Два помещика - Александр Эртель 2 стр.


– Что же он за чудак такой у вас?

– Да мнительны больно-с… Ну, признаться сказать, и жадноваты маленько… Раз тоже градом просо повыбило, так десятин с десяток-с, так что ж вы думаете – заболели!.. И все бы им чтоб прибыль, да урожай, да барыш, а до остального и дела нет-с!.. Вот божественны они – это точно-с!.. Только и тут, как вам сказать, – с расчетом… А то куда и божественность эта самая денется у них-с… Раз ведь, что, – и смех и грех… Засуха была; хлебa, почитай, совсем выгорели… Был я у них в доме-с… надо вам сказать, зала у нас как раз на углу – с трех сторон в ней окна… Ну, и соберись туча-с… страшная туча… И прямо к нашему полю идет-с… Гляжу, Егор Данилыч то к этому окну подбегут, то к другому… то на коленки станут перед образами, то лампадку зажгут… И ведь, чудаки-с! «Господи, восклицают, ведь семдесят тысяч целковых страдают у меня – в земле закованы; спаси… не дай погибнуть!».. Чего, чего не прибирали!.. И обеты давали: на церковь столько-то, нищим столько… Мало того – меня заставили молиться… «Молись, Андреян, приказывают, может твоя молитва скорей до бога дойдет, потому ты из простых…» Просто смехота-с… А туча-то тем временем возьми да и поверни в сторону… Так что тут было, я вам доложу-с…

Андреян Лукьяныч сокрушительно махнул рукой и затем докончил:

– Чистые богохульники стали! А потом опять плакать принялись…

– Да для кого он жадничает-то? Семьи ведь нету?

– Какая семья? Барыня померла… Теперь сынок один, в Москве учится у господина Каткова{1}, ну и только-с…

Часа в три я отправился к господину Михрюткину. Господин Карпеткин тоже недавно приехал. Люди они оказались премилые… В Михрюткине я почти совершенно не узнал давешнюю визгливую фигурку в халатике; теперь, он выглядел солидным, вполне приличным барином. Великолепнейший темно-синий сюртук, несомненно произведение Шармера или Сарра{2}, облекал его невысокую, но осанистую фигуру; роскошное белье блестящей белизны красиво оттеняло его полное румяное лицо с длинными, слегка нафабренными и надушенными усами; скудные волосы были расчесаны волос к волосу; нежно-розовая лысина тщательно вымыта и вычищена. Одним словом, начиная с ног, обутых в изящнейшие лакированные ботинки, и молочно-белых, несколько пухлых рук, украшенных дорогим солитером и длинными розовыми ногтями, и кончая величественной мясистой головой и красивыми глазами, к несчастью положительно телячьими, – все носило несомненный отпечаток провинциального, если даже хотите – степного, сытого, самодовольного, недалекого барства. С головы до пят это был чистокровнейший, со-временнейший поместный дворянин, «господин» Михрюткин, созданный господом богом исключительно на жертву поземельным банкам и на разорение всевозмозжных общественных касс. Самый затылок, жирный и тяжело лежащий на прекрасно накрахмаленном воротничке рубашки, самый кадык двухэтажный, гордо подпиравший гладко выбритый подбородок Егора Данилыча, наконец самое тело его, белое, пухлое, рыхлое, сдобное, – все вопияло об одном: да, мы принадлежим, мы только и можем принадлежать господину Михрюткину, коннозаводчику и владельцу хотя и заложенного, но крупного имения, потомку длинного ряда таких же вылощенных, таких же сдобных поколений, целые века не знавших ни умственного, ни физического труда, целые века живших в одно только тело.

Господин Карпеткин был барин иного покроя. Сразу было видно, что это помещик, что называется, к обстоятельствам применившийся: жила и кулак. Зато он не отличался тою чистопородностыо, которой несомненно щеголял господин Михрюткин. Плебейская кровь деда или прадеда так и давала себя знать в наружности господина Карпеткина. Он был высок ростом, костляв, ходил сгорбившись, смотрел своими острыми зеленоватыми: глазами в упор, нагло и смело, почти не мигая воспаленными веками, имел замечательно большой нос, увенчанный аляповатым черепаховым pins-nez. Руки у него были широкие, мускулистые, с толстыми синеватыми жилами и красные от загара. По всей вероятности, он не носил перчаток.

На господине Карпеткине был тоже сюртук и, по-видимому, очень дорогой, но сидел он на нем отвратительно: на спине морщился, на груди отдувался, под мышками жал, что было очень заметно по беспрестанному подергиванью рук и по гримасе, блуждавшей во время этого подергивания на сером рябоватом лице господина Карпеткина. Его белье тоже не отличалось изяществом: оно хотя не было грязно, но зато и смято и скверно накрахмалено. Одним словом, по всему было заметно, что господин Карпеткин за своею наружностью не наблюдал и тела своего барского не холил. Да и холить-то его, пожалуй, было нерезонно: все равно, до той белизны и рассыпчатости, которою отличался господин Михрюткин, не дойдешь, – нужна для этого работа многих поколений, и господин Карпеткин, как человек несомненно умный, вероятно, понимал это хорошо.

Тут маленькое объяснение, хотя и не по важному поводу, но все-таки необходимое. Михрюткин и Карпеткин потому принарядились в сюртуки, что ожидались к обеду дамы: жена Карпеткина, приехавшая гораздо позднее мужа, и еще соседка-барыня, Бурдастикова, молодая вдова, страстная любительница лошадей, которые, – надо отдать справедливость господину Михрюткину, – были у него прекрасные. Барыня эта почему-то не приехала.

Когда я вошел к помещикам, они были в кабинете. Стены этой комнаты, выходящей окнами в тенистый старый сад, украшались портретами знаменитых рысистых лошадей, в золоченых овальных рамках, и большой картиной, изображавшей голую женщину в соблазнительной позе. Характеристично было то, что женщина отличалась невероятными формами, как будто эта-то невероятность только и могла расшевелить воображение рыхлых, рассыпчатых поместных дворян… На письменном столе громоздилось множество флаконов с духами, баночек с помадой, целая батарея щипчиков, пилочек, щеточек и тому подобных принадлежностей мужского туалета. Впрочем, была и чернильница, необыкновенно массивная, украшенная лошадиной головой из малахита; большая гербовая печать тоже изображала голову лошади; наконец, пресс-папье состояло уж из целой лошади, превосходно сделанной из черной бронзы. Около письменного прибора помещался фотографический портрет великолепной серой кобылы, окаймленный изящной рамкой из темно-синего бархата. Это была любимица господина Михрюткина – Отрада. Среди стола величественно возвышалась толстейшая книга в красном сафьянном переплете, с надписью золотыми буквами: «Книга конного завода рысистых лошадей, артиллерии штабс-капитана Георгия Даниловича Михрюткина, при сельце Даниловке, Михрюково тож, Тамбовской губернии, *** уезда. Основан с 1818 года». Около книги покоились две дворянские фуражки с красными околышами и лакированными козырьками. Одна была точно с иголочки и походила величиной на решето, другая заметно поизносилась и отличалась незначительностью размеров. По этим фуражкам можно было судить, что голова господина Михрюткина была здоровенная, как котел, а Карпеткина – походила на клин.

При входе моем у помещиков шел очень оживленный разговор. Мое появление прекратило его, но после того как мы познакомились, разговор этот снова оживился. К сожалению, я не принимал в нем почти никакого участия, по своей полнейшей некомпетентности.

– Кролик, Кролик!.. Что вы говорите мне о Кролике! – горячился господин Михрюткин. – Дрянь и больше ничего!..

– Помилуйте, Егор Данилыч! Два императорских приза, медаль на выставке, девять призов коннозаводских, и вы называете это дрянью!

– А я называю дрянью-с! – отчеканил Егор Данилович тем тоном, который на мгновение напомнил мне утреннюю сцену. – Призы что? тьфу!.. А вы возьмите пор-р-роду-с… Вот это важно!..

– Что ж, и порода у Кролика чистокровная…

– Вот то-то и нет-с! – с азартом подхватил господин Михрюткин. – Вот в том-то и дело-с, что не чистокровная… Ха, чистокровная!.. Это у Кролика-то!..

– Чего ж больше желать, Егор Данилыч? – хладнокровно возражал господин Карпеткин, по-видимому, не особенно горячо принимая к сердцу предмет разговора. – Дед – Визапур, прадед – Любезный, прапрадед…

– А материнская-то линия-с?.. – кипятился господин Михрюткин. Материнскую-то линию вы изволили забыть, Никанор Михайлович?..

– Что ж материнская?.. Бабка – Похвальная, полторы тысячи…

– Вот то-то и есть, батюшка! – видимо торжествуя, перебил Егор Данилыч. – А позвольте вас спросить: кто дед Похвальной-то этой?.. Красик!.. А у Красика бабка простой битюцкой породы-с… вот!

– Да ведь это сколько уж генераций прошло…

– Сто генераций пройдет, а уж порода себя окажет-с… Сто генер-р-раций!.. А то призы!.. Призы, батюшка, вздор…

– Помилуйте, Егор Данилович: один императорский – тысяча рублей, да второстепенные сколько!.. Это не вздор… нет, это не вздор-с!

Господин Карпеткин, выговаривая «тысяча рублей», как-то отчаянно поводил глазами и дергал носом.

– Вот такое-то отношение к деду и губит идею, многоуважаемый Никанор Михайлович, – несколько обиженно заговорил Егор Данилович, с каким-то особенным шиком произнося иностранные слова, – рубли-то эти, тысячи-то… Тут не в рублях сила-с – в принципе!.. А принцип в чем заключается?.. Единственно в одной только чистопородности… Вот-с!.. Вы взгляните – вот лошадь… (Господин Михрюткин пренебрежительно указал на один из портретов, висевших на стене). Чего в ней недостает? Шея ли, голова ли, ноги ли, или опять бедра, спина, грудь… Все хорошо! А вот ансамбля-то этого самого и нет-с… благородства-то, шику-то… А отчего? Оттого, что мать прабабки Любушки значится по книгам без породы-с… так и написано: не-извест-на-я… Да-с!.. Вот оно что, порода-то… А и бежала, и призы брала, и ценилась в четыре тысячи… Не-эт, батенька, порода – великое дело!..

– Я и не спорю, – отвечал господин Карпеткин, – но все-таки мне кажется, что вы преувеличиваете ее значение.

Господин Михрюткин, совсем было успокоившийся после своей длинной аргументации, теперь опять закипятился, и опять замелькали в его речах генеалогические подробности:

«Дед – Любезный, родился от Скворчихи, а прадед – Быстрый, куплен был графом таким-то в „брюхе“, и хотя отцом его и числится Непобедимый, но это не особенно достоверно, потому что Непобедимый в то время уже пал, так что чистопородность Быстрого, с отцовской стороны, подлежит сомнению, но что касается линии материнской, то она безупречна, потому что Непобедимый 3-й брат известного Визапура…» и т. д., и т. д.

В таких разговорах прошел у нас битый час. Наконец пришел наездник и почтительнейше доложил, что лошади готовы к выводке. Мы отправились в конюшню. Начали, разумеется, не с тех, которые предназначались к продаже, а с заводчиков, и затем уже перешли к продажным. Таков этикет.

Во время выводки никакого разговора о достоинствах или недостатках показываемых лошадей не было. Это считалось неприличным. Господин Михрюткин ограничился простым рассказом о происхождении каждой лошади, господин же Карпеткин в глубочайшем молчании и с чрезвычайной серьезностью выслушивал эти рассказы, иногда испуская многозначительное мычание и тщательно, со всевозможных сторон, осматривая выводимых лошадей.

Выводка производилась, как обыкновенно производится она в солидных конных заводах, владельцы которых выработали на этот случай целый кодекс приличий. Так, например, созерцаемая нами шла тихо, без торопливости, без гиканья и громких ударов кнута, при высокопочтительном и как бы торжественном молчании конюхов. Все противное этому называлось «дурным тоном», считалось неприличным, вульгарным, уместным разве на выводке барышника.

Когда мы по окончании выводки возвратились в дом и, в ожидании обеда, расположились на балконе, между Михрюткиным и Карпеткиным начался ожесточенный торг. Тут, к удивлению моему, выступили на сцену: и «маленький наливчик на левой задней ноге» у жеребчика, выводимого пятым, и «изложинка на спинке» у седьмого, и «бабочки высокие» у девятого, и «неприятная подлыжеватость» у десятого… Я просто никак не мог представить себе, когда господин Карпеткин успел подметить все эти недостатки и как он мог запомнить их… Всякому свое. Вот, по моему мнению например, все показываемые лошади были прелестны, и даже разницы между ними я почти не находил.

После долгого торга, – во время которого лицо господина Карпеткина не раз из серого делалось красно-пегим, а глаза так и силились выскочить из орбит, господин же Михрюткин трагически колотил себя в грудь и пронзительно визжал, хотя вместе с тем немножко и подличал перед Карпеткиным, – они пришли, наконец, к соглашению, и Никанор Михайлович вручил Егору Даниловичу задаток, в получении которого почтительнейше попросил выдать ему «так, маленький клочок бумажки, для конторы».

Я тоже продал свой овес, при усерднейшем содействии Карпеткина, который ожесточенно приставал к Михрюткину, уговаривая его дать, мне требуемую мною цену. Впоследствии, при покупке у меня Карпеткиным десяти свиней, это, по-видимому беспричинное, содействие объяснилось… Предусмотрительный народ эти господа «применившиеся» помещики!

Во время нашего торга с господином Михрюткиным оказалось, между прочим, что он не знает, сколько обыкновенно весит четверть овса, хотя при всяком удобном случае выставлял себя как самого совершеннейшего сельского хозяина, обходящегося даже без управляющего.

– Все сам, батенька… все сам! – сокрушительно жаловался он мне, – и в поле, и на гумне…

Наконец приехала madame Карпеткина, и мы уселись за стол. Несмотря на отсутствие лососины и полупудовой стерляди, – отсутствие, про которое, вероятно, вспоминал и господин Михрюткин, потому что лицо его при взгляде на некоторые блюда не раз конвульсивно вздрагивало, словно от боли, – обед был очень хороший.

Madame Карпеткина, жеманная желтолицая барыня, с тонкими губами и темными меланхолическими глазами, давала тон разговору. Не знаю почему, она возомнила, что я охотник до чтения (так и выразилась) и вообще слежу за литературой. С этого и пошло…

– Вы получаете журналы? – спросила она меня.

– Получаю «Отечественные записки»{3}.

– Скажите, пожалуйста, что нового в последней книжке?

– «Благонамеренные речи» Щедрина{4}, роман Додэ{5}, сатира Дженкинса…{6}

– Фи, какая сушь все!.. Щедрин… Дженкинс… – пренебрежительно выставив нижнюю губу, протянула madame Карпеткина.

– Нет, ma chere[1], про Щедрина не говори этого, – вставил господин Карпеткин. – Правда, он часто уходит, как это… Ну, в дебри, что ли, но все-таки пресмешные иногда вещи пописывает… От души похохочешь…

– Ну да, – важно произнесла madame Карпеткина, – все это смешно, весело… но чувства, чувства нет, mon ami…[2]

– Что ж чувство! – несколько обиженно возразил Никанор Михайлович. Чувства если – ищи у Сю{7} там или у… у… как его? Ну, хоть у Скабичевского…{8} Но согласись, ma chere, – продолжал он, – нельзя же одно только чувство… Мы – люди… Надо и посмеяться… Надо и отдохнуть от… от… треволнений!

Господин Карпеткин, с трудом подобрав это мудреное слово, важно отхлебнул хересу из большой зеленой рюмки.

– Наконец, что такое чувство? – добавил он. – Пустая и глупая шутка, как сказал… не помню, кто сказал… Смех – это я понимаю еще… для пищеварения там и прочее… но чувство?.. Не понимаю!..

Никанор Михайлович пожал плечами.

– Ты вечно со своими… взглядами, – кисло улыбнувшись, отвечала madame Карпеткина, и, воспользовавшись наступившей тишиной, снова обратилась ко мне:

– Вот Авсеенко…{9} наконец, Маркевич{10}, граф Салиас{11}, – медлительно тянула она, – это действительно писатели… Все так тонко подмечено… так художественно воспроизведено… Ах!.. Чародеи (Madame Карпеткина обольстительно улыбнулась, по-видимому, вспоминая что-то очень приятное). Самые сокровенные изгибы женского сердца… самые тайные мысли… всё, всё!.. И главное – прилично. Нет этих вечных мужиков, кабатчиков, вообще оборванцев…

– Ах, ma chere, какие же кабатчики – оборванцы! – с неудовольствием возразил господин Карпеткин.

– Ну, все равно там… Грязь… вульгарность… Fi-donc!..[3] Вообразите, – обратилась она ко мне, – недавно одна моя знакомая дала мне прочесть, что бы вы думали?

Madame Карпеткина загадочно сжала губу.

– Не могу угадать, – невольно улыбаясь, ответил я.

– Гле-ба Ус-пен-ско-го! – необыкновенно торжественно выговорила она, немилосердно растягивая слова. – Вообразите!.. Пьяницы какие-то там, лавочники, будочники… Ужас! И все это, знаете, грубо, аляповато, тривиально…

– Попович, должно-быть… – пробуркнул господин Михрюткин, яростно уплетая жареную индейку. Он вообще в разговор не вступал, да ему и некогда было. Всякого кушанья съедал он двойную порцию и после каждого такого приема долго отдувался и пыхтел.

– А по-моему, без этого тоже нельзя, – глубокомысленно изрек господин Карпеткин, допивая херес и расправляя усы, – разумеется, для барынь там Маркевич, Салиас… Но для нашего брата, сельского хозяина, положительно необходимо знакомиться со всеми этими Успенскими…

– Почему же? – удивленно спросил я.

– А позвольте вас спросить: вы знаете мужика? Егор Данилович знает мужика? Я знаю мужика? Душу-то его, подоплеку-то? Никто не знает. Не знает потому, что он, каналья, перед барином ее не выкажет, душу-то, а норовит все обманом… Мужик для нас, для господ – центральная Африка… Америка, еще не открытая… И мы ее никогда не откроем… Потому, повторяю, мужик груб, неблагодарен и перед барином всегда норовит казовый конец выставить… Ну, а пред каким-нибудь Успенским или вообще… поповичем он нараспашку!

– Но при чем же тут сельское-то хозяйство?

Назад Дальше