– Все равно: уж раз решили, так пойдем.
В подвале пахнет щами и прелыми досками.
– Вам кого надо? – спрашивает тощий мужик в лиловой рубахе.
Подруги молчат. Им неловко и страшно сказать, что нужна гадалка. Мужик еще рассердится.
– Мы, наверно, не туда попали, – испуганно шепчет Вера и тянет Надю за рукав к выходу.
– Да им, верно, Дарью Семеновну нужно, – захрипел чей-то голос из-за печки. – Дарья! К тебе, что ли?
– Господи! Да их тут целая шайка! – волнуется Надя. Из-за перегородки показывается рябая бабья рожа; темные внимательные глаза искоса приглядываются.
– Что, барышни, погадать, что ли? Только я ведь этим не занимаюсь. Это вам кто же сказал-то?
– Феня… Феня сказала.
– Феня? Рыжая, что ли?
– Да… да…
– Ну, уж так и быть. Только деньги вперед. Тридцать копеек за каждую. Пожалте-с.
За перегородкой стояла узкая железная кровать, стол, покрытый красной бумажной скатертью, и два кресла без всякой покрышки, – просто одно мочальное содержимое.
На одно кресло села сама гадалка. На другое указала Кате, в которой сразу определила предводителя.
– На бубновую даму. Дли сердца – удивит дорога. Через денежное предприятие червонный разговор в казенном дом. В торговом деле – бубновый человек вредит.
Дылда испуганно выкатила глаза. Торговых дел у нее не было, но все-таки пугало, что бубновый человек вредит.
– Теперь на которую? – скучающим голосом спросила гадалка.
Надя покраснела, засмеялась от смущения.
– Не можете ли вы… мне говорили… я бы хотела приворот.
– Приворот? – ничуть не удивилась гадалка. – За это особливо двугривенный. Деньги вперед. На чье имя?
– Меня… Надеждой зовут.
– А кого имярека-то?
– Что?
– Кого привораживать-то?
– Он… его… графа Градолли.
– А имя-то как?
– Имя? А имя я не знаю.
– Ну, как же так, без имени-то. Без имени трудно. Некрепко выйдет.
Гадалка озабоченно пожевала губами и вдруг запричитала:
– На синем море, на червонном камне лежит доска, под доской – тоска. Отвались доска, подымись тоска по морям, по долам, по зеленым лесам, пади тоска на сердце раба Божьего Гре… Гра… Грыдоли (ишь, как неладно выходит!), истоми его, иссуши его, чтоб он спать не спал, чтоб он есть не ел, чтоб он пить не пил, по рабе Божьей Надежде сох. Аминь, аминь, аминь. Тьфу, тьфу, тьфу. Раба Божья Надежда, плюнь три раза.
Надя нагнулась, добросовестно плюнула три раза под стол и вытерла губы.
На улицу вышли какие-то подавленные.
– Все-таки она поразительно верно говорит! – ежилась дылда от страха сверхъестественного. – Этот бубновый человек – это, наверное, доктор Крюкин. Он всегда рад повредить. Или батюшка. «Я тебе, Фиш Екатерина, после праздников кол влеплю». Наверное, бубновый – это батюшка. Поразительно верно говорит. И как это она так может!
– Бою-усь! – повизгивает Вера.
Надя молчит. Ей не по себе. Связалась с этим Градолли, а вдруг он рожа!
* * *Через два дня, за вечерним чаем, мать передала Наде флакончик духов.
– Это тебе мадам Таубе оставила. Она сегодня, бедненькая, в Париж уезжает. Расстроена ужасно.
– Почему расстроена?
– Телеграмму получила: дядя ее заболел. Помнишь, она рассказывала, – граф Градолли? Бедный старичок. Жалко, столько добра делал.
– А… а что с ним? – спрашивает Надя дрожащим голосом.
– Неизвестно что. Вдруг почувствовал себя худо. Должно быть, не выживет.
Надя вся застыла.
Вот оно! Вот оно, началось! Отвалилась доска, привалилась тоска! Господи, что мне теперь делать?!
– Мамочка, а разве он хороший, этот граф?
– Да, он известный благотворитель. Добрый старичок.
«За что я погубила его? За что? – терзается Надя. – Добрый, милый старичок, прости ты меня, окаянную! Ведь, он даже о моем существовали не знает, и вдруг, откуда ни возьмись, отвалилась доска и навалилась тоска. И помочь нельзя. И не знают, как лечить!»
– Мамочка! Они его, наверное, неправильно лечат. Мамочка, ему, может быть, жениться хочется? А они не понимают.
– Что-о? Что ты за вздор болтаешь?
Лицо у Нади такое несчастное, такое расстроенное.
– Если бы я знала, что можно сделать отворот против приворота, я бы не пожалела всего своего состояния!..
– Какой отворот? Какое у тебя состояние? Ничего не понимаю.
– Шестьдесят пять… ко… копе… ек…
– Господи! Да она плачет!
Мать быстро подбежала к телефону и, не спуская глаз с рыдающей Нади, нажала кнопку «А» и вызвала доктора Крюкина.
В весенний праздник
Желтое весеннее солнце и светит, и греет. Река ловит его веселые лучи всеми своими струйками, чешуйками и разбрызгивает их во все стороны.
Сегодня праздник, и у реки совсем особенный вид.
Вчера желтое солнце так же грело, и так же светило, и так же струйки-чешуйки ловили и отбрасывали лучи, но тихо было на берегах, а по воде плыли плоты да барки, и переругивались серые и черные фигуры.
«Ав-ав-ав!» – доносилось до берега.
Сегодня плотов нет, и серых фигур не видно.
Сегодня весь берег точно зацвел розовыми, голубыми, пестрыми пятнами – платьями гуляющих дачниц.
Прибрежный ресторан разукрасился флагами и несет томные стоны румынского оркестра и запах жареной курицы до другого берега.
Вода, спокойно-зеркальная посредине, рябит кругами с краев. Это оттого, что ни одно человеческое существо, в возрасте от четырех до двадцати пяти лет, не может, подойдя к реке, не бросить в нее камушек или черепок.
Такова уж природа человеческая.
Вот в томные стоны румынского оркестра врываются хриплые, ржавые звуки. Они все громче и громче. Это веселая компания проплывает с гармоникой на лодке.
крякает на лодке пьяный голос.
Лодка, качаясь и кренясь на один борт, двигается быстрыми, неровными толчками.
Круги вдоль берегов на мгновение замирают. Застывают розовые, голубые и пестрые пятна. Следят за лодкой: сейчас она потонет или погодя.
Нет, завернула – значит, погодя. Впрочем, не все ли равно. Не потонет эта – потонет другая. Без этого не обойдется, так требует статистика: в весенний праздник тонут в этой реке ежегодно от десяти до тридцати человек.
Таков закон. Через него не перешагнешь.
* * *Курсистка Лялечка и студент Костя Багрецов сели в лодку.
Лялечка подобрала платье, ухватила веревку руля и прищурилась на солнце.
Она чувствует, что она хорошенькая, что она загадочная, что в ней есть что-то русалочье, не так, как в каждой барышне, сидящей на руле, а в гораздо большей степени.
Студент Костя влюблен в нее. Она его замучает и будет хохотать русалочьим смехом. На ней новый серый костюм с черной тесемочкой. Еще утром она сомневалась насчет тесемочки, но теперь уверена, что это хорошо и что мир принадлежит ей.
Рядом с ней в пакетике – четыре бутерброда с сыром и плитка шоколада.
Студент Костя снял тужурку и налег на весла.
Оба молчат.
«Отчего он не смотрит на меня и не удивляется, что я такая особенная», – беспокоится Лялечка.
Костя внимательно оглядывает свои плечи: «Какие у меня, однако, мускулы».
Опять долго молчат.
Потом Костя опускает весла, многозначительно улыбается и объясняет, что он вспотел.
– Хотите есть? – холодно спрашивает Лялечка.
– А вы?
– Я не хочу.
Ей очень хотелось, но почему-то она отказалась. Костя удивился, но съел все четыре бутерброда. «Какой пошляк», – брезгливо думала Лялечка.
– Хотите шоколаду?
– А вы неужели и шоколаду не хотите? – снова удивился Костя.
Ей очень хотелось, но со злости за бутерброды она отдала весь шоколад и возненавидела Костю холодной, острой ненавистью.
А тот удивился, напился из горсточки воды и снова взялся за весла.
донесся гортанный голос певца-румына.
– Подплывем поближе, даром музыку послушаем, – радовался Костя.
Лялечка только что подумала то же самое, но теперь, когда он это сказал, ей показалось, что такая пошлость может прийти в голову только ему.
Костя потянул носом:
– А вкусно пахнет! А?
И опять он сказал ее мысль, и она вся задрожала от отвращения:
– Я хочу домой.
– Домой? Я так и знал, что вы воды боитесь. Лялечка от наплыва отчаяния, злобы и ненависти открыла рот, как рыба, и не знала, что сказать.
всхлипнул румын.
Они проплывали теперь под самой террасой. Какая-то дама перегнулась к ним, и пушистые перья ее шляпы тихо качались, скользя кружевными тенями по бледному чернобровому лицу. Улыбнулась, обернулась, сказала что-то, и к ней нагнулся молодой моряк.
Лялечка стиснула зубы. Вот сейчас, в этот момент, поняла она, что Костя – дурак, что шоколад съеден и что дальше так жить нельзя.
– Я вам говорю, что я хочу домой, – прошипела она. – Я вам говорю, что хочу домой. Или вы настолько глупы, господин Багрецов, что не понимаете, что я вас ненавижу!
* * *– Посмотри, какая милая парочка там, на реке в лодке, – сказала моряку бледная дама. – Какие у него сильные руки.
– Ничего особенного, – пробормотал моряк. – Кофе хочешь?
– Нет, очень красиво, когда он откидывает плечи.
– Я тебя спрашиваю: хочешь ли ты кофе.
– Не понимаю, чего тут злиться. Мне нравится, потому что они оба так красиво плывут… Молодо, весело, ярко…
– Я же предлагал поехать на катере. Ты же сама не хотела.
Дама повернулась к нему. Губы у нее стали белые, а глаза круглые, желтые, с черными ободками:
– Не хочу, не хочу. Ничего не хочу. А больше всего – тебя не хочу.
томился взбодренный на бис румын.
надрывался кто-то среди реки.
И снова притихли прибрежные круги. Следят, – потонет теперь или погодя?
Папочка
Это случилось уже не в первый раз.
В первый раз, два года назад, вскоре после свадьбы, было то же, но совсем иначе.
Тогда Василий Андреич рыдал, бил себя в грудь кулаком и кричал исступленно:
– Зина! Дорогая! Как могла ты подумать, что я променяю тебя на кого-нибудь! Я был пьян, я ничего не понимал, я во всем виноват Кокорев! Это – человек самых низких инстинктов, поверь мне.
И хотя было странно, что Кокорев виноват, когда Василий Андреич целуется с Аделью из «Аквариума», но Зиночка всей душой поверила в это чудо и нашла успокоение в ненависти к Кокореву.
Кокорев был вычеркнут из списка знакомых, и на улице Зиночка ему не кланялась.
Василий Андреич одобрял поведение жены и даже благодарил ее.
Потом была история с какой-то телеграммой из Москвы: «люблю, тоскую», но Василий Андреич доказал, как дважды два четыре, что это условный служебный шифр, и что можно только радоваться, потому что это означает подъем на бирже…
Зиночка не успела порадоваться, как муж ее пропал на четыре дня. Потом оказалось, что он просто ездил один на Валаам, в монастырь, в силу неожиданно проявившейся религиозной потребности, которую он еле-еле за четыре дня успокоил.
В кармане у него оказалась зубочистка со штемпелем варшавского ресторана. Зиночка очень удивились, но он удивлялся еще больше и только потом догадался, что зубочистка пролежала в кармане с девятьсот одиннадцатого года. Все это было странно, так как костюм был сшит всего два месяца назад.
Зиночка ничего не понимала и на всякий случай плакала по вечерам.
Теперь было совсем иначе.
Василий Андреич пропадал дни и ночи, денег на хозяйство не выдавал, а когда переехали на дачу, он застрял в городе и за целый месяц приехал только один раз, причем был очень рассеян и все напевал что-то странное по-польски:
Потом попросил у Зиночки ее браслетку на счастье, повертелся и уехал.
Зиночка затосковала.
Поехала на городскую квартиру узнать, нет ли писем. Письмо оказалось одно, и то на имя барина. Оно было розовое, запечатанное фиалкой, и пахло такими скверными духами, что Зиночка сразу заплакала и распечатала его.
Все было ясно.
Через полчаса она сидела в кабинете отца и говорила, всхлипывая:
– Ты сам понимаешь, папочка, что так продолжаться не может. Научи, как мне быть!
Папочка, сухой, строгий, пощипывал свои седенькие бачки, хмурил брови и внимательно разглядывал сизый пепел сигары, точно оттуда и вылезла вся история.
– Так ты говоришь, подарил ей твою браслетку?
– Да, – прошептала Зиночка.
– Гм… Может быть, ты что-нибудь спутала?
– Нет, папочка, тут в письме все ясно.
– Гм… Да… мм… Подарил, значит, ей твою браслетку? Это нехорошо. Это знаешь ли, ma chere, очень нехорошо. Я его проберу.
Зиночка подняла свои запухшие, с красными жилками глаза и посмотрела на отца со страхом и уважением.
– Папочка, я бы не стала беспокоить тебя, но мама уехала, и у меня никого нет, мне некуда пойти и некому рассказать, о моем… о моем несчастье.
Папочка нахмурился, понюхал сигару и сказал решительно:
– Ты хорошо сделала, ma chere, что пришла именно ко мне. Можешь быть уверена, что это ему так не сойдет. Человек, которому я доверил судьбу моей дочери, не должен злоупотреблять э-э… во вред э-э… ее интересам. Ты не плачь и успокойся… Я с этим господином разделаюсь.
– Папочка!
– Нет, это действительно возмущает меня до глубины души. Какая низость! Боже мой, куда мы идем? До чего мы дошли.
– Папочка, ты только не волнуйся!
– Хорошо, что мама за границей, а то пошла бы канитель. Ты ей не писала?
– Нет… я не могу!
– И не надо.
Он встал, расправил бачки, ткнул сигару в пепельницу.
– Где он теперь, этот тип?
– Вася? Он сегодня должен был приехать домой. Верно, уже дома. Но я не могу, не могу его видеть!
Она посмотрела на отца с тоской и отчаянием и снова заплакала.
– Н-да. Так вот что, ты посиди здесь у меня, а я поеду прямо к вам, на дачу, поймаю молодчика врасплох, и можешь быть спокойна! Нет, миленький мой, семейные устои – это вам не кафешантан!
Он сердито фыркнул и раздул ноздри.
– На семейных устоях зиждется государство. Ага! Подрывать основы! Нет, миленький мой, это мы еще посмотрим! До свиданья, ma chere. Не волнуйся. Я… я заступлюсь за свою дочь! Я!
Он чмокнул Зиночку в лоб и вышел, громко стуча каблуками.
Зиночка осталась одна в пустой квартире, пахнущей сигарой и нафталином.
Смеркалось. Мебель в светлых чехлах белелась, холодная и неуютная, завернутая папиросной бумагой люстра казалась скорченным телом повешенного.
Зиночка ходила по комнатам, а когда стало страшно от звука собственных шагов, забилась в уголок дивана и стала думать:
«Папочка ужасно рассердился! Он ведь вспыльчивый. А Вася такой нервный! Он совсем уничтожит Васю. Но если даже он и не станет кричать на Васю, то он его так доймет своими доводами… Господи! Что-то будет, что-то будет…»
Стало совсем страшно. Она открыла окно и оперлась на подоконник.
Внизу бегал трамвай и ползали лошади.
«Броситься вниз головой, и кончено».
Зиночка вся задрожала и поспешно захлопнула окошко.
В квартире стало еще темнее. Тело повешенного неясно белело в папиросной бумаге.
– А вдруг Вася повесится? Папочка его доймет, он и повесится!
Сердце заныло тоскливой тревогой.
– Чего я жду! Чего я жду! Сумасшедшая!
Схватила шляпу и, закалывая ее на ходу, выбежала на улицу.
Поспела как раз к поезду.
– Господи! Только бы он не умер! Только бы не умер! Папочка, не надо быть таким жестоким!
Бежала по тропинке к даче, и сердце так колотилось, что, казалось, оборвется сейчас какая-то жилка, – и все будет кончено.
Еще издали заметила, что в доме темно.
Тихонько отворила двери, вошла. Она уже ни на что не надеялась. Она знала, что найдет только его труп.
Но вот словно чей-то тихий говор. Потом странный хохот. Хохот? Неужели истерика?!
Она вся похолодела. Это не истерика. Это он сошел сума.
Тихо подошла она и приложила ухо к притворенной двери кабинета. Голос папочки:
– А как же ты с той, московской, устроился? Ты, mon cher, прямо о двух головах!
– Да просто натравил на нее Нинишку, ха-ха-ха! – бодро отвечает голос Васи. – Тоже забавная история…
– Подожди, mon cher, я тебе расскажу одно свое при-ключеньице. Было дело тоже летом, Катюшу свою отослал я с ребятами в деревню…
– Это он про маму! – вся замерла Зиночка. – Это он про маму!..
– Ну-с, понимаешь, mon cher, на холостом положении…
– Напомните мне потом, я вам расскажу, как в прошлом году в Павловске…
– Постой, не перебивай. Получаю я вдруг телеграмму…
– Ха-ха-ха! Опять у вас с телеграммой! Везет вам на телеграммы. Ха-ха-ха!
– Ха-ха-ха! – заливается и папочка. – Не всем же, mon cher, попадаться с письмами, нужно кому-нибудь и с телеграммами…
– Ах, по этому поводу я вам расскажу штучку. Когда я ездил в Варшаву…
– Это, так сказать, на Валаам?
– Ну, конечно.
– Ха-ха-ха!
Зиночка сидела за дверью на полу, выпучив глаза и широко раскрыв рот. От удивления лицо у нее стало даже немножко кривым.
В душе ее не было больше ни страха, ни боли. Ничего. Удивление съело и вытравило все.
– Папочка-то! А? – шептала она, разводя руками. – Папочка-то наш, – каково?!
Телеграммы
Второй звонок.