гонконгца. Было около шести, и я прикидывал, в какой бы бар податься, когда зазвонил сотовый телефон. Сейчас вам, наверное, не понять, но в девяносто восьмом году мобильники были мало того, что дорогущими — доллар за минуту разговора, — так еще громоздкими и неудобными.
— Джейсон, это Барб.
— Барб? Как жизнь?
— Джейсон, ты за рулем?
— Да. Давай поговорим позже.
— Останови машину.
— Что?
— Что слышал.
— Барб, послушай, может, ты…
— Черт тебя дери, Джейсон, да останови ты гребаную машину!
— Слушаюсь, Ева Браун, — буркнул я и свернул на обочину перед выездом на Вествью-драйв. Ваша мать всегда любила контролировать ситуацию.
— Ну, остановился? — проверила она.
— Да.
— Поставил на нейтральную передачу?
— Барб, тебе что, больше заняться нечем, кроме как мужиками на расстоянии управлять?
— У меня плохие новости.
— Ну, что там?
— Кент погиб.
Я до сих пор помню трех ласточек, которые носились в волнах горячего воздуха, идущих от асфальта. И помню свой глухой голос:
— Как это случилось?
— Полицейские говорят, он не мучился. Ни предупреждения, ни боли, ни страха. Только его больше нет.
Попробую зайти с другой стороны. В день кровопролития Шерил опоздала в школу. Накануне вечером мы ругались по телефону, и когда, во время химии, я увидел, как ее машина подъехала к школьной стоянке, я встал и, даже не спросив разрешения, вышел из класса. Мы встретились у ее шкафчика и продолжили разговор о том, что пора уже рассказать всем о нашей свадьбе. Резкий разговор. Те, кто нас видел, скажут потом, что мы кричали друг на друга.
Мы договорились встретиться в полдень в столовой. Остаток утра уже не имел для меня значения. Позже, когда началось следствие, школьники и преподаватели в один голос утверждали, что я выглядел: а) озабоченным, б) рассеянным и в) будто бы что-то замышляющим.
Когда раздался звонок на обед, я сидел на уроке биологии, глухой к словам учителя. Глухой, потому что, открыв для себя секс, больше не мог ни на чем сосредоточиться.
Кабинет биологии был дальше всех от столовой: тремя этажами ниже в противоположном конце здания. По пути я остановился у своего шкафчика, бросил туда книги, словно ненужный мусор, и хотел было идти дальше, как меня вдруг поймал за руку Мэтт Гурский, модник из «Живой молодежи».
— Джейсон, нужно поговорить.
— О чем, Мэтт? Мне сейчас некогда, я спешу.
— Некогда обсудить судьбу своей бессмертной души?
Я смерил его взглядом:
— Даю тебе ровно шестьдесят секунд. Время пошло.
Он пригладил безупречно уложенные волосы.
— Мне не нравится, как ты со мной…
— …Пятьдесят три, пятьдесят две, пятьдесят одна…
— Хорошо. Что происходит между тобой и Шерил?
— Происходит?
— Да. Мы знаем, что вы занимаетесь, то есть занимались…
— Чем занимались?
— Сам знаешь. Этим.
— Этим?
— Перестань отнекиваться. Мы сами все видели.
Я вообще-то крепкий парень. И уже тогда был неслабым. Схватив Мэтта левой рукой за горло, я оторвал его от пола и стукнул головой о дверцу шкафчика.
— Послушай, ты, жалкий, назойливый таракан… — Я бросил его на пол и навалился сверху, намертво прижав коленями к полу. — Если ты посмеешь еще раз хотя бы подумать, что ты или другие бесполые члены твоей шпионской команды могут навязывать мне свою пустую мораль, — удар в лицо, — я приду ночью к твоему дому, разобью трубой окно в твоей спальне и этой же самой трубой раскрою твое самодовольное свиное рыло. Надеюсь, я понятно выразился? — спросил я, поднявшись, и пошел к столовой.
Я взбирался по лестнице, но не чувствовал под ногами ступенек, как будто шел по багажной ленте в аэропорту.
Я добрался, наверное, до середины второго этажа, когда услышал звуки, которые принял вначале за взрывы хлопушек. Ничего удивительного: на носу Хэллоуин. Потом мимо меня пробежали двое десятиклассников, а за ними — уже целая толпа толкающих друг друга школьников. Одна знакомая девочка, Трейси, которая с восемьдесят первого года развозила газеты по моей улице, крикнула, что трое парней в столовой расстреливают ребят. Она побежала дальше, а у меня перед глазами встали кадры из фильма «Гибель „Посейдона“» — лица героев, когда они поняли, что лайнер переворачивается; разбитые бутылки из-под шампанского; ледяные фигурки лебедей; люди, падающие в холодную воду…
Включилась пожарная тревога.
Расталкивая толпу, я рванулся по лестничному пролету. Походя я оцарапал руку о шершавую стену, расписанную в веселые тона какого-то отдаленного райского уголка. Звон пожарной сигнализации долбил по голове.
На последней ступеньке стояли учитель английского мистер Крогер и заместитель директора мисс Гармон. Оба беспомощно озирались: педагогический опыт не помогает, когда школьников начинают расстреливать.
— Туда нельзя, — перегородил мне дорогу мистер Крогер, едва я попытался проскользнуть между ними. Тем временем из коридора, ведущего к столовой, доносились страшные звуки выстрелов. — Иди вниз, Джейсон.
Из разбрызгивателей сверху полилась вода — словно самый настоящий дождь.
— Там же Шерил!
— Вниз! Сейчас же!
Я схватил учителя за руку и попытался оттолкнуть, однако не рассчитал силу: он потерял равновесие и покатился вниз по лестнице. (Боже, звук такой, будто со шкафа упала коробка со старым хламом.)
Стрельба продолжалась. Я помчался к столовой, добежал до вестибюля. Пол здесь был усыпан детскими телами, точно тыквами наутро после Хэллоуина. Я перешел на шаг. По единственному уцелевшему стеклу на дверях вестибюля струилась вода, в которой играл свет, отражавшийся от выставленных на полках призов и наград. Мимо пробежала Лори Кемпер, участница драмкружка. Одна ее рука была залита чем-то багровым и странно болталась. Другим детям повезло меньше: изуродованное тело Лейлы Уорнер лежало у стены. Выбежали еще два окровавленных ученика, а один парень (помню только его имя: Дерек), беспомощно барахтавшийся в кровавом ручейке, прохрипел:
— Не ходи туда!
— Господи, Дерек! — Я поднял его и оттащил к лестнице.
Бегом вернувшись в вестибюль, я разглядел через стеклянные двери столовой троих парней в камуфляже — известных всей школе тупиц. Двое из них выясняли отношения, грозя друг другу ружьями, а третий, с карабином, наблюдал за ссорой в сторонке. Ребята лежали под столами. Может, они переговаривались, может, нет — за звоном сигнализации, воем сирен и ревом вертолетов ничего было не разобрать. А вот в вестибюле, я помню, стояла удивительная тишина, несмотря на весь этот шум. Такую тишину и покой ощущаешь в загородном домике, когда за окном бушует метель.
Я попытался мыслить логически. «Они вооружены, — сказал я себе. — Что толку идти на ружья с голыми руками?» Огляделся в поисках чего-нибудь — достаточно тяжелого, чтобы можно было убить. Долго искать не пришлось. Снаружи, за разбитым окном, стояли кадки с деревьями, а в них, защищая землю от окурков, была насыпана речная галька. Я вылез в окно. Школу оцепили полицейские с ружьями, понаехали машины «скорой помощи», какая-то женщина держала в руках громкоговоритель. За полицейскими машинами столпились школьники: только ноги виднелись между колес. Схватив самый большой камень, размером с кокосовый орех, а весом — с хорошую гантель, я бросился назад. Убийц осталось двое: третий, раскинув руки, замер на полу.
— Бросай оружие! Сейчас же! — крикнул я тому, кто склонился над мертвым товарищем.
— Что? — поднял он голову. — Да ты рехнулся!
Убийца выстрелил и промазал. Я же, позабыв про все вокруг, оценивал расстояние между нами, вес камня, силу моих мышц. Время будто замерло. А потом — раз, два, три, эх! — я совершил лучший в жизни бросок, и мерзавец рухнул как подкошенный. Умер мгновенно, сказали позже. И поделом!
И тут я увидел Шерил. И всю сцену побоища: мертвых, раненых, лужи крови. Я опустился под стол, взял Шерил на руки, прижал к себе. Я повторял ее имя снова и снова… Но она лишь на какое-то мгновение встретилась со мной глазами, а потом ее голова запрокинулась, и Шерил могла видеть только, как третьего убийцу придавили длинным тяжелым столом. Ребята отталкивали друг друга, борясь за право вскарабкаться на стол, как немцы, крушившие Берлинскую стену в восемьдесят девятом, а потом начали прыгать, ломая кости палача, будто рождественские орехи. Раз, два, ТРИ — законы внешнего мира уже не сдерживали их — раз, два, ТРИ! С каждым новым прыжком стол приближался к полу, пока наконец от человеческого тела не осталось буквально мокрое место. Они прыгали, а я обнимал Шерил и смотрел.
Несколько минут спустя.Полуголый, я сижу на гладком бревне, которое волны когда-то оторвали от плавучего заграждения и выбросили на берег. Воздух пахнет мидиями. Джойс и Броди носятся по воде за невозмутимыми чайками. Пока собаки увлечены игрой, я пишу дальше.
Расскажу-ка я об одном из своих первых воспоминаний, повлиявшем на всю мою последующую жизнь. Тогда мой отец, Редж, заставил меня встать на колени в гостиной и покаяться перед Богом. Я смотрел по телевизору празднование двухсотлетия США (выходит, стояло лето семьдесят шестого и мне было всего пять лет), стал щелкать каналами и секундой дольше задержался на том, где светловолосая «искусительница» в дешевых бриллиантах разыгрывала холодильник. Редж, уловив в передаче лишь ему ведомую греховность, подскочил, выключил телевизор, а потом заставил меня помолиться за мою будущую жену, «которая, может быть, еще не появилась на свет». Я не мог представить себе жену и спросил, как она будет выглядеть. В ответ Редж рывком поставил меня на ноги и отлупил до полусмерти. Потом он сел в машину и укатил — возможно, в мужской религиозный клуб, куда частенько наведывался, — а мама, дождавшись, пока его машина скроется из виду, сказала: «Знаешь, сынок, в следующий раз просто представь себе ангела».
С тех пор всякий раз, когда я смотрел на девочку, то думал — не о ней ли я молился? (А ведь моя жена могла еще и не родиться, так что животы беременных тоже считались.) И лишь в девятом классе, увидев Шерил, я понял — вот та, кому предназначалась моя молитва. Такое сразу чувствуешь. Ее приход к вере — еще одно тому подтверждение.
Сидя здесь, на бревне, я ощущаю на себе любопытные женские взгляды, эти радары, разыскивающие родственную душу. Когда-то и я искал свою суженую… В рабочий день на пляжах собираются молодые мамаши, измотанные непослушными от сладостей и жаркого солнца детьми. Гуляют тут и девочки-подростки, однако их радары не пеленгуют мужчин, которым давно за двадцать. О, счастье! О, горе!
Я чувствую женские взгляды, как чувствовал бы голод: вроде бы знаешь, что хочешь есть, а попросит кто объяснить, откуда ты это знаешь, — и не получается. Кажется, будто женские мысли проходят через меня, словно лучи. Нет, глупо как-то звучит… Может, и не существует никаких лучей. Может, это просто моя страсть. Да, очень даже может быть…
С моего места виден киоск, где продают чипсы, гамбургеры, мороженое. Когда-то здесь работала Шерил. Помню, ей это страшно нравилось: поблизости не было никого из «Живой молодежи». Как я ее понимаю…
Если б мы встретились до школьной трагедии, вы бы, наверное, приняли меня за ходячую кладовую диких идей и предрассудков моего отца. Хотя вряд ли бы мы с вами разговорились — болтать зазря я не люблю. В любом случае вы бы решили, что перед вами самый обыкновенный школьник. И были бы правы. Я отличался от сверстников только тем, что был женат. И все.
С такими отцом и братом, как у меня, неудивительно попасть в «Живую молодежь». Поодиночке ее члены, может, и ничего. А вот вместе они теряли рассудок. Глядя на них, у меня пропадала всякая охота разговаривать.
Отец радовался, как ребенок, что Кент стал большой шишкой в «Молодежи», и за обедом обожал слушать его нудные рассказы о том, как растет организация, кто проповедует на улицах и сколько денег им пожертвовали на этот раз. Если они когда-нибудь и спорили, то только по мелочам. Должна ли, например, вода в ритуальном бассейне быть теплой, как кровь, или холодной, как лед, чтобы надо было превозмогать себя, когда в нее заходишь? Ответ: ледяной, конечно. Зачем доставлять себе лишнее удовольствие?
Те несколько обедов, на которые мы приглашали Шерил, прошли на удивление спокойно. Я все опасался, что Редж усмотрит в ней ведьму, но, к счастью, они неплохо поладили — наверное, потому, что Шерил умела слушать и не перебивала отца. Возможно, Шерил даже стала для Реджа образцом девушки, на которой ему самому стоило когда-то жениться, — глубоко верующая, которую не пришлось бы мучить и гнуть под себя всю жизнь, как мою мать.
После свадьбы мы лишь однажды отобедали вместе, а потом Кент уехал учиться в Альберту. К тому времени мой братец и его извращенцы «молодежники» уже начали шпионить за нами, однако я так и не знаю — рассказал ли Кент отцу про нас с Шерил. Подозреваю, что если и разболтал, то не со зла. Наши с Шерил отношения оказались бы в его рассказе месте на четырнадцатом — между, скажем, причитаниями о нехватке стульев для зала и изложением восторженного письма какого-нибудь голодранца из Дар-эс-Салама, который получает по пять долларов в месяц от семьи Клосенов.
На том последнем обеде отец общался со мной и Шерил как с детьми, а не взрослыми. Знал бы он, что мы женаты, то вел бы себя иначе, не столь высокомерно. После обеда я понял, что пора огласить нашу свадьбу. Я хотел пригласить всех в ресторан. А Шерил считала, что достаточно сделать пару звонков — и все.