Откровения молодого романиста - Умберто Эко 15 стр.


С литературной точки зрения, такие «научные» попытки классификации предложили писателям образец избыточного описания, хотя кое-кто может сказать, что все было наоборот, что модель была заимствована учеными из литературы. И действительно, одним из первых создателей бесконечно длинных перечней был Рабле, который использовал списки именно для того, чтобы разрушить жесткий миропорядок, установленный средневековыми академическими суммами.

Начиная с Рабле, список (который со времен античности был почти pis alter, крайним средством, способом выразить невыразимое, вымученным каталогом, составляемым в тихой надежде случайно набрести на форму, что сведет воедино множество разрозненных свойств) превращается в поэтический акт, исполняемый из чистой любви к деформации. Рабле положил начало поэтике списка ради списка, поэтике списка избыточного.

Только страсть к избыточности могла вдохновить барочного сказочника Джамбаттисту Базиле вставить в рассказ о семи братьях, которые по вине собственной сестры превратились в голубей (в сборнике «Сказка сказок, или Забава для малых ребят»), бесконечное перечисление названий птиц: коршуны, ястребы, соколы, камышницы, бекасы, щеглы, дятлы, сойки, совы, филины, галки, грачи, скворцы, кулики, петухи, курицы и цыплята, индюки, дрозды, зяблики, синицы, корольки-крапивники, чибисы, коноплянки, зеленушки, клесты, мухоловки, жаворонки, ржанки, зимородки, трясогузки, малиновки, клесты, воробьи, утки, рябинники, вяхири, снегири. Движимый именно любовью к избыточности, Роберт Бертон, описывая в «Анатомии меланхолии» (книга 2, часть 2) безобразную женщину, растянул поток брани и оскорблений на много страниц. Именно из любви к избыточности Джамбаттиста Марино в 10 песне своего «Адониса» посвятил каскад строк перечислению плодов человеческого труда: «астролябии и альманахи, силки, скребки и отмычки, клетки, бедламы, плащи, ларцы из ракушек и мешки, лабиринты, отвесы и ватерпасы, игральные кости, карты, мяч, доска и шахматы, погремушки, шкив, плотничий бурав, бобина, мотовило, подъемный бугель, часы, кубы для перегонки, сосуды-декантеры, мембраны и реторты, полные ветром шары и мехи, вздутые мыльные пузыри, дыма столбы, крапивные листья, тыквенный цвет, зеленые и желтые перья, пауки, скарабеи, сверчки, муравьи, осы, комары, светляки и мотыльки, мыши, кошки, шелкопряды и сотни иных удивительных изделий и животных; видишь все это и прочие дивные дива в количествах знатных»[79].

Следуя той же любви к избыточности, Виктор Гюго в романе «Девяносто третий год» (книга 2, часть 3), стремясь донести до читателя ощущение грандиозности республиканского Конвента, на протяжении многих страниц перечисляет имена его участников, превратив архивный документ в головокружительный литературный прием. Стоит ли говорить, что сам по себе перечень случаев использования в литературе избыточных, непомерно длинных списков, если его составить, будет непомерно длинен и избыточен.

Однако необузданность списка вовсе не обязательно подразумевает несочетаемость, бессвязность его элементов: перечень может быть избыточным (вспомним хотя бы список игр, в которые играл Гаргантюа), но при этом вполне связным и гармоничным (у Рабле в логической последовательности перечислены варианты времяпрепровождения героя). Таким образом, существуют перечни, связные в своей избыточности, а также иные, которые могут даже быть не особенно длинны, но в которых намеренно объединены предметы, лишенные какой бы то ни было видимой связи. Перечни второго типа являются примерами хаотичного перечисления.

Пожалуй, лучшим примером удачного сочетания неуемности и последовательности служит описание цветов в саду Параду в романе Золя «Проступок аббата Муре». Образцовый случай хаотичного перечисления — список названий, имен и предметов в песне Коула Портера You're the Top!: Колизей, Лувр-музей, мелодия из Штрауса, от Бенделя берет, шекспировский сонет, Микки-Маус, Нил, башня Пизы, улыбка Моны Лизы, Махатма Ганди, коньяк «Наполеон», багряный свет летней ночи в Испании, Национальная галерея, целлофан, индейка к обеду, доллар Кулиджа, легкая поступь Фреда Астера, драма О'Нила, «Портрет матери» Уистлера, камамбер, роза, «Ад» Данте, нос великого Дюранте, танец на Бали, горячий тамали, ангел, Боттичелли, Ките, Шелли, напиток Овальтин, благостыня, луна за плечами Мэй Уэст, вальдорфский салат, баллада Берлина, лодки на глади залива Зюйдерзее, голландские живописцы, леди Астор, брокколи, романс… Хотя данному перечню нельзя отказать в некоторой целостности — ведь в нем Портер перечисляет вещи, которые в его понимании столь же прекрасны, как и его возлюбленная. Мы можем критиковать его за отсутствие избирательности в перечне ценностей, но не за отсутствие логики.

Хаотичное перечисление — отнюдь не то же самое, что поток сознания. Все внутренние монологи у Джойса могли бы казаться случайным скоплением абсолютно разнородных элементов, если бы их не связывал воедино тот факт, что все они всплывают в сознании одного персонажа, в определенном порядке, в силу ассоциаций, которые автор вовсе не обязан пояснять.

Изображенный Томасом Пинчоном в первой главе «Радуги тяготения» стол Тайрона Слотропа, без сомнения, хаотичен, однако его описание — нет. То же и с описанием хаоса, царящего на кухне у Леопольда Блума в «Улиссе» Джойса. Трудно сказать, связную или хаотичную избыточность представляет собой перечень того, что увидел Жорж Перек за один день, проведенный на парижской площади Сен-Сюльпис (Tentative d'epuisement d'un lieu parisien, «Попытка исчерпания одного парижского места»). Да, его список поневоле случаен и беспорядочен: наверняка в тот день на площади произошла сотня тысяч событий, Переком не замеченных и не описанных. Однако сам факт, что в списке значится только то, что Перек заметил, делает список однородным.

К числу избыточных, но однородных перечней можно также отнести изображение бойни в романе Альфреда Дёблина «Берлин, Александер-плац». В теории текст Дёблина должен представлять собою упорядоченное описание мясоперерабатывающего комбината и того, что там происходит; однако при попытке понять, как устроено предприятие и какова логическая последовательность производственного цикла, читатель сталкивается с определенными трудностями, захлебываясь в густом потоке изливаемых на него подробностей, цифр, сгустков крови и гуртов напуганных поросят. Ужас Дёблиновой скотобойни — в потоке мельчайших деталей, захлестывающем ошеломленного читателя. Любой подразумеваемый порядок просто распадается в этом хаосе сумасшедшего скотства, которое пророчески намекает на бойни грядущего.

Описанная Дёблином скотобойня во многом сродни столу Слотропа в романе Пинчона: в обоих случаях мы имеем дело с упорядоченным изображением абсолютного хаоса. Эти (и подобные) псевдохаотичные перечисления вдохновляли меня во время написания главы 28 романа «Баудолино».

Мой герой Баудолино и его друзья направляются к легендарному царству пресвитера Иоанна. Внезапно они выходят на берег Самбатиона — реки, которая в иудаистской традиции представлялась состоящей не из воды, а из камней. Бушующие потоки песка и камня производили оглушительный шум, разносившийся на расстояние дневного перехода. Каменный поток замирал с началом Субботы, и лишь до окончания Субботы путники могли перебраться на другой берег.

Я вообразил, что состоящая из мертвого вещества река обязана быть хаотичной, особенно если все камни несхожи друг с другом по цвету, размеру и прочности. Из «Естественной истории» Плиния Старшего я позаимствовал удивительный перечень минералов, сами названия которых звучали в унисон, придавая моему перечислению дополнительную «музыкальность». Приведу несколько отрывков из созданного мною каталога:

Это было грандиозное движение валунов и грунта, неостановимое, и в нем переваливались грудами огромных бесформенных жерновов угловатые плиты, с гранями режущими, как железо, крупные, наподобие надгробий, а между плитами шелестели гравий, щебенка, дресва, битыши и голыши. Пролетая с одинаковой скоростью, будто брошенные шквалом, осколки травертина колотились друг о друга, по ним скользили крупные отпадыши скал, замедляясь в местах, где они попадали на каменную крошку; в промежутках круглые булыжники, отполированные, как водой, постоянным скольжением по камням и через камни, подлетали высоко в воздух, сталкивались между собой с сухими щелчками и засасывались теми же воронками, которые сами образовывали, когда летели вместе. Посередине коловратных вихрей и над водоворотами формировались выхлопы песка, пузыри гипса, облака брызг, пена из пемзы, ручьи мальты.

Там и сям река выплескивала грязь и кремни, путники едва уворачивались и прикрывали лица. <…>

На третий день замаячила на горизонте громада высоченных гор, они оказались между кряжей, отроги загородили собой небо, и трудно было идти по узчайшей тропке без малейшего намека на скорый выход, а задирая голову в стремнине, в выси видеть только малый кусочек неба и едва различимые облака, облеплявшие недосягаемый пик. С тех самых круч, из балки, можно даже сказать, щелки в толщине монолита, вырывался Самбатион: кипяток песчаника, клокотание туфа, взбрызги каменных капель, толкотня твердых тел, булькотание почвы, брыканье комков, преполнение брения, кропление глины постепенно преображались в бесперебойную струю, исторгавшуюся оттуда и переходившую в быстрину на стрежне, в беге к неизмеримому океану песка.

Наши друзья потратили день, тщась объехать ущелье и найти переезд над верховьем реки, но все без толку. <…>

Друзья решили спускаться обратно по течению реки… В конце концов, примерно на пятый день дороги, на пятую ночь, такую же знойную, как день, они заприметили, что толковище и вздохи течения переменили свой звук. Река заторопилась, в ее потоке образовались рукава, быстрые струи перепихивали горбы базальта, будто солому, и слышался далекий гром. Потом, закипая, Самбатион распрыскивался на мириады протоков, внедряющихся в гущу горных рытвин, как пальцы вдавливаются в глинную глыбу. Рокочущие овраги проникали в недра и через скальные прорывы, сулившие путникам проход, рвались на волю с резким ревом и злобно вываливались в дол. Внезапно, после длительного объезда, к которому их вынудило бездорожье у берегов, побиваемых каменным градом, путники выскакали на гладкое плоскогорье и обнаружили, что Самбатион далеко под ними в этой точке исчезает, просто рушится в истую прорву ада. Там перекаты помогали низвергнуться с десятков порогов, снижавшихся амфитеатром, камням в неизмеримые и последние завороты, в рыкающий буерак, в граниты, в зажоры битумов, в буруны квасцов, в завой сланцев, в тряску алабандинов у подрытой береговой крутизны. А на тонкой и рясной пыли, которая из пучины изрыгалась вверх, то есть, вернее, вниз, на взгляды тех, кто созерцал, заглядывая в пропасть, как будто с вершины башни, плясали солнечные блики и отлетали от каждой кремнистой капли, рождая громадную радугу, которая, так как каждое вещество отталкивало лучи с особым собственным преломлением, покорно собственной природе, переливалась тем многообразием раскрасок, какое не встречается никогда на обычном небе, где восстают обычные радуги после скоротечных летних гроз. Тут над камнями, похоже, радуга была назначена разбрызгивать зарницы вечно, никогда не рассеиваясь.

Переливаться от багреца, от кровавика с киноварью до стальной искристой черноты атрамента, от желтизны аурипигментной зерни к пронзительной оранжевости, от лазури армения к белизне обызвествленных ракушных черепков и к прозелени малахита, от блистающего серебряка к постепенно бледнеющему шафрану, от режущего глаз реальгара к высморку зеленоватой земной слизи, то иссыхающей в бледноту хризоколлы, то расцветающей всеми оттенками изголуба-фиолетового блеска; сверкать сусальным золотом, червцом, пережженными белилами, алеть смолянистым сандараком, играть оттенками седого мела и прозорливой чистотой алебастра.

Ни один из людских голосов не мог бы различиться в этом лязге, и ни один из путников не собирался произносить слова. Они глядели на агонию Самбатиона, свирепствовавшего на неминуемый свой жребий: ввергаться в черево земли, и тщившегося захватить за собой все, что могло им быть ухвачено по дороге, под скрежетание камней, в знак сокрушения о своей немочи и недоле.


Бывает, что список обретает черты хаотичности от переполняющего его гнева, ненависти, злобы, потоков оскорблений. Типичный пример — строки из «Безделиц для погрома» (Bagatelles pour ип massacre) Луи-Фердинанда Селина, в которых он изливает потоки брани, в кои-то веки направленные не на евреев, а на Советскую Россию:


К черту! К дьяволу! Чтоб им сдохнуть! Чертово отродье! 487 миллионов! Козлокозаки долбанутые! Quid? Quid? Quod? Сифилиславия паршивая! Quid? От заславяненной Балтики до Чернобелого моря? Quam? Гады балканые! Псы поганые! Похаблёбка огуречная! Зануды! Отрыжки! Дерьмоглоты! Чхал я на вас! Огромную кучу! Достали! Тыкваква! Бурдаки? Кишмя кишат! Волгарончики! Монголявки! Татароны! Расстахановцы! Жоподовичи! Четыреста тысяч мирьяметров верст сраноклятой степи, сплошь ништяк заполошник! Сукозлы! Везувня! Потопень! Сморчки маргавённые! Чтоб вам в очко вонючее царибнуться! Усталин Воровшилов! Сверхпланки недоделанные! Транссиберия![80].

Хаотичное перечисление

Кажется, что невозможно однозначно счесть какое бы то ни было перечисление хаотичным, поскольку с определенной точки зрения элементы любого списка в какой-то степени взаимосвязаны. Собственно, нельзя назвать беспорядочным даже перечень, элементами которого будут метла, неполный экземпляр биографии Галена, заспиртованный зародыш и (если процитировать Лотреа-мона) зонтик и анатомический стол. Следует лишь установить, что речь идет о списке предметов из подвала медицинского факультета. Список, состоящий из Иисуса, Цезаря, Цицерона, Людовика IX, Раймунда Луллия, Жанны д'Арк, Жиля де Ре, Дамьена, Линкольна, Муссолини, Кеннеди и Саддама Хусейна, становится однородным в то мгновение, когда мы замечаем, что все эти люди умерли насильственной смертью.

Тем не менее примеры поистине хаотичного перечисления, предваряющего умопомрачительные списки сюрреалистов, можно найти в стихотворении Рембо Le bateau ivre («Пьяный корабль»). Кстати, если уж мы заговорили о Рембо, следует отметить, что один ученый предложил различать случаи конъюнктивного и дизъюнктивного перечисления[81]. Все приведенные мною выше примеры относятся к перечням конъюнктивного типа: в каждом из них элементы списка образуют связное целое, поскольку воспринимаются в рамках одного контекста. Дизъюнктивное же перечисление, напротив, отражает распад, дробление, своего рода шизофрению субъекта, который находится во власти разрозненных впечатлений, но никак не может собрать их воедино. Именно от понятия дизъюнктивного перечисления отталкивался Лео Шпитцер при создании своей концепции хаотичного перечисления[82]. В качестве примера он приводил следующие стихи из «Озарений» Рембо:

В саду есть птица, — ее песня останавливает вас и заставляет краснеть.

Пер. Ф. Сологуба

Примеров хаотического перечисления в литературе не счесть, от Пабло Неруды до Жака Превера, и вплоть до «Космикомиксов» Итало Кальвино, в которых описывается беспорядочное формирование поверхности Земли под влиянием метеоритного дождя. Сам Кальвино назвал свой перечень «абсурдной мешаниной» и пояснил: «Мне нравилось представлять, что между этими столь несообразными предметами проскальзывает таинственная связь, которую я призван уловить»[83]. Однако самым лучшим, самым хаотичным из всех литературных перечней, несомненно, является перечень животных из якобы китайской энциклопедии «Небесная империя благодетельных знаний», придуманный Борхесом для рассказа «Аналитический язык Джона Уилкинса» и цитируемый Мишелем Фуко в предисловии к книге «Слова и вещи». В энциклопедии Борхеса животные подразделяются на а) принадлежащих Императору, б) набальзамированных, в) прирученных, г) молочных поросят, д) сирен, е) сказочных, ж) бродячих собак, з) включенных в эту классификацию, и) бегающих как сумасшедшие, к) бесчисленных, л) нарисованных тончайшей кистью из верблюжьей шерсти, м) прочих, н) разбивших цветочную вазу, о) похожих издали на мух[84].

Примеры связной избыточности и хаотичного перечисления в литературе нового времени заметно отличаются от древних перечней. Гомер, как мы наблюдали, использовал списки, потому что ему недоставало слов для всеобъемлющего описания предмета, то есть топос невыразимости столетиями играл в поэтике списков определяющую роль. Однако, лишь взглянув на списки Джойса или Борхеса, понимаешь, что составлены они не потому, что авторы не могли подобрать слов, но из желания хватить через край, объять необъятное, упиться словами, из любви к веселой науке множественности и безграничности (изредка переходящей в одержимость). Список становится способом перетасовать установившийся миропорядок, почти в соответствии с придуманным Тезауро методом накапливать свойства, чтобы выявить новые связи между несопоставимыми вещами или как минимум поставить под сомнение связи общепринятые. Таким образом, хаотичный список превратился в один из инструментов объявленной борьбы за переиначивание установленных форм, которую по-своему вели футуризм, кубизм, дадаизм, сюрреализм и неореализм.

Однако выдуманный Борхесом перечень животных не просто ставит под сомнение все критерии соответствия элементов, но осмысленно глумится над парадоксами теории множеств. Он наносит удар по любому разумному критерию классификации, поскольку непонятно, в чем смысл размещения пункта «прочие» (то есть «и так далее») не в конце списка, для обозначения любых возможных дополнительных его элементов, но между элементами самого списка. И это еще не все. Хуже всего, что в число элементов, которые призван классифицировать перечень, попадают «те, что включены в данную классификацию». Всякий, кто знаком с математической логикой, без труда углядит здесь парадокс, сформулированный юным Бертраном Расселом в качестве возражения теориям Фреге: если нормальным мы считаем то множество, что не включает в качестве элемента самое себя (множество всех кошек — это не кошка, но концепт), а ненормальным называем множество, которое самое себя в качестве элемента содержит (множество всех концептов есть концепт), то как определить множество, содержащее в себе все нормальные множества? Если считать такое множество нормальным, то перед нами будет неполное множество, так как оно не включает самое себя; если же считать его ненормальным, то перед нами будет нелогичное множество, поскольку, наряду со всеми нормальными, мы были вынуждены включить в него одно ненормальное множество. Борхес в своем перечне обыгрывает именно этот парадокс. Если список животных — нормальное множество, то не должен включать себя, а список Борхеса самое себя включает. Если же перед нами ненормальное множество, то список непоследователен, потому что в ряду животных присутствует нечто, являющееся не животным, а множеством.

Назад Дальше