Чтобы реконструировать глобальную историю XIX в., важно постоянно ставить под сомнение сегодняшние самоочевидности, не исключая самых привычных понятий. Возьмем, к примеру, категорию «Запад». Как христианское «сообщество ценностей», противопоставлявшееся мусульманскому Востоку, эта категория появилась не ранее 1890-х годов. Известно, что оппозиция Запад-Восток восходит к античным космологиям и пространственному мышлению. Однако категория «Запад» возникла в результате расширения трансатлантической модели цивилизации. Когда сегодня говорят о Западе, то предполагают культурное и мирополитическое равенство европейцев и североамериканцев. Но эта симметрия вовсе не казалась очевидной европейцам рубежа XIX–XX вв. С самого начала идея «Запада» была еще менее связана с территорией, чем идея «Востока». Должны ли были переселенческие колонии на других континентах (Канада, Австралия, Новая Зеландия) принадлежать к Западу? Как можно отказать в этом статусе латиноамериканским странам с высокой долей населения, происходящего из Европы (например, Аргентине или Уругваю)?
В «долгом XIX веке» о «цивилизованном мире» говорили гораздо чаще, чем о «Западе». Это было в высшей мере гибкое и практически не привязанное к месту самоописание. Его убедительность зависела от того, могли ли те, кто считал себя «цивилизованными», внушить это другим. Вместе с тем, начиная с середины XIX в., элиты всего мира старались удовлетворить притязания цивилизованной Европы. В Японии признание страны частью «цивилизованного мира» даже стало целью национальной политики. Европеизация и модернизация означали, таким образом, не только выборочное восприятие элементов европейской и североамериканской культур, но и гораздо более серьезные претензии.
«Цивилизованный мир» по сути не поддавался пространственному изображению и нанесению на карты. «Цивилизованный мир» и его приблизительный синоним — «Запад» — были не столько категориями пространства, сколько ориентирами в международной иерархии.
Концепция особой культурной миссии Запада, которая восходит как к христианству с его универсализмом и призывом к обращению всех народов в истинную веру, так и к Французской революции с ее интенцией распространять среди всех народов идеалы свободы, замешивается в XIX в. на теории расы и, соответственно, расового превосходства. Миссия цивилизованных наций состоит в том, чтобы нести отсталым расам и народам лучшие достижения и своего прошлого, и своего настоящего (успехи науки и техники, законность, идеалы просвещения, демократические институты).
Колониальная экспансия и связанный с ней опыт познания остального мира приобрели в XIX — начале XX в. столь масштабный характер, что впервые в своей истории имперские нации увидели себя в зеркале других народов и цивилизаций. Это не могло не сказаться на процессе их самоидентификации и на обосновании идеи цивилизованности, культурности и превосходства. Открытие «новых» миров и «неизвестных» народов позволило жителям метрополий социализировать новое восприятие тех, кто жил за пределами Старого Света. Устанавливая иерархию колонизованных «рас» и, как следствие, ценность их человеческого капитала, теоретический и бытовой расизм способствовал осознанию европейскими народами своей принадлежности к единой нации и формированию их культурной идентичности.
Безусловно, анализ феномена колониализма не может считаться полным, пока не учтен расовый аспект. Расовую проблему нельзя считать исключительно западной, но и не стоит забывать, что именно европейцы сделали расовый вопрос инструментом политики. Если стержнем расовой концепции, предложенной англичанами, была убежденность в британском превосходстве, то тактикой и политикой расовой доктрины французских колонизаторов стала так называемая гуманистическая цель, помощь отстающим в развитии расам, просвещение темного мира, его приобщение к цивилизации. От В. Гюго до Э. Псишари, от Д.С. Милля до Р. Киплинга развивается идея гуманистической колонизации, основанной на превосходстве европейских наций. В. Гюго по поводу завоевания Алжира написал: «Именно цивилизация идет на варварство. Именно просвещенный народ собирается найти людей в ночи. Мы — греки мира, нам предназначено освещать мир». Поработить, чтобы цивилизовать — такова ключевая идея расовой войны.
В начале XIX в. термин «раса» не относился еще к группам и этносам, жившим за пределами Европы, но только к тем, кто стоял у истоков ее истории (франки, германцы, норманны). Раса отсылала к признакам культуры, различающим цивилизации. В середине XIX в. возникает школа историографии, которая переписывает историю Европы начиная как раз с подобных культурных отличий. О. Тьерри закладывает начало этой школы книгой «История завоевания Англии норманнами». Историю эту он видит как сражение между двумя расами — норманнами и англосаксами. Такая концепция истории привлекает многих европейских интеллектуалов. Термин «раса», который в равной степени применяется к франкам и галлам, к германцам и саксам, позволяет теоретикам, рассматривающим историю как расовую конкуренцию, выработать историко-политическую теорию, которая претендует на истинность и неоспоримость и в основу которой заложен тезис о соотношении сил рас. Из подобного понятия «расы», как очевидное, вытекает идея иерархии рас. Высшая раса — та, что покоряет и навязывает свою культуру другим, оказавшимся на обочине развития и прогресса. Европейская раса, несмотря на ее разнородность, цельна, когда речь идет о сравнении с расами, живущими в Африке, в Азии или в Южной Америке. Колонизация и расовый дискурс формируют единство Севера против Юга.
Столетия рабства породили целый набор терминов, клише и идеологически окрашенных риторических конструкций, чтобы оправдать похищение и депортацию миллионов африканцев. Этот дискурс закрепился, усложнился, а потом стал составной частью колониальной идеи. Научной основой новых расовых теорий становится физическая антропология. Понятие «раса» становится одним из ключевых в западной идеологии модерности и империализма. Оно позволяло легитимизировать новые социальные стратификации внутри колониальных обществ и отстранять от управления население имперской периферии. Расоизация социальных представлений происходила начиная с XIX в. почти повсеместно в империях и национальных государствах, даже там, где не было «цветного» населения. Ссылки на расовую иерархию стали средствами выражения нового национализма; они структурировали опыт социальных групп, проходящих через кризис индустриализации, урбанизации, в процессе разрушения традиционных обществ.
Исследуя причины колониальной экспансии европейских держав в Новое время, историки справедливо обратили внимание на то, что имперские проекты не всегда были экономически обусловлены, а вызывались именно националистическими, политическими интересами. Речь идет об определяющих ценностях и, в особенности, о процессе появления самоидентификации и осознания национального пространства.
Империя участвует в построении национального самосознания, колониальная экспансия становится инструментом национальной политики. Колониальный опыт и расцвет колониальной культуры повлек за собой усиление коллективного чувства принадлежности жителей метрополии к одной нации. Подчеркнем важность данного фактора, так как создание европейских «воображаемых сообществ», по Б. Андерсону, происходит на основе четких представлений о пространстве и коллективных ценностях, поделенных на большое «Мы» и «Они». К этим ценностям жителей метрополии добавятся ценности, присущие колониальным народам. В первом случае подразумеваются «позитивные» ценности европейских наций (прогресс, разум, политическое управление, гражданский мир), во втором случае — явления со знаком минус, якобы свойственные неевропейским народам и обществам (застой, упадок, мракобесие, насилие).
Таким образом, становление империй привело к укреплению национального за счет колониального и к их активному сближению. Но у этого союза есть свое ограничение: нужно сохранять четкое различие между колонизированными народами и жителями метрополии. И почти нет сомнения в том, что подобная цезура, постоянно поддерживаемая на протяжении всего колониального периода, является организующей. Колониальная идея — не просто пропагандистское высказывание, своеобразный государственный канон, отношение к власти, а культура, которая крепко укоренилась в европейских обществах и проникла во все их уровни. Будучи одновременно вездесущей и неуловимой, эта полиморфная по своей сути культура формировала менталитет и коллективное сознание жителей метрополий и имперских центров.
Колонизация, ключевой феномен коммуникативных практик европейских и неевропейских обществ, стала важнейшим инструментом глобализации XIX в. Колонизация всегда состоит из двух компонентов: культурного и политического. Когда речь идет о процессе колонизации, подразумевается, что культурная гегемония и политическое доминирование работают вместе, в некоем союзе, соотношении или противостоянии. Новации или элементы современности попадают в жизненный мир традиционного общества и принуждают его к ассимиляции (Ю. Хабермас). Согласно классическим определениям, колонизация (и колониализм как ее идеологическая система) означает процесс доминирования, в котором переселенцы мигрируют из колонизирующей группы на территорию периферии. Империализм — более широкая форма доминирования, которая не нуждается в подобном переселении (Д. Гобсон). Теоретические определения колонизации не уточняют, должна ли миграция населения происходить внутри имперских или национальных границ или выходить за их пределы и обязательно ли само существование этих пределов. В интуитивном понимании и в практическом смысле колонизация означает процесс культурной экспансии, гегемонии, ассимиляции в пределах имперских границ, реальных или воображаемых. Колонизация есть осуществление власти, структурированное различиями: географическими, лингвистическими, культурными и т. д.
Колонизаторы и колонизованные в каждой исторической ситуации своими целями, действиями и бездействием взаимно обусловливали характер и динамику соответствующих процессов, заново воспринимали и идентифицировали себя и «другого», выстраивая социальные границы, выделяя культурные различия. Таким образом, непрерывно реализовывалась практика дифференциации, включения и исключения, постоянно шел процесс конструирования и наполнения смыслом данных категорий, не существующих изолированно друг от друга и постигаемых только совместно.
Конечно, колонизация обозначала прежде всего господство, а иногда и уничтожение народов или культур, объявленных низшими, но она же была у истоков установления связей, взаимозависимости, солидарности, ответственности. При этом неевропейские народы имеют свою аутентичную историю. Их не следует изучать через призму истории завоевателей, военных, миссионеров или колонизаторов. Важно перестать представлять истории этих народов как вечно и пассивно подчиненные внешним инициативам. В томе мы попытались представить историю Азии, Африки, Америки и Австралии не в качестве коллекции гетерогенных опытов, отражающих разнообразие неевропейских стран, а в качестве значительной части истории единого мира, где все люди, каково бы ни было их происхождение, играли одинаковую роль.
Методологической основой анализа феномена колониализма для нас стала концепция Э. Саида. Начиная с его фундаментального исследования «Ориентализм» (1978), изучение колониализма, империализма, проблем взаимодействия Востока и Запада вышло в мировой историографии на качественно новый уровень. Были поколеблены европоцентристские концепции прогрессивно-линейного всемирно-исторического процесса. Возникла так называемая «теория колониального дискурса», деконструкции подверглись прежние гегемонистские представления Запада о Востоке и других неевропейских обществах.
Работы Саида положили начало серии новаторских исследований, в которых были сформулированы концепции «инвенции традиций» Э. Хобсбаума и Т. Рейнджера, «воображаемых сообществ» Б. Андерсона, «гибридности» и «мимикрии» X. Бхабхи, «полуориентализма» Л. Вульфа. Нельзя не упомянуть и научную деятельность так называемой Группы исследований субалтерна, породившей целое направление в индийской историографии.
Сам термин «ориентализм» достаточно полисемантичен. Саид выделяет три его значения. Первое — научное (доктрины о Востоке и Восточном, академические знания о Востоке).
Второе — более общее — значение ориентализма заключается в его понимании как стиля мышления, основанного на «онтологическом и эпистемологическом отличии, сделанном между “Востоком” и (в большей степени) “Западом”».
Наконец, в третьем значении ориентализм предстает как «корпоративный институт», как западный стиль доминирования и осуществления власти над Востоком. В данном понимании ориентализм формируется на рубеже XVIII–XIX вв.
Основной акцент Саид сделал на изучении ориентализма как системы европейских представлений о Востоке. Но главная заслуга исследователя состоит в том, что он фокусировал внимание на взаимосвязи производства знания и имперской экспансии. Он вывел на первый план проблему роли знаний и науки в имперских проектах ориентализма (как системы репрезентаций «Других») и империализма (как практики порабощения этих «Других»).
Е.А. Баратынский. «Последний поэт»Определение XIX в. как железного — не пустая метафора. В ней выражена существенная особенность этой поры расцвета индустриальной цивилизации — расцвета, в котором, по мере приближения к концу столетия, все явственнее проступали черты «Заката Европы» (О. Шпенглер), кризиса всей культуры модерна.
Железо — символ прочности, устойчивости, блеска и одновременно тяжести, жесткости и возникающей то тут, то там разъедающей ржавчины.
В XIX в. произошел мощный промышленный переворот на основе железной паровой машины, ставшей универсальным двигателем в производстве и на транспорте. Железный транспорт — паровозы, пароходы — обеспечивал динамичность прогресса, надежность, прочность связей между мировым центром и периферией.
Качества, присущие железу, стали проявляться и в общественной жизни. Сформировались большие национальные и имперские государства с жесткими системами управления (бюрократией, судом, полицией), сильной центральной властью, большими армиями, требовавшими железной воинской дисциплины и современного оружия. Жесткость и негибкость железа обнаружились в отношениях между странами и внутри стран, между государствами и людьми. Немецкого канцлера О. фон Бисмарка называли «железным». Рядовой, обычный человек в государстве все более ощущал себя винтиком большого сложного механизма.
XIX век высоко ценил свободу, активность, инициативность, деловитость. Человек получал все больше свободы, все больше возможностей для самовыражения. При этом одним из ярких призывов эпохи был девиз «Закон и порядок». Расцвет индивидуализма, жажда самоутверждения, даже наживы, имели четкий предел — интерес целого: государства, промышленной или научной корпорации, того или иного социального слоя. На смену страстям XVII, сантиментам XVIII вв. пришел меркантилизм частной жизни. Богатство, деньги уже откровенно становятся выше чувств, переживаний, духовных ценностей. Во всем стал доминировать трезвый расчет. Жестокая железная хватка стала цениться как условие устойчивости жизни, торжества в ней разума.
XIX век выступает с «апологией среднего сословия» (М. Оссовская). Средний класс тяготеет к консервативной разумности, рациональности, бережливости, трезвости, устойчивости. Машинное производство и механизация жизни помогают обеспечить все это, воздействуя на человека и меняя его ценностный мир.
К железной устойчивости в XIX в. поначалу устремлено практически все: и техника и наука. Создаются более сложные механизмы, технические системы и сооружения. В науке на эмпирических данных производится обоснование общественных и жизненных систем: экономической (А. Смит, К. Маркс, Ф. Энгельс), биологической (Ч. Дарвин, О. Конт, И.М. Сеченов). Технические и научные инновации ставят своей целью завершенность, эффективность и практичность. К полноте знания, к его определенности стремилась в своих размышлениях о мире и философия XIX в. Г.-Ф. Гегель, В.С. Соловьев, Г. Спенсер, Ф.В. Шеллинг так или иначе утверждали ценность свободы человека, свободы, сочетающейся с «порядком ради прогресса» (О. Конт). XIX столетие в своем либеральном идеализме было искренне убеждено, что находится на прямом и верном пути к «лучшему из миров» (С. Цвейг). Строительство этого нового мира — индустриального и прогрессивного, гуманного и демократического, культурного и цивилизованного, модерного и легитимного — стало главной траекторией развития «долгого XIX века».
Становление индустриального общества: тенденции глобализации
Промышленная революция в XIX веке
Технический переворот, охвативший в последней трети XVIII в. основные отрасли британской промышленности — текстильную (главным образом хлопчатобумажную) и металлургическую, положил начало промышленной революции (или перевороту) в Европе и за ее пределами. Она привела к глубоким переменам в технике и технологии промышленного производства, средствах транспорта и связи, основанным на применении машин. Эти перемены повлекли за собой важные экономические и социальные последствия — возникновение новых форм организации промышленного производства, торговли и кредита, новой структуры общества.
Промышленная революция составила эпоху в истории многих стран и народов, прежде всего Европы и Америки. Она растянулась на долгие десятилетия, в течение которых машины, новые технологии и энергия пара теснили ручной труд в промышленности и на транспорте. Но что интересно: каковы бы ни были в той или иной стране успехи машинного производства, ручной сектор обычно сдавал свои позиции медленно, демонстрируя завидную живучесть. Поэтому отсутствуют абсолютно точные и пригодные на все случаи жизни критерии завершения промышленной революции. Принято считать, что она вступает в финальную фазу, когда в основных отраслях промышленности доля продукции, производимой при помощи машин и индустриальных технологий, преодолевает рубеж в 50 %.
Исследователи склоняются к выводу, что в Великобритании, стране-первопроходце, этот рубеж был достигнут во второй четверти XIX в. В других государствах Западной Европы, значительно задержавшихся на старте, промышленная революция заканчивается четвертью столетия позже. В странах Восточной Европы и Северной Америки, с еще большим опозданием приступивших к осуществлению промышленной революции, она вступает в свою завершающую фазу лишь в последней четверти XIX в.