Эти слова местного сатрапа были руководящими, и никто из чиновников не осмеливался иметь иного суждения.
— Наш губернатор боится гласности, потому что он — сын тьмы, — горячо протестовал Черномордик, когда узнал мнение губернатора о гласности.
— Да не кричите вы, Николай Николаич, так громко! Кто-нибудь ещё подслушает, — останавливал его Флюгин.
— Доносчику первый кнут! — ещё громче кричал Черномордик.
Не обращая внимания «на косые взгляды» Брызгина, молодой писец продолжал носить в палату газеты и в свободное время пробегал их.
Вскоре с этим «незаконным» обстоятельством примирились все чиновники угловой комнаты и даже в тайне благодарили Черномордика, так как ежедневно получали даровые сведения о том, что творится на белом свете.
Прислушивался к сообщению новостей и Брызгин, никогда не читавший газет, и просил Черномордика только об одном, — чтобы он не выносил сора из избы и не рассказывал в других отделениях, что «в столе» Брызгина читаются газеты.
— А ещё вот что, Николай Николаевич, не читали бы вы этой газеты-то, — говорил столоначальник, тыча пальцем в большой листок одной из петербургских газет. — Ведь, она, говорят, запрещённая…
— Позвольте, как же запрещённая, если её мне присылают по почте! — недоумевал Черномордик.
— То есть собственно, не запрещённая, а его превосходительство не любит этой газеты, — поправлялся Брызгин.
— Я это знаю… Генерал читает только черносотенные газеты! — отвечал Черномордик.
Брызгин морщился, отмахивался рукою, но когда Черномордик сообщал какие-нибудь газетные новости, он старательно вслушивался, о чём читалось.
IV
Наступила хмурая осень с дождливыми днями и тёмными ночами.
В угловой комнате уже давно были вставлены вторые рамы с позеленевшими стёклами, и свет осенних дней скупо проникал за эти стёкла.
Деревья сада окончательно оголились и теперь выглядели хмурыми и жалкими с остатками поблёкшей листвы.
Особенно печально выглядел сад в ненастные дни, когда с утра до вечера моросил неперемежавшийся дождь.
Осенняя пора видоизменяла и всю, вообще, жизнь города. Непролазная грязь улиц и площадей побуждала обывателя сидеть дома, и только самая острая необходимость заставляла людей появляться на улицах.
Все в городе знали, что за этими осенними днями наступят холода, река скуётся толстым льдом, пароходы перестанут оглашать свистками берега реки, и целый город с двадцатью тысячами населения будет отрезан от остального мира до весны.
Почта из ближайшей столицы будет приходить только на четвёртые сутки, перестанут приезжать в город странствующие труппы артистов, не заглянет до весны даже и цирковая труппа, и жизнь замрёт на четыре или пять месяцев.
С осени же начинались и вечерние занятия в палате. Чиновники за два месяца усиленной работы окончательно переутомлялись, желтели или бледнели и становились жёлчными.
Но начальство не замечало этих изменений в физиономиях подчинённых, да оно в сущности и знать не хотело, что каким-то там чиновникам скверно живётся.
С наступлением осени чиновники угловой комнаты принуждены были испытывать и ещё одно, выпавшее только на их долю, неудовольствие.
В силу каких-то технических ошибок громадная печь, выходившая в эту комнату, страшно дымила. У самого потолка в печи был вставлен большой вентилятор, и как бы плотно ни закрывали железные дверцы, всё же дым проходил и насыщал режущей глаза синевою обширную комнату.
Сослуживцы посмеивались над чиновниками угловой комнаты и шутя прозвали их «копчушками», но высшее начальство вначале отнеслось к «дымному обстоятельству» серьёзно и отпустило из специальных средств сверхсметное ассигнование на ремонт печи, но так из этой попытки ничего и не вышло, а «копчушки» даже уверяли, что после ремонта дым валил из вентилятора ещё гуще.
После этого было решено навсегда покончить с вентилятором: дьявольское изобретение было извлечено из печи, а образовавшаяся дыра была заделана кирпичами и замазана. Но после первых топок печи алебастр растрескивался, и в образовавшиеся щели снова просачивался дым и отравлял атмосферу угловой комнаты.
— Ну, уж это пустяки самые… это ничего… Ничего с этой проклятой печью не поделаешь! — говорил экзекутор палаты.
И с этого времени решено было, что с капризной печью ничего не поделаешь, а Флюгин дрожащим голосом говорил:
— Верно, уж Бог на нас разгневался, вот и послал нам испытание…
Скоро к «дымному обстоятельству» угловой комнаты все привыкли, приспособились к атмосфере угловой комнаты и чиновники.
Как-то раз, придя на вечерние занятия, Черномордик во всё горло закричал:
— Господа, печка дымит!.. Это чёрт знает, что такое!..
— Господин Черномордик, в присутственном месте в присутствии вот висящих на стене портретов так выражаться не полагается, — как автомат сухо заметил Брызгин.
— Но, ведь, печка дымит! Здесь нельзя заниматься! — продолжал Черномордик. — Что же начальство смотрит!..
— Э-эх, голубчик мой, Николай Николаевич, мы уже привыкли к этому, — стараясь смягчить характер объяснения подчинённого с начальником, прошепелявил беззубым ртом Флюгин.
— Вы, может быть, и привыкли, недаром же вас все в палате «копчушками» зовут, а я к этому не привык, привыкать не желаю, рыбообразным тоже быть желанья не имею! — заносчивым тоном продолжал Черномордик, проклиная вечерние занятия. — Вы, вон, привыкли за то же жалованье сидеть по вечерам, а я нахожу это несправедливой эксплуатацией!..
— Со стороны кого же, вы полагаете, это эксплуатация? — каким-то особенным тоном проговорил Брызгин, и в глазах его сверкнула злорадная улыбка.
За последнее время он имел немало поводов быть недовольным Черномордиком. Неудовольствие своё по адресу молодого человека высказал как-то и сам его превосходительство.
Черномордик, в свою очередь, сверкнул белками глаз и резко проговорил:
— Странный вопрос! А вы не знаете, кто вас эксплуатирует?.. Да начальство! Начальство нас эксплуатирует!..
При этих словах чиновники ниже опустили головы и усиленно заскрипели перьями.
— Как вы, господин Черномордик, изволили выразиться? — поднимаясь со стула, с раскрасневшимся лицом переспросил Брызгин. — Повторите-ка ещё раз, что вы сказали.
Он приблизился к столу, за которым сидел Черномордик.
— Я сказал, что начальство эксплуатирует служащих, заставляя их за то же жалованье сидеть ещё и по вечерам, — спокойно повторил Черномордик.
— Нет-с, позвольте! Вы выразились иначе, — наступал Брызгин.
— Да, что вам от меня надо? Что вы пристаёте?
— Во-первых, — не извольте со мною так говорить, я — ваш начальник, а, во-вторых, — повторите, что вы сказали. Вы непочтительно отозвались о правительстве.
— Ну, да! Я сказал, что начальство, т. е. правительство, эксплуатирует чиновников.
— Правительство? Правительство эксплуатирует?.. Вы так и изволите выражаться?..
— Ну, да…
— Ага! Хорошо!.. Так это и запишем…
С таинственным видом Брызгин занял своё место.
— Ничего непонятного в этих словах и нет, и я удивляюсь вашим придиркам, — не унимался Черномордик. — «Дым отечества вам сладок и приятен», а я не могу сидеть в дымной комнате.
— Как-с? Что вы сказали?..
— Я сказал, что, если вам дым отечества приятен и сладок, то я не могу сидеть в дымной комнате.
— Ах, вот как-с?.. Вы изволите сравнивать отечество, так сказать, правительство с дымом?! Вот как-с? Так это и запишем…
— Ну, уж отечество-то уж ни в каком случае не «так сказать, правительство». Правительство — это часть отечества. Отечество — весь народ, а правительство — только часть его. Поняли?.. Впрочем, я не удивляюсь, что вы плохо разбираетесь в этих терминах и отождествляете их…
— Конечно, где же мне знать, — притворно-унизительно проговорил Брызгин, — я в седьмом классе гимназии не был.
— Уж не знаю, где вы были, но только не уясняете себе различия в двух несходных терминах…
— Ну, хорошо, хорошо-с! Извольте заниматься…
В этот вечер писцы угловой комнаты разошлись настроенными на особый лад. Каждый из них в душе радовался смелости Черномордика.
— Вот это так я понимаю — смелый человек этот Черномордик, — говорил Ватрушкин.
Блузин и Флюгин молчали, размышляя о том, когда же они будут такими как Черномордик.
V
Две жизни как два встречных ветра увлекали Черномордика, но он знал, во власть которой из них отдаст свою судьбу.
Вставая утром, он вспоминал о палате, куда надо было спешить, и говорил сам себе:
— Ну, «копчушка», полезай в короб, коль назвался рыбой!
Раздеваясь в вестибюле губернских присутственных мест, он задавался вопросом: «Чем бы мне сегодня досадить этому Брызгину? Разве притвориться человеком глупее его и разыграть пошлейшую сцену?..»
— Ну, «копчушка», полезай в короб, коль назвался рыбой!
Раздеваясь в вестибюле губернских присутственных мест, он задавался вопросом: «Чем бы мне сегодня досадить этому Брызгину? Разве притвориться человеком глупее его и разыграть пошлейшую сцену?..»
И он чем-нибудь сердил столоначальника.
По вечерам начиналась иная жизнь. Возвращаясь домой, Черномордик весело выкрикивал:
— Скоро я каждый вечер буду ставить свечу за упокой души милейшей тётушки! В такую помойную яму она меня всадила…
— Коля, перестань! — просила его мать. — Ну, а вдруг тётя Настя услышит твои шутки? Ей очень это не понравится!..
В домашней обстановке Черномордик не всегда отдыхал душевно. Собственно, ни с матерью, ни с братьями-юнкерами он не имел ничего общего, а подчас даже и тяготился их средой.
В городе, вот уже года три существовал кружок молодёжи, к которому примыкал Черномордик, ещё будучи гимназистом, и с которым не порывал связи и в период своего «копчения», как выражался он в палате.
К кружку молодёжи примыкали гимназисты, гимназистки и даже епархиалки. Заметными членами кружка являлись бывшие студенты, волею судеб вынужденные прозябать за пределами университетского города.
Появлялись в кружке ещё и люди приезжие из группы «Безымянной Руси».
К этим людям кружок молодых людей относился как к учителям жизни, и с каждым их появлением союз молодых людей увеличивался численностью, креп и заводил связи на стороне.
Осенью памятного для России года, когда проснулось всё общество, кружок молодёжи явился в городе самым чувствительным аппаратом для восприятия новой жизни.
Освободительные лозунги из центров доносились на окраины и здесь попадали на благоприятную почву.
В период петиций и банкетов, в глухом городке так же писались петиции и так же как в других местах устраивались банкеты.
Телеграфные проволоки принесли весть о телеграфной забастовке, и первыми в городе забастовали почтово-телеграфные служащие, за ними потянулись приказчики и закрыли магазины.
Забастовали земские служащие, началось брожение среди учителей… Но их опередили забастовавшие гимназисты и гимназистки.
И Черномордик в числе других принимал самое горячее участие в общем движении.
Свою работу перенёс он и в палату, но на первых же шагах он разочаровался.
Из всего численного состава губернских присутственных мест навстречу предложению Черномордика пошли только три чиновника из университетских, один ветеринарный врач и несколько наборщиков из губернской типографии, а из угловой комнаты подходящим человеком Черномордик считал только одного Ватрушкина.
— Николай Николаевич, я давно видел несовершенство жизни, — говорил Ватрушкин Черномордику, — но только, что же я мог поделать?
— А надо бы вам было работать над самообразованием. Недурно бы было и примкнуть к какой-нибудь организации.
— В сельские учителя я хотел, да экзамен не выдержал, — печально говорил Ватрушкин.
— Давайте заниматься, я вас и в учителя подготовлю, — уверенным тоном говорил Черномордик, и Ватрушкин не сомневался в словах юного писца из бывших гимназистов.
Когда Черномордик рассказал Ватрушкину о пользе союза чиновников, последний патетически восклицал:
— Вот, вот!.. И я тоже давно думал об эксплуатации чиновников начальством, да только боялся говорить об этом… А вы вон как смело говорили… Брызгин, этот дьявол порядочный. Доносчик он, обо всём доносит начальству.
Собственно, Ватрушкину хотелось рассказать Черномордику о том, что он знал, а он знал, что в течение двух последних недель Брызгин несколько раз побывал в кабинете его превосходительства, и последнему уже всё известно о Черномордике.
VI
Ватрушкин не ошибся: через два дня Черномордик был вызван в кабинет управляющего палатою.
Генерал принял родственника своей знакомой строго и сухо, стула ему не предложил и, нахмурившись, начал:
— Молодой человек! Я пригласил вас, чтобы сказать вам, что у меня здесь палата, присутственное место, а не что-то другое, где можно… можно непочтительно выражаться о правительстве, читать преступные газеты и сбивать чиновников на устройство каких-то там противозаконных сообществ и союзов…
Генерал произнёс всё это, как по заученному.
— Ваше превосходительство, — начал было Черномордик, и по губам его скользнула ироническая улыбка.
— Извольте молчать, когда говорит начальник! — грозно окрикнул Черномордика генерал. — До моего слуха дошло, что вы непочтительно отзываетесь о правительстве! Это в присутственном месте не допускается… да и вообще, нигде не допускаются такие речи, — поправился генерал. — За это господ социалистов отправляют в места отдалённые. Потрудитесь рассказать мне всё, что произошло.
Черномордик подробно рассказал историю столкновения с Брызгиным.
По мере его рассказа лицо генерала из тёмно-багрового преображалось и делалось светлее.
Когда Черномордик кончил свою исповедь, генерал проговорил:
— Относительно слов «дым отечества» я ничего не буду говорить, в этих словах ничего нет предосудительного. Это — поэтическая вольность поэта, и, конечно, Брызгин может этого и не знать… Что же касается того, что правительство будто бы эксплуатирует чиновников, то это уже, как хотите, дерзость и большая дерзость! Правительство никого не эксплуатирует, а достойных чиновников награждает денежными пособиями и орденами… Да и, вообще, выражаться так о правительстве преступно! Понимаете — преступно!..
Лицо генерала вновь побагровело.
— Кроме того, откуда вы взяли, — начал он после паузы, — что отечество и правительство не одно и то же?.. А?..
— Да как же, ваше превосходительство! Отечество — это народ во всей совокупности, а правительство — только часть народа, так сказать, центральное его управление.
Начальник даже побледнел при этих словах.
— Как, правительство — часть народа?.. Что вы говорите… м… молокосос!.. — вскрикнул генерал, но тотчас же сообразил, что зашёл далеко, обращаясь так со своим очень отдалённым родственником.
— Нет-с!.. Я вижу, что вы — человек неисправимый, — говорил он уже более спокойно и прохаживаясь по кабинету. — Если вы при мне так выражаетесь, то… извините меня, молодой человек… я поговорю с вашей тётушкой и скажу ей, что вам у меня не место!.. Извольте идти-с!..
Генерал величественно, но решительно повёл рукою к двери, и Черномордик вышел.
Появившись в угловой комнате, он подошёл к столу, за которым занимался Брызгин и резким голосом выкрикнул:
— Так вы, господин Брызгин, кроме службы, ещё и доносами занимаетесь!.. Сыщик! Шпион! Подлец!..
Бросив в лицо Брызгина какую-то бумагу, Черномордик шумно вышел в коридор.
Всполошённые и перепуганные необычайным происшествием писцы усиленно заскрипели перьями.
* * *На другой день ночью Черномордик был арестован жандармами. Вместе с ним пострадали и ещё некоторые члены из кружка молодёжи.
Черномордика обвиняли в пропаганде среди рабочих и приказчиков. Но как главное обвинение выставили против него агитацию «среди лиц, состоящих на государственной службе».
В обвинительном акте по делу Черномордика значилось, что он привлекается за организацию среди чиновников «преступного союза в целях борьбы с начальством».
Месяца через четыре Черномордика судили, и хоть и оправдали, но всё же выслали на три года в Вологодскую губернию.
Вскоре после скандала с Черномордиком, Брызгин, по совету самого генерала, стал держать чиновников в ежовых рукавицах: ни книг, ни газет читать не позволялось, да и излишние разговоры, помимо служебных, не допускались.
Сильнее, нежели на других, Черномордик произвёл впечатление на Ватрушкина, и он нередко, возвращаясь из палаты попутно с писцом Флюгиным, говорил:
— Вот был смелый человек!.. Я понимаю, это — личность!.. Да-с, личность, чёрт возьми!
— Да-с, — соглашался и Флюгин.
Так вся эта история с «крамолой» в палате и кончилась…
В угловой комнате по-прежнему писцы переписывали бумаги. Дымила печь, но теперь уже не составлялись сметы на её ремонт.
Задыхаясь от печного дыма, Ватрушкин мысленно вспоминал Черномордика и думал: «„Дым отечества!..“ „Дым отечества!..“ Как он ловко всегда выражался»…
1916