Она посмотрела на Таню с ненавистью. Мало сказать: с ненавистью – из ее глаз будто выметнулись стальные иглы.
Возражать ей было невозможно. Можно возражать словам, мыслям. Но этому ненавидящему взгляду…
Таня повернулась так стремительно, что скользнул по паркету каблучок ее туфли, и выбежала из класса.
Глава 10
Она летела по Тверскому бульвару, и гравий не успевал скрипеть у нее под каблуками.
«Это совсем другие люди! – лихорадочно мелькало у нее в голове. – Они думают совсем по-другому, чем… Чем люди! Я не могу с ними жить, никогда не смогу!»
Обычная сдержанность изменила Тане настолько, что если бы слезы не стояли у нее в горле, то она даже не думала бы все это, а выговаривала бы вслух, просто выкрикивала.
«Зачем папа нас сюда привез? – судорожно пытаясь сдержать слезы, думала она. – Мама не хотела ехать в Москву, я знаю. И… никто не хотел!»
Она вдруг вспомнила, как накануне отъезда пришел проститься на бульвар Пастера, где они снимали квартиру, Иван Алексеевич Зеленин, папин однокурсник по Петербургской военно-медицинской академии. Он и теперь работал вместе с папой в клинике, но не врачом, а санитаром. Папа говорил, это из-за того, что Иван сгубил свой талант пьянством, а мама возражала – не пьянством, а ностальгией.
Тем вечером, впрочем, Иван Алексеевич выпивал немного. О причине посиделок – отъезде Луговских в Москву – не было сказано ни слова, но мысль об этом висела в воздухе, и атмосфера за столом казалась мрачной. Во всяком случае, Таня чувствовала ее именно такою и поэтому ушла спать пораньше, сказав, что устала, собирая вещи в дорогу.
На самом деле она не устала нисколько, дело было вовсе не в этом. Тоска лежала у нее на сердце, и мрачный вид Ивана Алексеевича и его молчание лишь усиливали эту тоску.
Дверь в ее комнату была закрыта неплотно, и она слышала разговоры за столом. Если можно было назвать разговорами короткие незначительные фразы, которыми обменивались взрослые.
– Что же ты делаешь, Митя? – вдруг услышала Таня.
Голос Ивана Алексеевича прозвучал с таким глухим отчаянием, что она насторожилась.
– Ты о чем, Ваня? – спросил отец.
В папином голосе, напротив, не слышалось ничего, кроме обычной его ровной сдержанности.
– Сам ты все прекрасно понимаешь, – ответил Иван Алексеевич. – И куда едешь, и к кому – не можешь не понимать. Вот я и спрашиваю: что ты делаешь?
– Я не люблю риторических вопросов, Иван. Да и ты, насколько мне известно, тоже.
Тане показалось, что она видит, как папа поморщился. Хотя сквозь узкий дверной просвет ничего из происходящего за столом она видеть, конечно, не могла.
– Хорошо, спрошу иначе: если тебе все равно, что будет с тобой, то неужели так же все равно, что будет с твоей дочерью? Это, по-твоему, тоже риторика?
– Это не риторика. Это пустой пафос.
– Не такой уж пустой. – Странно, что Иван Алексеевич не обиделся на резкость, с которой папа произнес эту фразу. – Неужели ты не понимаешь, что Таню они заставят работать на макаронной фабрике? И это еще в самом лучшем случае.
Тут в разговор наконец вмешалась мама.
– Ваня, – нежным своим, тихо звенящим голосом сказала она, – все уже решено. Зачем теперь объяснять? Через год, не позднее, в Париже будут немцы. По-моему, это достаточное объяснение нашего отъезда.
– Сие никому не известно, – отрубил Иван Алексеевич. – А вот что большевики мостят тундру людскими костями, известно доподлинно. Желаете поучаствовать в освоении красного Севера?
Теперь Тане показалось, что она видит растерянность в маминых прекрасных глазах.
– Прекрати, Иван. – Папин голос прозвучал совсем уж резко. – Тебе и так понятно все, что касается моего отъезда. Я в этом уверен.
Молчание повисло за столом. Иван Алексеевич прервал его первым.
– Да, – сказал он. – Понятно, Митя. Я, знаешь, когда к вам сегодня шел, то всё стихи вспоминал. Молодой какой-то поэт, никому не известный. Я его книжечку еще в Берлине купил. Тоже к вам в гости тогда шел, на Тауенцинштрассе, и в книжную лавку случайно по дороге завернул. Книжечка потом при переездах затерялась, и стихи я долго вспомнить не мог. Вот, сегодня только вспомнил.
И он прочитал ровным глухим голосом:
Он читал дальше и дальше – про покров благополучного изгнанья, который защищает этого поэта… И вдруг закончил резко и отчаянно, как будто на последнем в жизни выдохе:
– Такие вот стихи, – помолчав, сказал Иван Алексеевич. – А под немцами в самом деле жить нельзя. Это я еще в Берлине понял, хотя тогда они были настроены сравнительно вегетариански.
Больше про отъезд Луговских в Россию тем вечером не говорили.
И вот теперь Таня бежала по Тверскому бульвару, в горле у нее стояли слезы, и ей казалось, что она уже работает на макаронной фабрике. Сплошная макаронная фабрика была вокруг нее, ничего больше!
– Таня! – вдруг услышала она. – Таня, постой!
Останавливаться не хотелось – из-за слез. Из горла они поднялись уже к глазам, вот-вот готовы были пролиться, и этого никто не должен был видеть. Но все же Таня замедлила бег и, не останавливаясь совсем, на ходу обернулась.
По аллее быстро шел Дима… Дима… Как же его? Он был Таниным одноклассником, но фамилию его она не могла сейчас вспомнить. Да и его имя вспомнила лишь потому, что оно совпадало с папиным. Не сказать, чтобы этот Дима был каким-нибудь особенным тихоней, но почему-то он не был в классе заметной личностью. И неизвестно, был ли он личностью вообще.
Впрочем, и те одноклассники, которые обращали на себя внимание интересной внешностью или бойкостью ума, тоже не вызывали у Тани приязни. Все они были людьми из другой жизни; между ними и Таней возвышалась невидимая, но неодолимая стена.
– Таня, подожди! – Дима уже стоял перед нею. В отличие от Тани, он не задохнулся от быстрой ходьбы. – Вот. Ты забыла.
В руке у него была Танина сумка. Та, с которой она ходила в школу в Париже. И, увидев эту сумку, такую родную, такую милую в своем простом изяществе, Таня не выдержала – слезы наконец прорвали последнюю преграду у нее внутри и полились по щекам так, словно она попала под дождь. При этом она не сдержала и невнятный всхлип – он тоже вырвался из ее горла.
– Не плачь, Таня, – сказал Дима.
Его голос прозвучал на удивление ровно. Впрочем, почему на удивление? Может, он по натуре был флегмой, ведь Таня не знала. Но от ровного звучания его голоса она вдруг почувствовала себя спокойнее.
Сказать что-либо, однако, она все же не смогла, только помотала головой. Дима при этом посмотрел на нее так внимательно, словно она сделала что-то из ряда вон выдающееся.
– Что ты так на меня смотришь? – сквозь слезы выговорила Таня.
– Я не на тебя, – тем же спокойным голосом ответил он, – а на твои слезы. Ты головой помотала, они сразу разлетелись и засверкали как алмазы. Я даже подумал было, что это у тебя из сережек алмазы выпали.
Он объяснил все это так обстоятельно, что Таня невольно улыбнулась. Хотя слезы все еще текли по ее щекам.
– Я не ношу алмазов, – сказала она. – И вообще никаких драгоценностей не ношу.
– Потому что это дурной тон?
– Да нет, – пожала плечами Таня. – Просто не люблю. Может быть, позже мне это понравится. У мамы, например, есть нитка старого жемчуга, и она его с удовольствием носит. И сережки жемчужные тоже.
Просто диво какое-то! Что это она вдруг взялась рассказывать про мамины обыкновения незнакомому и даже чужому человеку?
– Тебе тоже пошел бы жемчуг, – сказал Дима. И добавил с некоторым смущением: – Я, правда, жемчуга никогда не видел, но думаю, что пошел бы. Хотя исхожу при этом, конечно, из тех представлений, которые получил из книг.
Его обстоятельность не только смешила Таню, но и вызывала к нему приязнь.
– А я в одной книге читала, что островитяне жуют жемчужины, которые добывают из океана, – сказала она. – Только не помню, для чего они это делают.
– Ты не расстраивайся, – сказал Дима.
– Я и не расстраиваюсь. Не все ли равно, для чего жемчуг жуют! Это же в Тихом океане где-то.
– Не из-за жемчуга не расстраивайся, а вообще. Историчка дура, это все знают. Чего из-за нее расстраиваться?
– Я не из-за нее… – пробормотала Таня.
Не объяснять же, что она расстроилась и даже заплакала из-за своего полного и неизбывного одиночества. Ну да, у нее есть папа и мама. И они родились здесь, в России, и сюда теперь вернулись. Но ведь она, Таня, родилась в Париже, и Россия ей совершенно чужая. И жизнь здесь примитивна, как жизнь инфузории-туфельки, и она никогда к этой жизни не привыкнет!
Из-за того, что она снова вернулась к той мысли, от которой ее отвлек было Дима, по Таниному лицу, наверное, пробежала тень. И Дима эту тень, наверное, заметил.
Из-за того, что она снова вернулась к той мысли, от которой ее отвлек было Дима, по Таниному лицу, наверное, пробежала тень. И Дима эту тень, наверное, заметил.
– Просто ты после школы всегда домой сразу идешь и ничего поэтому не видишь, – сказал он.
В его манере говорить было что-то необычное, может быть, даже парадоксальное. Или нет, не парадоксальное… Таня догадалась: Дима словно бы проговаривает вслух лишь краткие отрезки своих мыслей, сами же мысли текут в его голове непрерывным потоком. Потому и интересно слушать эти серединные фразы, догадываясь по ним о содержании целого.
– А что я должна видеть?
Таня хотела задать свой вопрос с вызовом, но это у нее не получилось, и вызова в ее голосе не прозвучало.
– Ты не очень-то видишь, как здесь живут, – ответил Дима. – Потому тебя здешняя жизнь и пугает.
– Ничего она меня не пугает… – пробормотала Таня. – Но я ее в самом деле не понимаю, конечно, – все-таки сдалась она.
– Это не страшно.
– Но обидно же! – вырвалось у Тани.
Только теперь, произнеся эти слова, она поняла, что они – правда. До сих пор Таня была уверена, что московская жизнь вызывает у нее лишь неприязнь. А оказывается, ей просто было обидно… Как странно, что до сих пор это не приходило ей в голову!
– По Москва-реке пустили речной трамвай, знаешь? – сказал Дима.
Да, мысли его текли необычно и неведомо. Но при этом он смотрел на Таню так внимательно, что невозможно было сказать, будто он думает о своем. Видно было, что он думает о ней.
– Не знаю, – сказала Таня. – То есть не знаю, что его по Москва-реке пустили. Речной трамвай – это ведь маленький кораблик, да? По Сене такие ходят. Я каталась.
Она вспомнила, каким счастливым был тот день, когда папа пригласил их с мамой покататься на маленьком речном кораблике.
Как радостно сверкала в солнечных лучах вода Сены и посверкивали гранитными искрами ее берега, а когда кораблик заплывал под мост, то казалось, что попадаешь в таинственную пещеру с сокровищами… Потом они гуляли по Люксембургскому саду и сидели на траве, и всем им троим было так хорошо, так легко… Лучше было не вспоминать об этом сейчас! Иначе слезы снова полились бы из глаз.
– Если хочешь, можно в Коломенское сплавать, – сказал Дима.
– Но ведь это, кажется, другой город? – удивилась Таня.
– Другой город – Коломна, – сказал Дима. – А Коломенское в Москве. Я там часто бываю. Но на речном трамвае еще ни разу туда не плавал. Если хочешь, можем вместе поплыть.
– Ты меня приглашаешь? – улыбнулась Таня.
– Да, – кивнул он.
Кажется, его совсем не раздражала ее манера говорить и держаться, которая, Таня видела, раздражала всех ее московских одноклассников.
– Что ж, спасибо, – улыбнулась она. – Я с удовольствием поеду с тобой в Коломенское.
Глава 11
– Наверное, тебя в тот день не было на занятиях. Наверное, ты болел.
– Скорее прогуливал.
– Может быть. Во всяком случае, тебя не было, когда нас всех водили тренироваться в Осоавиахим, иначе ты точно это запомнил бы. Это такой бред, что его невозможно не запомнить!
Таня сидела на склоне холма, глядя на белую колокольню, которая возвышалась на противоположном холме прямо над рекой и тонула в небе, а Дима стоял перед нею, и поэтому, глядя на колокольню, она то и дело встречала его внимательный взгляд.
– А что он говорил? – спросил Дима.
– Он говорил – послушай, я запомнила до слова. – Таня постаралась, чтобы ее лицо приняло бессмысленное выражение, и пробубнила, подражая голосу инструктора из Осоавиахима: – «Раньше инструкторы с вами много допускали словесности за счет личного показа и отработки одиночного бойца. Привожу пример, как извращались с их стороны команды. Вроде того что «приставь заднюю ногу», тогда как у человека есть только правая и левая нога. Откуда-то еще нашли заднюю ногу».
Ей ненадолго хватило серьезности в воспроизведении этакого чуда. Дима расхохотался, и она вслед за ним.
– Ну как? – сказала Таня, отсмеявшись. – По-твоему, можно всего этого не замечать? И это не режет слух?
– Режет. Но ты не обращай внимания.
– Я стараюсь, но не могу, – грустно сказала Таня. – Здесь всего этого слишком много. Какая-то сплошная макаронная фабрика.
Она думала, что он удивится и спросит, при чем здесь макаронная фабрика, и трудно будет в двух словах объяснить, что она имеет в виду. Но Дима сказал:
– Скорее качели.
Удивиться пришлось ей самой.
– При чем здесь качели? – спросила она.
– Я тоже об этом думал, Таня, – сказал Дима. – Трудно всего этого не замечать, ты права. Слишком много всякого дурацкого. Но это как на качелях, понимаешь? Качнешься назад, и так замутит, что кажется, вот-вот сблю… – Он смутился и поправился: – В общем, плохо себя почувствуешь. А потом, из самой мертвой точки, качели обратно летят. И так хорошо становится, что сердце замирает. Ну, это я глупо, конечно, объясняю, – добавил он. – И непонятно.
– Нет, почему же… – медленно проговорила Таня. – Я, кажется, понимаю… А когда качели обратно летят – это что?
– Это, например, когда встречаешь очень хорошего человека. Не то чтобы гения, а просто доброго, толкового, такого, знаешь… живого. И кажется, что ты до него взлетел. Вот это и есть – как на качелях. Сначала тебе надо попасть в самую тошнотную точку – ну, вроде того инструктора из Осоавиахима, – чтобы потом долететь до самого прекрасного человека.
– Но разве по-другому нельзя? – сказала Таня. – Разве нельзя, чтобы были просто хорошие люди, обязательно надо, чтобы сначала дураки?
– Может, и необязательно. Но почему-то получается так. Во всяком случае, у нас. Может, во Франции по-другому, но я же там не был.
– Во Франции?.. – задумчиво проговорила Таня. – Да, там по-другому.
Она снова вспомнила, воспроизвела в себе то ощущение, которое связывалось у нее с парижской жизнью. Оно было легким, счастливым, многообразным и очень… ровным. Да, именно так. Полета на качелях – вниз до тошноты, а потом вверх до восторга – в нем не было точно. Но разве она хотя бы раз почувствовала восторг за то время, что жила в Москве?
– Ты очень умный, Дима, – сказала Таня. – Мне жаль, что мы с тобой никогда не говорили прежде вот так откровенно. Я сказала что-то смешное? – вглядевшись в его лицо, спросила она.
– Нет, ты что! – смутился он. – Ты не смешно говоришь, а красиво. Очень необычно.
– Немножко не по-русски, да? – догадалась она. – Это из-за Франции. Мы говорили по-русски дома, но в школе и вообще за порогом дома я, конечно, почти совсем не говорила по-русски. И русских друзей у меня не было, и у родителей их тоже было мало. Наша семья жила обособленно от парижского русского общества, я даже не знаю, почему.
– Ты очень красиво говоришь, – повторил Дима. – Я никогда не слышал, чтобы так говорили. Ну что, отдохнула?
Таня присела на склоне потому, что устала, бродя по тропинкам Коломенского. Дима не обманул ее, здесь в самом деле было необыкновенно красиво. И очень просторно. Людей на этих просторах совсем не было, и поэтому они казались просто бескрайними, ограниченными только рекою и небом. И купола прекрасной белой церкви тоже были похожи на небо, потому что они, эти купола, были голубые и на них сверкали золотые звезды.
– Я отдохнула, – кивнула Таня и поднялась с травы. – Но мы можем еще погулять?
– Конечно. Если ты хочешь. Я-то сюда часто езжу. Я и раньше хотел тебя пригласить, только… Ну, в общем, не решался.
– Почему? – улыбнулась Таня.
– Мне казалось, ты надменная. – Сказав это, он покраснел и торопливо добавил: – Не обижайся!
– Я не обижаюсь, – снова улыбнулась она. – Ты мне подарил прекрасный день. Только пропустил из-за меня школу.
– А, ерунда! – махнул рукой Дима.
Они поднялись вверх по склону и снова оказались на заросшей травою тропинке, с которой сошли, когда Таня устала.
– А почему ты часто бываешь в Коломенском? – спросила Таня. – У тебя здесь какие-нибудь дела?
Она заметила, что Дима снова смутился. Все чувства вообще были очень заметны на его лице.
– Извини, – поспешно произнесла она. – Я задала бестактный вопрос, и тебе совсем не обязательно на него отвечать.
– Ничего не бестактный. Я сюда рисовать езжу.
– Ты рисуешь? Как хорошо! – обрадовалась Таня.
– Может, и нехорошо, – возразил Дима. – Ты же моих рисунков еще не видела.
Несмотря на эти слова, видно было, что ему приятна радость, с которой Таня встретила известие о том, что он рисует.
– А ты мне их покажешь? – спросила она.
– Да.
Гуляли они недолго. Подошли к церкви – дверь в нее была заколочена, – покружили еще немного по дорожкам, причудливо вьющимся по склонам… Наконец Таня почувствовала, что ей уже не жаль уезжать отсюда: простор, который она поняла здесь, словно поселился у нее внутри, и вряд ли это ощущение исчезло бы теперь даже в переплетах городских улиц.