Циркачка - Сазанович Елена Ивановна 4 стр.


– Я никогда не стану толстой, Паганини. Моя бабушка съедала каждый день по три кило шоколадных конфет. И при этом весила 40 кг. Понял, Паганини? – и она показала язык.

– Твоя бабушка случайно не умерла от дистрофии?

– Нет! – торжественно заявила Капа. – Она вообще не собирается умирать. Ей 103 года, она и по сей дань обжирается конфетами. И это, – она показала жалкие остатки шоколада, – я оставила ей.

– Редкая бабушка, – вздохнул я. – Сегодня она точно умрет от голода.

Но Капа уже не слушала меня, решительно направляясь к выходу.

– По пути загляни на себя в зеркало? На всякий случай! – крикнул я ей вслед.

Она всплеснула руками, разглядывая в зеркале свое чумазое лицо.

– Где у вас ванная, Паганини?

– Ванная комната – направо. Но уже месяц, как отключили воду. По техническим причинам. – С нескрывающим торжеством выдал я Капе. И приблизился к ней. И приподнял ее подбородок. В ее глазах мелькнул притворный испуг.

– И что теперь делать, Паганини?

– Ты от жадности съела весь шоколад, Капа. По твоей вине я остался без ужина. И все-таки я его попробую.

И я лизнул черное пятнышко на ее щеке. Она зажмурила глаза. И тут ж их открыла.

– Одна щека уже чистая, Капа.

– А вторая? – и она вновь зажмурила глаза.

Я лизнул второе шоколадное пятнышко. И моя голова закружилась. И сладкая-сладкая слюна подкатила к горлу. И ноги подкосились. Я покачнулся. И чтобы не упасть. Со всей силы оттолкнул от себя Капу. Но она удержалась на ногах. И улыбаясь, забросив руки за голову. Внимательно разглядывала меня. И в ее фигуре, жестах, лице. Прочитывалось что-то до боли знакомое. Не из нашего цивилизованного надоевшего мира. Скорее – из мира деревьев и цветов. Птиц и зверей. Из мира природы. И мне было неприятно это нескрываемая естественность. Но я ловил себя на мысли, что это меня и притягивает. И я разозлился. На свою слабость. На себя, на то, что так неосторожно связался с этой девчонкой. За то, что мой докой, мое равнодушие покинули меня сегодня раз и навсегда.

– Уходи, Капа! – со злостью выкрикнул я.

– Она не обиделась. И так же улыбалась своей сладкой улыбкой.

– Уходи!

Она взялась за ручку двери. Уходить ей явно не хотелось. А мне явно хотелось, чтобы она осталась. Но я вновь. Наперекор своему желанию, сердито выкрикнул:

– Я забыл тебя предупредить. Больше всего на свете я не терплю цирк и конфеты.

– А я – обожаю! – и она громко хлопнула перед моим носом дверью.

Она ушила против своего желания. Я не удержал ее против своей воли. Это была наша первая попытка сохранить покой. Но уже тогда мы понимали, что поздно…

Я не знаю, откуда рождалась моя музыка. Из мозга. Из сердца. Из души. Я не знаю. Может, быть, она рождалась сама по себе.

Независимо от моего сознания. Независимо от моего желания. Независимо от моих чувств. Я не был виновен в этих загадочных звуках. Так неожиданна возникающих в моей комнате. Прилипающих к моим станам. Прыгающим по моей мебели. Барабанящих по моему окну. Эти звуки жили сами по себе. Своей жизнью. Так не похожей на мою. И так похожей на мою жизнь.

– Если вы считаете, что музыка рождается из мозга. Или из сердца. Или души. Это глубокая ваша ошибка. И ошибка тех, кто это придумал, – горячо убеждал нас учитель. Он носился по комнате, как мальчишка. Размахивал руками. И по очереди приближался к каждому. Чтобы заглянуть в глаза. Чтобы узнать, понимаем ли мы! его. Мы его понимали.

– Музыка рождается… – он на секунду задумался. И протянул перед собой свои сухие жилистые руки. – Музыка рождается из ваших рук. Ваши руки – это мозг, сердца, душа. Посмотрите на свои руки.

Мы внимательно разглядывали свои руки.

– Прислушайтесь к ним. Приблизьте их к вашему лицу. Что вы слышите? Они пульсируют. Вы слышите, как громко стучит в них сердце? запомните, мои дорогие мальчики. Запомните раз и навсегда. Сердце музыканта – в его руках. Если они не пульсируют. Если в них не слышны звуки ударов – вы не музыкант! Чем чаще удары. Чем громче их звук – тем больше ваше сердце. Тем больше вы музыкант.

Сердце в моих руках бешено колотилось. И казалось, его удары слышатся на всю аудиторию.

– Тепло ваших рук – это ваша душа, мои мальчики. Руки музыканта не имеют права на холод. Холодные руки музыканта – это признак холодной души. Холодными руками вы никогда не создадите свою музыку. Музыка погибает от холода. Капельки пота на ваших пальцах – это ваши слезы, запомните раз и навсегда. Музыкант плачет руками…

На моих руках выступили капельки пота. Мои глаза оставались сухими.

– Ваши пальцы должны быть острыми, как перо. Подвижными, как волны, живыми, как память. Острые, подвижные, живые пальцы – ваш мозг, работайте над вашими руками, двигайте вашими пальцами, разминайте кисти. Неподвижность – смерть для ваших рук. Неподвижность – смерть вашей музыке. Неподвижность – смерть музыканта. Запомните эти три правила, берегите ваши руки. Думайте вашими руками. Дышите вашими руками. Живите вашими руками. И тогда из вас обязательно получится музыкант! – и учитель в конце своей речи поднял руки вверх. Они были, действительно красивы. Подвижны, гибки, почти прозрачны. И я убедился, что музыка, действительно, рождается с рук. И я увидел глаза своего учителя. Голубые витража пне стекла. М в них накопилось столько горечи, отчаяния И бесконечного одиночества. Что я невольно содрогнулся. Я знал, как одинок мой учитель. Я знал, что он выбрал когда-то музыку. Выбрал печаль. Вечное раскаяние. Он выбрал одинокий мир, в котором имеет право жить только музыка. И ничего ближе. И ничего дорожа. И ничего любимее. И никто был не вправе посягнуть на его мир. И никому не оставалось места в его мире. В его одиноком печальном мире музыки.

– Учитель! – еле слышно прошептал я. Но он услышал. Приблизился ко мне, доложил руку на плечо. И заглянул в глубь моих глаз.

– Ты что-то хочешь добавить, мой мальчик?

Я кивнул своей стриженой головой.

– Я знаю откуда еще рождается музыка.

Он вопросительно поднял брови.

– Она рождается из одиночества.

Он промолчал. Молча направился к двери. Взялся за ручку. И оглянулся.

– Из одиночества рук, Паганини, – поправил он меня. – Одиночества сердца, души. И это одиночество ничто на может заполнить. Но это не значит, что человек должен быть одинок. Одинокий человек – это не музыка. Это беда.

И учитель прикрыл за собой дверь.

И я понял, что жизнь этого талантливого человека так и не удалась. И никакая музыка так и не сумела его сделать счастливым. И всетаки я не согласился со своим учителем. Тогда я еще не мог понять. Что одиночество – это не дар человека. А его беда. Я не был одинок. Мое юношеское со свойственным максимализмом рисовало мое одиночество, мою трагедию жизни, мою печаль. И я решил, что если на свете что-то и достойно любви и преданности, то это музыка. И другие увлечения только помешают, будут красть по частицам, по нотам, по звукам мою музыку. Я же хотел сохранить ее в целостности и сохранности. Тогда я еще не мог понять. Что другая любовь, другие увлечения – это часть музыки. Может быть, самая ценная. Может быть самая талантливая ее часть.

Но в те годы я думал иначе. И потому никак не мог смириться, что в мою жизнь ворвалась Капа. Эта взбалмошная рыжая циркачка. Это легкомысленное конопатее существо. И в своем сознании я не мог совместить мою серьезную печальную музыку. И эту истеричную девчонку-сорванца. И всеми силами пытался отказаться от своего нового увлечения. От ненужной любви. Но с каждым днем мне все менее это удавалось. И я злился на себя. И я ее ненавидел. Наверно, потому что уже полюбил…

И каждый вечер торчал в булочной, разворачивая фольгу. И разламывая шоколад на кусочки. Булочница меня уже давно заприметила. И подозрительно поглядывала в мою сторону. И как-то не выдержала:

– Ты что, свою собаку шоколадом подкармливаешь? Чтобы быстрее подохла? – полюбопытствовала она.

– Нет, – печально вздохнул я, выбрасывая фольгу в мусорное ведро. – Просто у моей бабушки – антидиабет. Разве не слыхали про такую болезнь?

Булочница отрицательно покачала головой.

Я погрустнел еще больше.

– Это когда без необходимого количества сладкого наступает мгновенная смерть.

Булочница рассмеялась. Ей ни капли не было жаль мою бедную бабушку.

– Ладно уж, приходи. Если хочешь, я сама буду фольгу разворачивать, – и ее глазки при этом подозрительно сверкнули.

Я ей, видно, понравился. И тут же сообразил, что шоколад с завтрашнего дня придется закупать в другом месте.

С Капай мы всегда встречались в парке. Домой к себе я ее больше не приглашал. Чтобы она меня на разоблачила. А, возможно, просто боялся остаться с нею наедине. В пустой комнате. Глазами – в глаза… Но она, видимо об этом на задумывалась. Поэтому совсем скоро мне предложила:

– А хочешь, пойдем ко мне?

Я растерялся.

– Я думаю, что твой родители примут меня за зэка, – и я провел ладонью по стриженой голове.

– А хочешь, пойдем ко мне?

Я растерялся.

– Я думаю, что твой родители примут меня за зэка, – и я провел ладонью по стриженой голове.

– Ну и прекрасно! – неожиданно обрадовалась Капа. – Они примут тебя за своего! Наконец-то они обрадуются, что я сделала достойный выбор!

– Ты о чем, Капа? – насторожился я.

Капа печально вздохнула. И я заметил в ее глазках слезы. Их она тут же смахнула рукавом.

– Ты не понимаешь, Паганини… Ты ничего не понимаешь. Это у тебя дома – рояль. И цветы на подоконнике. Это ты… Утром музыкальная школа. Вечером – посещение филармонии, наверняка с папой. В дорогом костюме с «бабочкой»…

– Ну что ты, Капа! Мой папа быстрее бы застрелился, чем нанял бы на себя «бабочку». И ни разу он на был в филармонии! Он терпеть не может музыку. Он – инженер…

– Ну, это всё равно, – махнула Капа рукой. И ее гуди дрогнули. – Не перебивай, Паганини, – и она схватила мою руку. И пожала. Видимо, в порыве своих трагичных воспоминаний о детстве.

– Не надо, Капа. Если тебе больно, лучше не рассказывай.

– Ах, Паганини! Я хочу, чтобы ты знал все. Понимаешь? Все! Я хочу, чтобы ты увидел дом, где я родилась. Где росла. Эту душную атмосферу, где проходило мое детство. Эту однокомнатную квартиру. В которой, кроме меня – еще четверо. И из мебели – единственный стол. За которым я ела, тут же делала уроки. И тут же мечтала. Мечтала о цветах на подоконнике. О рояли. Хотя знаешь, Паганини! Я ведь была двоечницей.

Я искренне растрогался. И погладил Капу по голове.

– Поверь, Капа. Я ведь тоже никогда не был отличником. Я их терпеть не мог.

– Правда? – оживилась она. И тут же вновь погрустнела. – Но ты сам посуди. Разве у меня была возможность учиться? Когда на моих руках – четверо маленьких малышей. Которые в жизни не ели шоколадных конфет. – И Капа, уже не стыдясь своих слез, громко всхлипнула. – Разве я могла учиться, слыша каждый вечер пьяные скандалы моей матери. Разве я могла учиться, когда вся школа смеялась надо мной, зная, что я дочь преступника. О Боже! – и она закрыла лицо руками. И слегка покачнулась.

– Капа, – я слегка прикоснулся к ее руке.

– Не надо, Паганини! – она оторвала руки от мокрого лица. – Не надо меня жалеть! Это у тебя дома – рояль. Цветы на подоконнике. Вечерами – посещение филармонии с папой в «бабочке»!

– Капа, поверь! – Мой папа понятия не имеет, что такое филармония…

Но Капа меня не слушала. Она безутешно рыдала. И сквозь слезы шептала:

– О, если бы ты знал, Паганини, сколько я мечтала о прекрасных платьях. Дорогих духах. О пирожных с воздушным кремом. Как я мечтала увидеть другие города и страны. И хотя бы один раз в жизни попробовать ананас…

Это было выше моих сил. Я крепко-крепко прижал голову Капы к своей груди. И стал горячо целовать ее милое зареванное личико.

– Капа… Милая моя девочка… Я тоже… Честное слово никогда в жизни не пробовал ананас. Но я обязательно… Обязательно его для тебя достану. Разве я когда-нибудь тебя обманывал, Капа?

Она счастливо улыбалась в ответ, запрокинув свою рыжую голову. И ее лицо постепенно высыхало от моих горячих поцелуев.

К ее дому мы шли молча. И я всю дорогу клялся себе, что ни за что на свете не оставлю эту несчастную девочку. И обязательно подарю ей самые лучшие в мире духи. И обязательно увезу ее в другие города и страны. И я уже ненавидел ее родителей, так хладнокровно лишивших ее детства. И я уже видел четырех голодных малышей, ползающих по полу пустой квартиры. Вот для кого она каждый вечер тащила шоколад. И я прокручивал в своей голове гневные монологи, брошенные в лицо ее пьяной матери. Я настолько углубился в свои печальные размышления. Что совсем не заметил, как мы очутились у Капиной квартиры. И она громко трезвонила в дверь.

Дверь широко распахнулась. И на пороге, словно из сказки, возникла красивая женщина. В длинном строгом платье, облегающем ее стройную фигуру. И ее длинные рыжие волосы касались белых плеч. И на ее милом лице мелкой россыпью сияли веснушки.

– Это – Паганини, – представила меня Капа. – А это – моя мама.

Я настолько опешил, что даже забыл сказать: «Очень приятно». Тут же появился представительный седоволосый мужчина в дорогом костюме. И «бабочка» плотно прилегала к накрахмаленному воротничку его белоснежной рубахи.

– А это – мой папа.

И я вновь только и сумел проглотить слюну. В общем, со стороны я выглядел полным кретином. Совершенно лысым с выпученными от удивления глазами. Но на родителей мой идиотский вид не произвел никакого впечатления. Видимо, они уже смирились с подобными экземплярами. Представляю их физиономии, если бы они узнали, что я направляюсь в их шикарную четырехкомнатную квартиру с благотворительными целями.

– Проходите, пожалуйста, – и мама легким жестом руки пригласила меня в комнату.

Я промычал что-то вроде:

– Да уж… Конечно… И непременно…

– Это Паганини, папа.

– О Прекрасно! Вы, видимо, музыкант? – и отец горячо пожал мою руку.

Я только было собирался ответить: «да». Чтобы как-то себя реабилитировать. Капа тут же меня перебила:

– Ну что ты, папа! Где ты встречал лысых музыкантов? Эту кличку дали ему в колонии для несовершеннолетних.

Я в ответ только кисло улыбнулся.

Капа с мамой растерянно переглянулись.

– Ну вообще-то, – начал папа.

Но мама его тут же перебила:

– Мы никуда не пойдем! Капа возмущенно всплеснула руками:

– Вы обижаете его недоверием, старики. Вот из-за таких, как вы. Равнодушных, подозрительных чистюль получаются из случайно оступившихся юношей, закоренелые преступники! Куда вы направлялись, родители?

– Вообще-то в филармонию…

– Ну и чудесно! А я в это время попытаюсь спасти это юное, погибающее в рутине людского равнодушия, сердце! – и Капа в конце своей проникновенной речи, взметнула руками вверх. Что меня взбесило окончательно.

Я приблизился к ее родителям. И уже галантно поклонился.

– Не беспокойтесь, пожалуйста. И спокойно идите на концерт. Да, кстати, сегодня, если я не ошибаюсь, играют Шуберта? Прекрасный композитор. Жаль, что я не могу послушать его. Придется пожертвовать вечером и объяснить вашей дочери правила хорошего тона. Родители Капы облегченно вздохнули.

– Вы не обращайте на нас внимания, – заговорщицки шепнул мне отец, – она же – циркачка.

– А я терпеть не могу цирк, – сморщила свое прелестное личико мама.

– Я тоже, – с готовностью поддакнул я. И с ненавистью взглянул на Капу. Она пожала плечами. И скрылась в комнате. А мне ничего не оставалось, как до конца проявить свое джентльменство. И проводить родителей Капы до двери. Не переставая время от времени кланяться. И интеллигентно, насколько позволила моя рожа, улыбаться.

В комнату Капы я ворвался, как вихрь. Она невозмутимо сидела на тахте по-турецки. И лениво потягивала из длинного хрустального бокала шампанское. Я выхватил бокал из ее рук. И залпом выпил холодный напиток. И только тогда огляделся. Если честно, Капа к этой квартире подходила так же, как мой папа к филармонии. И я признался себе, что она гораздо удачнее выглядела бы в однокомнатной квартирке с четырьмя голодными малышами. И мамой – пьяницей.

Чем в этой аккуратной, дорогой комнате, утопающей в коврах и хрустале. Капа мне чем-то напоминала Пеппи Длинный Чулок из любимой мною истории детства. И казалось, она вот-вот легко запрыгнет на люстру. И повиснет на ней, показывая мне язык. И моя злость на секунду улетучилась.

– Хочешь ананас? – сощурила свои янтарные камешки Капа.

И я вновь взбесился.

– Зачем ты мне соврала?

– Разве? – она невинно взметнула вверх свои бровки.

– Нет! Конечно, нет! Я уже поверил, что твоя мама после выпитой четвертой бутылки чернила посещает филармонию в шикарном платье. А папа в перерывах между заключением наряжается во фрак и «бабочку». Только вот что-то не видать ползающих голодных детей. Где ты их прячешь, Капа? – и я заглянул мод диван. – Или ты их отправила к бабушке – любительнице шоколада?

Капа вздохнула.

– Я же одна, Паганини. У меня нет ни сестер. Ни братьев. Ни друзей. Ни…

– Ах, моя ты бедненькая – грубо перебил я ее. – Я сейчас разрыдаюсь от жалости. Тяжелое детство. Ни с нам не приходилось делиться ананасами. Приходилось уплетать все самой. Ну, как тебе не посочувствовать?

Мне надоела эта дурацкая игра. И я размашистым шагом направился по длинному коридору к выходу. Но Капа опередила меня. И загородила собой дверь.

– Ну, что ты! С ума сошел, Паганини? Ты что, шуток не понимаешь? А? Я же просто хотела узнать, какой ты. Ты… Теперь я вижу. Ты – добрый. Сердце у тебя нежное…

Это было выше моих сил. И я грубо оттолкнул Капу от двери.

– И больше не попадайся мне на глаза, Капа. – Серьезно, слишком серьезно отчеканил я. – Я не хочу тебя больше видеть. – И в тот миг искренне поверил в свои слова. И громко хлопнул дверьми. Прямо перед ее носом.

Назад Дальше