Глава 10
– И что же вы сделали?
– Попросил, чтобы принесли икону. У бабы Мани, уборщицы, есть. А что я должен был делать?
– Мне кажется, вы должны были этому воспротивиться.
– Знаете что, Ирина Леонидовна, вот когда вы научитесь оперировать гнойные раны так, как Войно-Ясенецкий, то вы и будете командовать, держать в операционной икону или нет. И я вас тогда буду слушаться. А пока, уж извините, я буду слушаться архиепископа Луку.
Лицо Ирины Леонидовны приобрело недовольное выражение, но спорить с хирургом Андреевым она все-таки не стала. И не потому, конечно, что сама была не хирургом, а терапевтом, и даже не потому, что не могла повлиять на ситуацию – Ирина Леонидовна Налимова входила в партком госпиталя, и влияние у нее поэтому было немалое. Но почему она не возражает, было Тане понятно: на хирурга Войно-Ясенецкого, архиепископа Луку, сосланного в Тамбов несколько месяцев назад, врачи переполненных ранеными госпиталей молились не менее истово, чем сам он молился Богу.
Таня слушала этот разговор, домывая пол в ординаторской. Было утро, она торопилась на занятия и уже даже немного опаздывала, поэтому к рассказу о Войно-Ясенецком прислушивалась лишь краем уха. Хотя в другое время послушать такой рассказ ей было бы интересно: очень уж необычное зрелище являл собою архиепископ Лука, когда в рясе с наперсным крестом поднимался по широкой лестнице дворца Асеева. Прежде Таня видела русского священника, который держался бы так свободно и естественно, только в Париже, в соборе Святого Александра Невского.
Сама она относилась к религии, как считала мама, по-французски, то есть скептически. Но поскольку здесь, в России, все попросту говорили, что Бога нет, то стесняться своих взглядов, как стеснялась она их среди парижских русских, Тане не приходилось.
– Все, Таня, чисто уже, – сказал Алексей Петрович. – Иди, а то на лекции опоздаешь. Проводить тебя? Я после ночи, часа два у меня свободны.
– Нет, Алексей Петрович, спасибо, – отказалась Таня. – Я и правда опаздываю, мне бегом придется бежать. А вы лучше поспите.
Хирург Андреев знал расписание ее занятий, кажется, даже лучше, чем она сама. Ему нравилась Таня, и он нисколько этого не скрывал. И в этом не было ничего удивительного. Отчего бы молодому, видному собою мужчине скрывать свой интерес к девушке? Если все в госпитале чему и удивлялись, то лишь тому, что Таня не отвечала на его интерес. Но она однажды уже объяснила Алексею Петровичу причину такой своей отстраненности и считала, что больше объяснений не требуется.
– Танечка, а тебя там внизу кавалер дожидается! – весело окликнула ее медсестра Аленушка, когда она, торопливо завязывая платок, уже бежала к выходу из госпиталя. – Эффектный, между прочим, мужчина.
Таня остановилась как вкопанная. Сердце подпрыгнуло к горлу. Разве Женя не мог появиться здесь, в Тамбове? Мог! Ведь военных передислоцируют, да и отпуска у них бывают.
Она сразу подумала о Жене, потому что думала о нем всегда.
С выпрыгивающим из груди сердцем она подбежала к широкой асеевской лестнице и остановилась на ее верхней ступеньке, под геральдическим щитом с богиней Флорой, как Золушка при встрече с принцем.
Внизу, у нижних ступеней, стоял высокий военный в шинели с полковничьими погонами. Он поднял глаза вверх.
– Папа… – растерянно сказала Таня. – Папа!
Она бросилась вниз, наверное, так стремительно, что испугала его. Он пошел ей навстречу, шагая через ступеньки, и они чуть не столкнулись на середине лестницы.
– Ну что ты? – сказал он. – Что ты, Танечка? Ведь упадешь.
Таня оторвалась от шинели, в которую уткнулась носом, обнимая его. Он совсем не изменился. Он был точно такой, как всегда, и даже усталость, которая стала теперь главной в глубине его глаз, была схожа с той сдержанностью, которая была ему присуща раньше; может, этой же самой сдержанностью его нынешняя усталость и являлась.
– Когда ты приехал, папа? – спросила Таня.
– Сегодня. И сегодня же уезжаю.
– Сегодня уезжаешь?.. – растерянно повторила она и глупо спросила: – А куда?
– В часть. Я надеялся, что мама успеет вернуться в Москву, тогда сумел бы ее увидеть. Но она не получила разрешение, а в Новосибирск я к ней не успеваю. Так что приехал только к тебе.
– Как хорошо, папа! – воскликнула Таня. – То есть жалко, что ты не увидишь маму… Но я так тебе рада!
Как ни любила Таня русский язык, каким богатым его ни считала, но она давно уже поняла, что даже самые сильные слова и даже в таком сильном языке не выражают настоящей силы чувств. Вот и эти ее слова тоже очень мало соответствовали тому, что она чувствовала, произнося их.
Но отец немного значения придавал словам – вернее, он всегда был так точен в их выборе, что не нуждался в их изобилии. И война лишь явственнее проявила эту его черту.
– У тебя сейчас занятия? – спросил он.
– Я не пойду на занятия.
– Да, если можешь. Я хотел бы видеть, как ты живешь.
– Пойдем, папа.
Таня взяла его за руку, как в детстве, и они пошли по лестнице вниз.
– Красивое здание, – заметил отец.
– Очень. Жалко, что у тебя времени нет посмотреть. Здесь у нас такой зал с колоннами! А в Белой гостиной на стенах лилии… Как в Лувре. Это был дворец купца Асеева. Он в революцию погиб, наверное.
– Асеев? Не погиб, – сказал отец. – Я знал Михаила Васильевича, он в Англии теперь, но встречались мы в Париже. Ну да, он из Тамбовской губернии.
– Ты его знал? – поразилась Таня. – Вот этого Асеева, которого дворец?
– Да. – Отец чуть заметно улыбнулся. – А что тебя так удивляет?
– Ну… Ведь это же правда удивительно. Я же случайно и в Тамбове оказалась, и вот в этом дворце… А ты в Париже видел Асеева. Какие странные повороты судьбы!
– Не знаю, Таня. – Отец пожал плечами. – Я не относился бы к этому так возвышенно.
Он открыл перед нею массивную входную дверь. Они пошли через парк.
– Ты не веришь в судьбу, папа? – спросила Таня.
– Не более чем всякий агностик.
– Агностик? – заинтересовалась Таня. – А что это означает?
– Приблизительно это означает, что человек не отрицает Бога, но и не признает никаких доказательств его существования, поскольку любой человеческий опыт субъективен. И к понятию судьбы так же относится. А проще говоря, не стоит, мне кажется, придавать какой-то особый смысл тому, что неочевидно и, главное, не имеет прямого отношения к твоей жизни. Если окажется, что твое пребывание в Тамбове не случайно, то ты в нужное время и поймешь, какой смысл был в этом заложен. А пока не стоит голову себе туманить. Не холодно тебе?
– Что ты, нисколько не холодно. Я же в теплом пальто, спасибо.
– За что спасибо?
– Это же ты мне свой аттестат прислал.
– Ты вовремя получаешь? Маме, бывает, задерживают.
– Нет, я – вовремя.
Отец и говорил точно так, как обычно, размеренным своим тоном, и точно в такт словам поскрипывал под его шагами гравий на аллее. Строгий и закрытый строй его мыслей не изменила даже война. Тане вдруг показалось, что если бы произошла вселенская катастрофа, какой-нибудь космический взрыв и Земля бы уничтожилась, то папин спокойный голос веял бы над хаосом, как первоначальный дух. Ее удивили и даже смутили такие мысли. Впрочем, она тут же про них забыла.
Они вышли из парка и пошли по улице к Таниному дому.
– Я и живу рядом, – сказала она. – До госпиталя пять минут. Только пединститут не слишком близко, здесь же окраина, прежние дачные места.
Она понимала, что рассказывает о каких-то неважных вещах, и сердилась на себя за то, что тратит время на такие разговоры, а время это драгоценное, потому что папа сегодня уезжает. Но о чем еще ему рассказать, она не знала. Что такого уж важного, значительного было в ее жизни? Ничего.
– Врачи в госпитале живут, – сказала она. – На военном положении. А я ведь только по ночам санитаркой работаю, потому что студентка, и мне разрешили жить на квартире.
– Ты довольна своей учебой? – спросил отец.
Они уже стояли перед резным теремком купеческой дачи. Таня отодвигала щеколду на калитке.
– Да, – кивнула она.
– Жаль все-таки, что ты не захотела учиться медицине. Я думал, что теперь ты, может быть, переменишь свои планы.
– Нет, папа, мне все-таки не хочется быть врачом, – извиняющимся тоном сказала Таня. – У меня нетвердый характер. Я в маму, наверное, а не в тебя.
– Я мало о тебе знаю, Танечка. К сожалению. Я всегда был занят работой, и мало у меня оставалось времени на тебя. Но мне все-таки кажется, что твои возможности еще не раскрыты, – сказал отец.
– Я и сама, может, не все про себя еще понимаю. Но пока мне проще обходиться со словами, чем с людьми.
В доме было тихо: соседи уже ушли на службу. Таня с отцом поднялись по узкой лесенке наверх, в ее комнату.
С вечера, перед тем как уйти в госпиталь, она сварила картошку и завернула ее на ночь в одеяло, чтобы утром можно было наскоро позавтракать. И радовалась теперь, что у нее есть чем накормить отца с дороги.
– Я и сама, может, не все про себя еще понимаю. Но пока мне проще обходиться со словами, чем с людьми.
В доме было тихо: соседи уже ушли на службу. Таня с отцом поднялись по узкой лесенке наверх, в ее комнату.
С вечера, перед тем как уйти в госпиталь, она сварила картошку и завернула ее на ночь в одеяло, чтобы утром можно было наскоро позавтракать. И радовалась теперь, что у нее есть чем накормить отца с дороги.
Пока она разворачивала одеяло, отец достал из своего чемоданчика американские консервы с лендлизовскими этикетками и поставил их на стол.
– Все-таки война даже обычным суевериям придает осмысленный характер, – сказал он. – Это к твоим размышлениям о поворотах судьбы. – И, встретив Танин недоумевающий взгляд, объяснил: – Я на консервные банки посмотрел и кое-что вспомнил. У меня в госпитале лежал один солдатик. Ранение не слишком тяжелое, но интересное с точки зрения… Ну, это долго тебе объяснять, да и неважно. Так вот он мне сказал однажды во время осмотра, что за всю войну – а она ведь уже идет к концу – нитки чужой нигде не взял. Когда знаешь, что такое война и что такое наступающая армия, то в это трудно поверить, но мне кажется, он не врал. Во всяком случае, объяснение, которое он привел, было убедительным: этот деревенский мальчик уверен, что если возьмет хоть что-то чужое на войне, то живым с нее не вернется. Насколько я успел понять, он никогда в жизни не философствовал, у него просто не было на это времени – жизнь его началась в тяжелом труде, а потом война, и тем более не до отвлеченных размышлений. Но вот в этом своем убеждении он был тверд, и оно не показалось мне суеверием. Так что, может быть, и ты права, когда думаешь, что Тамбов еще отзовется в твоей жизни каким-нибудь неожиданным образом, – улыбнулся он.
– Да я об этом вообще-то не думаю, – сказала Таня. – Я жду, когда война кончится, и все.
Она тут же поняла, что не договорила. Конечно, она ждала встречи с Женей, и это было самое главное ее ожидание. Но ведь встреча с ним была возможна только по окончании войны, так что не очень-то она и соврала.
– Надо было, наверное, спирту у начмеда попросить, – сказала Таня. – Я только теперь сообразила.
– Ты пьешь спирт?
Отцовский вопрос прозвучал встревоженно. Таня улыбнулась.
– Я не пью, – сказала она. – Но, может, ты хочешь выпить?
– Нет, – пожал плечами отец. – Мне это не обязательно. И раньше не обязательно было.
– Мне кажется, в войну все стали пить.
– Тебе кажется.
«И Дима не стал тогда пить, – вдруг вспомнила Таня. – И я его тоже кормила картошкой, и он тогда тоже тушенку в банках принес».
Воспоминание о той, двухлетней давности, встрече с Димой возникло в ее памяти неожиданно, но оказалось таким сильным, что она даже прищурилась, как будто оно ударило ей в глаза ярким светом.
– От мамы у тебя давно были известия? – спросил отец. – Я уже месяц ничего от нее не получал. Но мы быстро шли вперед, и, может быть, письма просто не успевали.
– Вчера было письмо, я тебе покажу. У нее все в порядке, только о нас тоскует сильно. А у нее все в порядке. Я тебе покажу. На каком ты фронте, папа? – спросила Таня.
– На Первом Украинском.
– А что ты делаешь?
– Что и всегда – оперирую. Специализацию пришлось поменять, конечно. Прежде язвы оперировал, теперь ранения.
– А я ведь и не знала, что ты прежде оперировал, – вздохнула Таня. – Знала только: папа – хирург, папа – на работе, а что ты там делаешь, не интересовалась никогда.
– Ну, теперь ты в медицине стала разбираться, – улыбнулся он. – Потом как-нибудь расскажу тебе о своей работе подробнее. Когда война закончится.
– Ты на Украине сейчас, да? – спросила Таня. – Вчера в сводке сказали, что войска Первого Украинского фронта стремительно наступают, окружая и уничтожая крупные группировки врага на Правобережной Украине.
– Дословно запомнила! У тебя всегда память была необыкновенная. Ты в четыре года Верлена по-французски декламировала.
– Обыкновенная у меня память, – пожала плечами Таня. – Слова в голове фотографирую, вот языки легко и даются.
– Да, мы на Украине, – сказал отец. – Освободили Киев, теперь дальше идем, на Львов. А потом, надо полагать, южная Польша. А потом Германия – Берлин.
– Ты точно знаешь, что Берлин? – с какой-то детской опаской спросила Таня.
Наверное, отец расслышал в ее голосе эту опаску.
– Точно, Танечка, точно. – Он снова улыбнулся по-своему, чуть заметно. – Теперь точно. Впрочем, я и с самого начала в этом не сомневался. Кстати, – вспомнил он, – мне одна старуха под Ростовом рассказывала, что тоже сразу, как только немцев увидела, поняла: им нас не победить. У нее не было никаких возвышенных патриотических воззрений, она казачка с донского хутора, с простым, даже грубым взглядом на вещи. И вот этим своим взглядом она углядела у немцев, которые встали на постой у нее в хате, тазики.
– Какие тазики?
– Для мытья. У них в снаряжении были тазики для мытья и стирки. Отличные металлические тазики, по-немецки добротно сделанные.
– Ну и что? – не поняла Таня.
– Не понимаешь? А вот та старуха на Дону сразу поняла, – усмехнулся отец. – В России невозможно с этим победить, Таня. Если солдат тащит за собой на войну тазик, значит, он ценит себя, свое здоровье. И командование его, значит, ценит. А у нас не то что здоровье – жизнь человеческая гроша ломаного не стоит. Я еще в революцию это понял, и для меня это было невыносимо, как для медика в особенности. Потому я и уехал тогда. А теперь, в войну, понимаю и обратную сторону этой нашей черты. Невозможно победить людей, которые в высшем смысле не дорожат жизнью. Ни своей, ни тем более чужой.
– Но это же страшно, папа, – тихо сказала Таня.
– Да. Сознавать эту черту в своем народе страшно. Но Россия непобедима. Такая вот дилемма, милая. Вся русская жизнь состоит из подобных противоречий, разве ты еще не поняла?
– Поняла, – кивнула Таня. – И не знаю, как мне с этим жить…
– Да как сейчас живешь, так и дальше живи, – пожал плечами отец. – По счастью, наплевательство на свою и чужую жизнь не единственная наша черта. И, я думаю, не главная – этого ты тоже не могла не понять. Ну а пресловутые тазики были первое, что немцы бросили, когда бежали с Дона. Они там теперь едва ли не в каждой хате есть. Давай наконец позавтракаем, – напомнил он. – Ты после работы проголодалась, наверное.
Глава 11
– Я мало похожа на тебя, папа. Как жаль!
– Ты жалеешь, что похожа на маму?
– Нет, конечно. Но о том, что не похожа на тебя, очень даже жалею.
Таня с отцом шли к железнодорожному вокзалу. Днем прошел дождь, и теперь Таня то и дело оскальзывалась на мокрых многоцветных листьях, приставших к асфальту, а отец поддерживал ее под руку.
– В тебе еще не все определилось, – улыбнулся он. – Ты еще взрослеешь, я бы даже сказал, еще растешь.
– Но что-то ведь во мне уже понятно, – не согласилась Таня. – Вот в тебе все глубоко, серьезно. А я поверхностная, несдержанная и часто выгляжу глупо и даже сама замечаю, когда.
– Ну, то, что я мало говорю – ты ведь это имела в виду, правда? – еще не означает глубину. Просто я не стремлюсь перегружать слова дополнительными смыслами. Одинокое слово сильнее, мне кажется. «Я тебя люблю» значит куда больше, чем «я тебя очень люблю». А ты не поверхностна, насколько я мог понять, напрасно ты так себя оцениваешь. Ты действительно похожа на маму. Во всяком случае, у тебя, как и у нее, не более поверхностный ум, чем поверхностен женский ум вообще, по сути своей. Я тебя не обидел? – спохватился отец. – Что-то разговорился неуместно.
– Нисколько не обидел, – покачала головой Таня. – Мне все это важно, папа. Я в самом деле мало о себе знаю. Может, только чувствую, да и то смутно пока.
– Я тоже думаю, что в таком моем понимании женского ума нет ничего обидного. Жизнь полноценно проявляет себя на всех уровнях, – пояснил он. – К примеру, мамин вкус – ведь с какой тонкостью удивительной она умеет одеваться, как чувствует эту модную мотыльковую красоту! – Таня заметила, что в его глазах мелькнула печаль. – А я подобных вещей не то что не чувствую, но даже не замечаю. Такой ли рукавчик, этакий ли, не понимаю разницы.
«Он очень любит маму, – с каким-то даже удивлением подумала Таня. – То есть не очень любит – он просто любит ее. И это содержание его жизни, может быть, не меньшее, чем работа, а может, и большее даже. А я ведь об этом и не думала никогда…»
– Но это же естественно, папа, – сказала она. – Еще не хватало, чтобы ты обременял свою голову дамской модой! Мужской ум все-таки лучше, по-моему.
– Не лучше и не хуже, – пожал плечами отец. – Просто он другой. Мужчина во всех отношениях по-другому устроен.
– А мама в детстве хотела быть модисткой, ты знаешь? – вспомнила Таня. – Еще до революции, когда в России жила. Но ей тогда родители не позволили про это даже думать. Она мне рассказывала, что потом, уже в Париже, радовалась, когда ей Татищева предложила в ее модном доме работать.