Дрожащими пальцами коснулась вспухшего кровоподтека на шее. Как странно, как страшно, как чудовищно! Этот укус оставлен именно там, куда в ее страшном сне воткнулось острие, убившее Алекса. Не в тот ли миг, когда неведомое чудовище терзало Дашу своими паскудными губами, ей снилось, как незримый незнакомец убивает ее любимого?
Она замерла, застыла, как мертвая, припав к настывшему полу. Не чуяла ни холода, ни ломоты в измятом теле. Все вдруг окаменело в ней: мысли, чувства... Только одна дума непрестанно жгла голову, стучала в висках, только одна боль вонзалась в сердце.
А как же Алекс?! Как теперь увидеть его, как посмотреть в глаза — в эти любимые, невозможные, сияющие черные глаза?
Это невозможно. Невозможно снова встретиться с ним — теперь, позволить увидеть себя — такой...
Вот почему снилось, что Алекс убит: потому что отныне он словно бы умер для нее!
Нет. Нет, Это Даша умерла для него. Этой ночью убили не Алекса — убили ее.
* * *В это же самое утро Степан Васильевич Лопухин в половине восьмого отворил дверь царской опочивальни в Горенках и на цыпочках прокрался к кровати. Под пуховым алым одеялом — очертания двух тел. Торчат голенастые ноги — не то чтобы мужские, но и не мальчишеские. Пальцы грязные — государя не заставишь лишний раз на ночь ноги вымыть. Вот уж правда что мальчишка!
Впрочем, какой же он мальчишка, если с его ногами переплетены стройные женские ножки? Это, братцы мои, уже чисто мужские дела-делишки!
Степан Васильевич постоял минутку, с видимым удовольствием любуясь маленькой сухощавой ножкою с крутым подъемом и округлой розовой пяточкой. Совершенно все как в старинной песне: «Округ пяты яйцо прокати, под пятой воробей проскочи». А какие чудесные пальчики! Такие пальчики перстнями золотыми да серебряными нужно унизывать, как принято у восточных красавиц. Вообще, ножка вполне достойна сказочной царевны.
Прелестные ноги обнажены были только до колен — все, что выше, пряталось под одеялом, которым спящие накрыты были с головой. Подобрав брошенный на пол серый пуховый платок, Степан Васильевич походил вокруг кровати на мягких лапках — он нарочно появился в толстых шерстяных носках, чтобы и ступать бесшумно, и ноги не застудить, — но разглядеть ничего не удалось. Вот закопались! Не тянуть же одеяло с этих шалых голов. От Петеньки, его царского величества, на такое можно нарваться...
Ладно, время идет. Он подошел к печи, где лежали с вечера приготовленные растопка и дрова, и принялся проворно, со знанием дела разводить огонь. Конечно, можно было позвать истопника, но Степан Васильевич сам любил возиться с печью, а потом, разве можно допустить постороннего увидать царскую ночную гостью? Вдруг окажется не какая-нибудь пригоженькая малышка из девичьей, а и впрямь дама из общества?
Степан Васильевич дипломатично грохотал полешками и кочергой, шуршал берестой что было силы, а сам настороженным ухом ловил, не зашевелились ли спящие. Ну, пора, пора, голубки, пора просыпаться, не век же спать-почивать!
Ага, заскрипела кровать. Не иначе, дошли молитвы на небеса! Степан Васильевич начал было пристраиваться половчее и понеприметнее оглянуться, чтобы все же увидеть неизвестную красавицу. Что, ежели не померещилось ему вчера вечером, что, ежели это и впрямь сероглазая красотка Дашенька?
Однако сдержал любопытный взгляд. У государя утром иной раз такая охота к продолжению наслаждений просыпалась — куда там ночным страстям! Вдруг снова пожелает помиловаться? Не сбежать ли, пока не поздно, пока голубки его не заметили? Ан поздно.
— Степан, воды подай! — раздался хриплый голос повелителя всея Руси, который спросонок всегда говорил каким-то стариковским прокуренным басом. Ну да, страсть к табачищу он унаследовал от деда и дымил с утра до вечера почем зря! — А ты, милая, радость моя... — И наступило молчание, а потом Степану Васильевичу почудилось, что государь вдруг разом помолодел годков этак на десять, потому что голосишко у него вдруг сделался тоненький-тонюсенький, совершенно мальчишеский. Более того — показалось Степану Васильевичу, будто малец этот вот-вот зальется слезами, потому что воскликнул плаксиво, испуганно: — А это еще кто?!
— Ваше величество, помилуйте! — послышался женский голосок, и Степан Васильевич, забыв выучку и осторожность, резко обернулся, уставился недоверчиво на кровать, где в невообразимом месиве подушек, простыней и одеял рядом с перепуганным, всклокоченным императором сидела такая же перепуганная и всклокоченная... княжна Долгорукая. Старшая княжна Екатерина Алексеевна.
Степан Васильевич подавил желание вскинуть руку и перекреститься. Да, видать, с ним сыграл шутку какой-нибудь ночной дух, не иначе! Надо же так ошибиться, перепутать одну даму с другой! А может, глаза уже стали не те, все-таки за сорок Лопухину, не молоденький уже, да и темно вчера было в коридорчике, немудрено ошибиться. Странно другое: почему император смотрит на свою даму такими вытаращенными глазами, словно видит ее впервые, словно не с ней целую ночь играл в запретные игры среди перебулгаченной постели?
Ответа на сей вопрос найти Степан Васильевич не успел, потому что раздался осторожный стук в дверь и вкрадчивый голос:
— Ваше величество, Петр Алексеевич! Простите великодушно, коли беспокою, но до вас крайняя надобность! Позвольте войти! Вы велели немедля вас будить, коли у Белянки, вашей любимой легавой, начнется, так вот первого щеночка она уже принесла. Отменный кобелек! Изволите встать и пойти поглядеть? Ваше величество, вы спите?
Петр, княжна Екатерина и Степан Васильевич только и успели, что обменяться ошалелыми взглядами, ну а потом дверь в опочивальню распахнулась, и на пороге появился не кто иной, как хозяин Горенок, Алексей Григорьевич Долгорукий.
Князь-отец, стало быть, как поется в старинных свадебных песнях...
Ноябрь 1729 года
Из донесений герцога де Лириа архиепископу Амиде. Конфиденциально:
"Я вам, писал уже, ваше преосвященство, о пожелании здешних министров, дабы русскому государю был вручен орден Золотого руна, наивысший в Испании. Я отвечал тогда, что орден сей вручается лишь истинным католикам. Однако принужден возвратиться к сему вопросу, ясно увидав полезность такого действия по отношению к юному императору. Царь русский увидит, что ему делают то, чего не сделали ни одному европейскому монарху, которого религия отличается от римско-католической. Наши враги узнали бы, что наша монархия находится в союзе со здешней, сила которой не перестает мозолить им глаза. Правда, что противно нашим статутам еретику давать наш орден Золотого руна, но есть большое различие между еретиком и схизматиком-греком. Кроме того, нужно иметь в виду, что дело идет о монархе; а так как папа в свое время разрешил, наградить орденом Мальты фельдмаршала Шереметева, его святейшество, конечно, не затруднится дать нужное разрешение и для царя, потому что чрезвычайно незначительно различие между верованием русским и нашим. Для убеждения вас в этом расскажу следующее: между мною и графом Братиславом зашел спор о том, истинно ли жертвоприношение, приносимое русскими на их литургии, и их епископы и священники действительно ли таковы на самом деле. Граф поддерживал противное мнение, я был на стороне русских. Пять месяцев тому назад я об этом писал в Рим. Решение, которое я получил оттуда, состоит в следующем: епископы и священники русские суть таковы поистине; они освящают хлеб и вино так же действительно, как и наши; и когда у нас нет католической мессы, мы исполняем заповедь церкви относительно праздника, слушая литургию русскую.
Как писал в своем трактате мой доминиканец, капеллан отец Рибера, «не стена, но тонкая перегородка разделяет две церкви. Те же таинства, почти те же догматы, чисто внешнее различие в образах, соперничество в юрисдикции, которое уничтожится само собою, как скоро Москва займет в иерархии почетное место, так худо занимаемое Византией. И какую бессмертную славу стяжала бы Россия, восстановив на Востоке единство веры!»
Трактат сей отец Рибера направил митрополиту Новгородскому Феофану Прокоповичу, однако тот оставил его без ответа. И не удивительно, ибо сей иерарх откровенно склонен к лютеранству! Вообще, пока он стоит во главе Синода, об объединении не может быть и речи. Этот человек — смелый и образованный, враг католической религии, хотя и учился на протяжении многих лет в Риме. Он имеет почти неограниченное влияние на русский клир. Русские прелаты пока не намерены вдаваться в обсуждение вопроса об объединении. Митрополит Новгородский избегает этой темы и не желает обсуждать вопросы, касающиеся религии.
Единственным способам приступить к переговорам об объединении церквей было бы прежде всего добиться удаления от дел митрополита и поставить на его место во главе Синода прелата, способного рассуждать здраво, такого, с которым можно было бы спокойно вести эти переговоры, а таких при желании можно было бы найти немало.
Единственным способам приступить к переговорам об объединении церквей было бы прежде всего добиться удаления от дел митрополита и поставить на его место во главе Синода прелата, способного рассуждать здраво, такого, с которым можно было бы спокойно вести эти переговоры, а таких при желании можно было бы найти немало.
Полагаю, нам следует постепенно выяснить, кто из знатных русских людей склоняется к объединению и желает его, каким образом можно было бы осуществить его.
Необходимо, чтобы здесь был человек, облеченный недвусмысленным доверием папы, человек ученый и осторожный. Дабы переговоры развивались успешно, надобно, чтобы к его царскому величеству обратились наш государь, император австрийский, его святейшество и король Польши и призвали его царское величество всячески содействовать доброму начинанию.
В этой связи вручение русскому государю ордена Золотого руна представляется мне важным шагом. Я должен также сказать вам, что царь, добиваясь ордена Золотого руна от короля нашего государя, тем самым дает знать, что он не признает другого магистра этого славного ордена, кроме его величества, то есть признает за королем нашим в некоторой степени решать участь государя Московии!"
Октябрь 1729 года
Березоньку мне жалко -
К зиме вся облетит.
На дне реки русалка
Красивая лежит.
Лежит она, не знает,
Жива иль не жива,
И тело оплетает
Плакучая трава...
Певунья вдруг умолкла. Даша приоткрыла смеженные глаза, с усилием подняла голову, неохотно возвращаясь к действительности.
Огляделась. Она сидела на лавке в укромном уголке просторной светлой комнаты, уставленной подставами с пяльцами, прялками, подушечками с коклюшками, длинными столами с разложенными на них штуками холста, сатина и других материй. Вокруг столов и прялок расположились на скамеечках или табуретах девушки и женщины в простых сарафанах, аккуратно упрятав волосы под повязки, и шили, вышивали, плели кружево, пряли кудель.
Даше потребовалось несколько мгновений сообразить, где она. Да ведь это девичья! Девичья в Горенках, все в тех же проклятущих Горенках, где позапрошлой ночью...
Она зажмурилась, уткнулась в сгиб руки.
Не думать. Не вспоминать.
Вот уже вторые сутки Даша твердила это себе беспрерывно, однако вспоминать было не о чем. Случившееся она не могла воскресить в сознании, даже если бы захотела. Первый день так и провела в полубеспамятстве, металась по кровати, тихо точила слезы, которые не приносили успокоения, или лежала недвижимо, вперив взор в одну точку, потом снова принималась оглядывать свое опоганенное тело, и все чаще мысли ее, сперва разрозненные, бессвязные, начинали обращаться к одной думе. Часто бывает, что всходы нежной, слабой повилики, взойдя вокруг крепкого стебля, сползаются к нему в поисках опоры, обвивают, все теснее сжимая вокруг него свои объятия, и вот уже догадаться невозможно, какое растение поддерживает их. Оно сплошь повито тугими стеблями, возможно, задавлено, загублено этими объятиями, и только повилика жадно и в то же время невинно раскрывает навстречу солнцу и свету свои нежно-розовые или белые цветочки... Так все, все в израненной, измученной, дошедшей до предела страданий и унижений душе вдруг онемеет, застынет, раскрываясь только мыслям о смерти.
К ней никто не заходил, ее не звали к столу, Даша так и избыла день, не чувствуя голода. Боялась засыпать, гнала сон, однако он оказался милосерден и не принес с собой никаких кошмарных видений. Вот разве что под утро Даша вдруг приснилась себе маленькой девочкой — Данькой, бегущей по тропке меж высоких сугробов к речке Воронихе. Чуть впереди нее торил тропку братец Илюша — но не тот угрюмый, мужиковатый, вечно озабоченный хозяйственными хлопотами, каким она его видела в последний раз, а мальчишка лет двенадцати. Он то и дело оборачивался к сестре с таинственной улыбкой, приговаривая:
—Чего покажу! Ну, чего покажу!.. Ахнешь!
Дети выбежали на лед, и Илюша указал сестре темное пятно чистого льда меж белых слоев снега. Подбежал, плюхнулся прямо на лед, отчаянно уговаривая сестру, чтоб не боялась, и когда Данька распростерлась рядом, принялся тыкать в лед пальцем, шепча, словно боялся спугнуть кого-то:
— Гляди! Гляди вниз!
Данька вгляделась — и вдруг увидела, что лед небывало прозрачен, словно стекло. Сквозь его толщу отчетливо было видно желтовато-серое песчаное дно, длинные, зеленые, чуть шевелящиеся от подводного течения стебли плакучей травы и узкое, серебристое, отчего-то необыкновенно красивое тело молодой щуки, которая замерла на самом дне и словно бы дремала.
— Ну? Ахнула? — торжествующе шепнул Илюшка, и потрясенная Данька в самом деле тихо ахнула...
И проснулась. От чуда и забвения вернулась к горю и смертной печали.
Но все-таки сутки прошли, боль в теле поуменьшилась, и двигаться Даша теперь могла ловчее, соображать лучше. Почувствовав, что станет относиться к себе с меньшим отвращением, если помоется, она налила в таз холодной воды из ведра, стоящего в углу комнаты на лавке и заботливо прикрытого деревянным кружком, чтобы, храни Бот, не наплевал туда нечистый, и принялась плескать на себя воду, тереть ладонями и скрести ногтями, не обращая внимания на новые царапины, которые немилосердно оставляла рядом со старыми, не чувствуя, прикосновений студеной воды и нимало не заботясь о том, что может простудиться и заболеть. Ничего, на ее век здоровья хватит!
Но вот нужно, отчего-то нужно было вернуть телу хотя бы подобие прежней чистоты, потому она извела всю воду, потом долго вытиралась, надела самое скромное из своих платьев, темненькое, с беленьким блондовым [33] воротником. Ее начал бить озноб. Хотела набросить пуховый платок, да никак не могла найти. Сначала сорочка сгинула, теперь вот платок... Впрочем, Даша тотчас о нем позабыла.
Мельком глянула в зеркало, причесываясь. В глазах уже не было того безумного выражения, которое мерцало в них вчера, взор сделался спокойным, отрешенным. Такими же спокойными, почти умиротворенными казались Даше и черты ее бледного, осунувшегося лица. Нет, ну в самом деле — когда примешь решение, пусть даже очень трудное, горькое, невыносимое, но примешь его! — на душе становится чуть-чуть легче.
Вот именно — чуть-чуть. Малую малость...
Она даже осмелилась выйти из комнаты, сидеть в которой сделалось уж вовсе невыносимо, и пошла, как неприкаянная, бродить по дому, однако надолго ее не хватило, потому что она со вчерашнего дня маковой росины во рту не держала, а время завтрака уже прошло, на кухню же идти, просить чего-нибудь поесть Даша устыдилась, да и не чувствовала она голода, только голова была легкая-легкая, а ноги ослабели. Она бродила по дому, вяло дивясь, куда подевались все эти господа, которыми еще два дня назад кишмя тут все кишело, но узнала об этом, только когда забрела в девичью.
Как ни странно, девичьи комнаты в Горенках и в московском доме Долгоруких были единственными местами, где Даша чувствовала себя относительно спокойно. Она с детства любила сидеть меж белошвеек, кружевниц и вязальщиц, слушать их разговоры, плавно переходящие в задумчивые песни и вновь перетекающие в монотонное плетение словес. Оттого и забрела в девичью сейчас — в поисках забытого покоя.
Девушки к ней уже привыкли, относились как к своей, не обращали внимания и не чинились; к тому же они были заняты обсуждением какой-то важной новости. Их было не меньше двух десятков, и ни одна не молчала, так что, как ни была Даша погружена в свою тоску, она волей-неволей узнала ошеломляющую весть.
В доме остались только сестры Долгорукие и княгиня-мать, а все остальные господа, во главе с императором, срочно отправились в Москву. Произошло это сразу после того, как государь попросил у князя Долгорукого руки его дочери Екатерины Алексеевны.
«Вот как, — вяло, без каких-либо чувств, подумала Даша. — Ну, совет да любовь».
Она откинулась к стене, прикрыла глаза и стала слушать песню, которую тихонько вела сидевшая рядом кружевница:
Когда очнется снова,
Не ведает о том.
Чертоги водяного -
Русалкин зимний дом.
Когда зима-зимица
Ручьями уплывет,
Весну восславят птицы,
Русалка оживет.
Эту песню Даша никогда не слышала прежде, но складные слова мягко, утешительно ложились на сердце. Она погружалась в спокойствие, словно в глубокую воду.
И вдруг... Точно камень, возмутивший тишину застоявшегося пруда, оживленный голос одной из девушек разбил овладевшую Дашей полудрему:
— Я сама не видела, врать не буду, но сказывают, князь ее толечко не задушил. Сперва пощечину залепил, а потом как сдавил своими-то ручищами! Господин камердинер государев насилу оторвал, она уже, сказывают, вся синяя была. Чуть потом оттерли да по щекам отхлопали, думали, и впрямь задушил! Дескать, и на самого царя руку бы поднял, когда б слуги не удержали!