Миллионы студентов во всем Китае сегодня изучают классические труды Конфуция и Мэн-цзы наряду с сочинениями Маркса и Мао, а иногда и вместо последних
Кроме того, новые конфуцианцы также пытаются вынашивать идею истинно конфуцианского феминизма. В таких книгах, как «Мудрец и второй пол» Чэнъян Ли, они называют матерей Конфуция и Мэн-цзы источниками их вдохновения и строят собственные этические учения вокруг идеи равноправных взаимоотношений друзей, а не иерархических отношений правителя и подданного35. Кроме того, новые конфуцианцы отмечают: если Платон и Аристотель спорили, является ли женщина человеком в полной мере, то ранние конфуцианцы всегда признавали, что женщина способна стать не только «цзюньцзы», но и мудрецом. Вероятно, главный источник конфуцианского феминизма – древнекитайская космология инь и ян, согласно которой женское и мужское начала взаимно дополняют друг друга и являются взаимопроникающими.
Одно из проявлений нового конфуцианства получило название «бостонского конфуцианства»; его наиболее видные сторонники – Ту Вэймин из Гарварда и Роберт Невилл и Джон Бертронг из Бостонского университета. Иронически подтверждая конфуцианскую (и фигурирующую в Еврейской Библии) мысль о том, что ничто не ново под солнцем, Невилл и Ту во многом воспроизводят спор Мэн-цзы и Сюнь-цзы. Невилл, священник Объединенной методистской церкви, называющий себя христианином-конфуцианцем, занимал пост декана школы богословия при Бостонском университете и служил в нем капелланом. В соответствии со своим христианским наследием, он эхом повторяет и представления Сюнь-цзы о греховности человека, и его же взгляды на ключевую роль «ли» в исправлении этих порочных наклонностей. В отличие от Невилла, Ту следует Мэн-цзы в вопросах о доброте, присущей человеку от природы. И если Невилл прослеживает корни конфуцианства до ключевого для Сюнь-цзы слова «ли», то ключевое слово для Ту, который, подобно Мэн-цзы, акцентирует внимание скорее на внутренней культивации, чем на ритуале, – это слово «жэнь». Но у этих двоих есть и нечто общее, а именно – убежденность в том, что конфуцианству незачем существовать исключительно в Китае или даже в Азии. Конфуцианство уже успешно эмигрировало из Китая в Японию, в Корею и Вьетнам. Так почему бы ему не обосноваться и в Бостоне?
Тигры Тайшаня
Признаюсь, я никогда не был большим поклонником конфуцианства, которое, впрочем, с давних пор интриговало и в то же время ужасало меня. Как большинство американцев, я ценю личную свободу и восстаю против риторики долга и обязательств, особенно когда эта риторика не звучит во мне, а исходит снаружи. Я не пользуюсь ярлыками – ни воображаемыми, в своей голове, ни в качестве наклеек для бампера, а если бы и решил воспользоваться, то, скорее всего, выбрал бы ярлык, напоминающий мне о необходимости скорее ставить авторитеты под сомнение, чем чтить их. Своих студентов, в том числе и младшекурсников, я прошу обращаться ко мне по имени.
В своих принципах я не одинок. США возникли в результате восстания против авторитетов, европейцы и американцы в равной мере подозрительно относятся к преподносимым истинам. Нас побуждают мыслить нестандартно, восхвалять «отщепенцев», маршировать под гимны нонконформизму Генри Дэвида Торо. Когда речь заходит о свадьбе или смерти, мы отвергаем типовые церемонии, которыми довольствовались наши дедушки и бабушки, сами пишем тексты клятв и просим развеять наш прах над любимым гольф-клубом или бейсбольной площадкой. Что может быть банальнее для бит-поколений, выросших на идеалах хиппи и «Дао дэ цзин», чем чопорная церемонность конфуцианства?
Поэтому неудивительно, что мы находим столь притягательными рассказы Лу Синя (1881–1936), – критика конфуцианства, который прославился как отец современной китайской литературы. Захваленный председателем Мао «главнокомандующий китайской культурной революции» Лу Синь предпочитал приземленный и не блещущий чистотой просторечный китайский язык возвышенному литературному языку аристократии и, не стесняясь в выражениях, осуждал «людоедские» предрассудки конфуцианской культуры как насилие над личной свободой, продолжающееся долгие тысячелетия36. С его точки зрения, конфуцианство – несправедливость, угнетение, конформизм, замаскированные под нравственность.
Хотя я не коммунист и никогда им не был (если не считать той недели в колледже, когда на меня подействовали чары «Капитала» Маркса), я согласен с Лу Синем в том, что так называемые тройные узы в конфуцианстве (власть правителя над подданным, отца над сыном, мужа над женой) носят авторитарный и сексистский характер. Да, подданным, сыновьям и женам объясняли, что они вправе и даже обязаны поправлять своих правителей, отцов и мужей, если те переходят границы добродетели, но часто ли это происходило в действительности? В китайский иероглиф «жена» входит изображение метлы, конфуцианство не предпринимало никаких попыток опровергнуть расхожую мудрость, согласно которой девушки – не более чем потенциальная домашняя прислуга. Многие сторонники нового конфуцианства делают акцент скорее на взаимности, чем на иерархичности взаимоотношений между мужчиной и женщиной, конфуцианство роднит с феминизмом внимание, уделяемое процветанию человека здесь и сейчас. Но следует признать, что скорректировать эту древнюю традицию в соответствии с принципами феминизма чрезвычайно трудно.
Кроме того, я разделяю подозрительное отношение Лу Синя к механизмам долга – не потому, что я не способен испытывать чувство долга и выполнять обязательства, а потому, что мне по опыту известно, как обязательства способны довести человека до точки, когда он становится неузнаваемым для себя и окружающих. Меня приводят в восторг обряды, связанные с кардинальными переменами, – Холи в Индии, Марди-Гра в Новом Орлеане, Пурим в Израиле, – благодаря которым мир переворачивается с ног на голову. Я питаю глубокие и неизменные чувства к новоанглийскому обычаю городских собраний – обряду с переворотом, во время которого по крайней мере на одну ночь в году подданные становятся правителями, а правители подданными.
Однако должен признаться, что из всех великих духовных лидеров, которых я изучал годами, именно к Конфуцию я прикипел сильнее, чем к кому-либо другому. Индивидуализм – один из предметов гордости современной западной цивилизации, а наш культ нарциссизма – одно из ее зол. Как и Будда, Конфуций считал эго оружием массового поражения, которое до неузнаваемости искажает нашу способность воспринимать мир таким, какой он есть, и попутно убивает нас лестью. Поэтому Конфуций перенаправил наше коллективное внимание с отдельно взятого человека-одиночки на человека в сообществе. Подобно буддийской медитации метта, во время которой практикующие ее «выдыхают» сострадание, направляя его на себя и окружающих, Конфуций и его последователи стремятся ввести нас в постоянно расширяющиеся круги эмпатии – да, в том числе и к самому себе, но вместе с тем – к родным, обществу, народу, человечеству и Небу. Вероятно, потому, что сам он происходил из небогатой семьи, Конфуций неоднократно повторял, что применяемое к нам мерило не имеет никакого отношения к богатству или положению в обществе, но самое непосредственное – к достижениям и добродетелям. В политике он вовсе не был сторонником равенства. Но не был он и тираном. Обращенные к нам призывы подчиняться тем, кто знает больше, чем мы – Бертронг называет это «обучение неразумных мудрыми» – мало чем отличается от администрации «лучших и самых одаренных» президента Джона Ф.Кеннеди, поистине конфуцианского Камелота37.
Меня также привлекает призыв Конфуция говорить правду обладателям власти – призыв, усиленный смелым настоянием Мэн-цзы, согласно которому подданные вправе восстать против любого правителя, который в силу недостатка добродетелей утратил «небесный мандат». Нам, жителям современного Запада, свойственно ассоциировать конфуцианство с безоговорочным подчинением властям, с голословным утверждением президента Никсона, сказавшего в интервью британскому журналисту Дэвиду Фросту, что «если так поступает президент, значит, это не противозаконно». Однако есть причина, по которой Конфуций так и не смог служить в правительстве: он утверждал, что добродетельными должны быть не только подданные, но и правители. И если подданные, по его мнению, обязаны чтить правителей и повиноваться им, то правители должны заботиться о своих подданных, как любящие отцы заботятся о сыновьях. Хорошее правительство, говорил он, зависит от доверия даже в большей степени, чем от процветания или военной мощи, и это доверие невозможно заслужить или сохранить ничем, кроме покрова добродетели.
«Запомните это, дети мои! Гнет властей страшнее тигра»
Поскольку кровопролитные причины на Ближнем Востоке по-прежнему влекут за собой кровопролитные следствия, невольно вспоминается упрек Конфуция, обращенный к реалистам, стремящимся добиться гармонии в обществе с помощью оружия. Сила, направленная сверху, утверждал он, только вызовет недовольство внизу. Возможно ли более убедительное подтверждение этой гипотезы, чем толпы разгневанных исламистов, каждый день выстраивающихся в очереди, чтобы стать смертниками и взорвать себя в Ираке и Афганистане?
«Запомните это, дети мои! Гнет властей страшнее тигра»
Поскольку кровопролитные причины на Ближнем Востоке по-прежнему влекут за собой кровопролитные следствия, невольно вспоминается упрек Конфуция, обращенный к реалистам, стремящимся добиться гармонии в обществе с помощью оружия. Сила, направленная сверху, утверждал он, только вызовет недовольство внизу. Возможно ли более убедительное подтверждение этой гипотезы, чем толпы разгневанных исламистов, каждый день выстраивающихся в очереди, чтобы стать смертниками и взорвать себя в Ираке и Афганистане?
Одна из самых известных историй из жизни Конфуция рассказывает о том, как однажды, проезжая мимо горы Тайшань в провинции Шаньдун, он повстречал убитую горем женщину. Ученику Конфуция было известно, что эта женщина, горестно склонившаяся над могилой сына, понесла не одну утрату, а сразу три. Тигр погубил отца ее мужа, ее мужа и вот теперь ее сына. Неизменно практичный Конфуций спрашивает, почему же в таком случае эта женщина не переехала в какое-нибудь более безопасное место. «Но здесь нас не угнетают власти», – отвечает женщина, чем побуждает Конфуция повернуться к ученикам и обратиться к ним со словами: «Запомните это, дети мои! Гнет властей страшнее тигра»38.
Как гражданин страны, одержимость которой правилами неуклонно растет, я нахожу этическое учение Конфуция о добродетели жизнеутверждающим. Слишком часто мы пытаемся загнать круглые колышки общих правил в квадратные отверстия конкретных обстоятельств. И хотя придерживаться шаблонных представлений о конфуцианцах как о слепых последователях непреложных правил этикета и приличий очень просто, на самом деле конфуцианцы воспринимали этику скорее как искусство, чем как науку, скорее как образ жизни, нежели свод раз и навсегда установленных правил. Если этика на основе правил претендует на звание всеобщей и абстрактной, то конфуцианская этика признана ситуационной и конкретной. Как быть, если видишь, как родственника твоего супруга, того самого родственника, прикасаться к которому тебе запрещает свод правил приличия, уносит течение, и он вот-вот утонет? Нарушить правила и спасти жизнь, заявляет Мэн-цзы. Добродетельным и благородным в любой ситуации будет поступок, который совершил бы в этой ситуации тот, кто наделен человечностью. Цель конфуцианской этики – стать именно таким человеком.
Во время одного недавнего уик-энда, на который пришлись выпускные празднества, мы с новоиспеченным доктором наук разговорились на церемонии «покрывания головы», во время которой научные руководители поздравляют своих учеников с присвоением им докторской степени. В ожидании, когда на возвышение вынесут наши средневековые регалии, мы обсуждали церемонию сквозь призму «ли», в частности, пытались разобраться, кому и когда следует пожимать руку. В итоге я не мог не засмеяться, когда студентка, диссертация которой была посвящена конфуцианству, все перепутала, совершила неуместный поворот на 360 градусов, чтобы пожать руку заместителю декана – чего за весь день больше никто не сделал, – и тем самым сбила весь порядок церемонии. Позднее я решил поддразнить ее этим случаем. «Вот бы не подумал, что ученый, обладающий столь глубокими познаниями в конфуцианстве, как вы, способен запутаться в церемониях», – сказал я. «Да, но когда так поступает мудрец, – с тонкой улыбкой ответила она, – это уже не путаница».
И наконец, признаюсь, что Конфуций – мой профессиональный кумир. Почти всю свою взрослую жизнь я провел в академических кругах – либо как студент, либо в роли преподавателя. Разве могу я не преклоняться перед человеком, первые строки «Лунь юй» которого говорят об учебе как наслаждении, чей день рождения празднуется на Тайване как День учителя, чья вера в силу образования так глубока, что с его помощью вокруг этой веры была построена целая цивилизация?
В США ученые питают тайную романтическую привязанность к Франции, куда интеллектуалов ухитряются заманить солидными зарплатами и симпатичными девушками (или парнями). Но Конфуций перещеголял даже французов, так как поистине жил разумом (и сердцем). Чтобы возвысить профессию учителя, он сделал больше, чем кто-либо другой на любом континенте и в любую эпоху. Конфуций верил в то, во что должен верить каждый хороший учитель: в каждом из нас заложены семена изменений к лучшему и способности к совершенствованию, но эти семена требуют усердного ухода, без которого они не принесут плодов. Для Конфуция «жэнь» и «ли» были противоядиями от хаоса и путаницы. Но единственным способом их применения он считал образование.
Конфуция справедливо называют консерватором, однако разновидность критического мышления, с которым он ассоциируется, свойственна либеральному уму. Да, за вдохновением он обращался к прошлому. Но как говорил он сам, на старое он смотрел для того, чтобы понять, что есть новое39. Каждый вопрос он стремился рассмотреть всесторонне, в том числе сквозь вечно меняющуюся призму новизны. «Благородный ум способен рассматривать вопрос со всех сторон, не проявляя предубежденности», – говорил Конфуций40.
Для Конфуция «жэнь» и «ли» были противоядиями от хаоса и путаницы. Но единственным способом их применения он считал образование
Но при всех своих достижениях в сфере преподавания и обучения Конфуций так и не утратил интеллектуального смирения. На божественность он никогда не претендовал. Он никогда не называл себя мудрецом. Никогда не говорил даже, что он «цзюньцзы». Отвечая на вопрос, достиг ли он уровня «цзюньцзы», он лишь перечислял пути, по которым не дошел до цели:
«Есть четыре задачи на пути благородного мужа, ни одну из которых я не сумел осуществить. Такое же служение своему отцу, какого я ждал бы от собственного сына, осталось для меня недосягаемым.
Служить моему правителю так же, как я ждал бы, чтобы мои министры служили мне, я тоже не сумел. Мне не удалось сослужить такой же службы своему старшему брату, какой ждал бы от него. И первым проявить к друзьям такое же отношение, на какое я рассчитывал бы от них, я не смог»41.
Следовательно, Конфуций – не образец человека, которому удалась полная самореализация, а того, кто всю жизнь стремился стать более человечным, – человека, которого мы можем не просто чтить, а взять как пример для подражания.
Стать человеком
С каждым веком конфуцианство становилось все более религиозным, особенно в своем взаимодействии с буддизмом и даосизмом. Вместе с тем оно оставалось на удивление приземленным. Поэтому оно представляет собой не только одну из самых влиятельных мировых религий, но и наименее религиозную из них. Или же нет? Вероятно, последний вывод, который следует из нашего разговора о Конфуции и о тех, кто чтит его и толкует его слова, таков: существуют разные способы проявления религиозности.
Монотеисты с Запада убеждают нас, что религия – игра с нулевой суммой. Мы должны выбрать одну из религий, и мы, естественно, предпочтем сделать выбор на основании того, что предлагают нам религии после смерти. Но Конфуций и его последователи учили в том числе и тому, что смысл религии не столько в неопределенном будущем, сколько в настоящем – «здесь и сейчас». Возможно, преуспеяние человека и гармония в обществе – достаточно возвышенные цели для любой религии. Возможно, самый животрепещущий вопрос, на который должны дать ответ великие религии, – вопрос о том, как стать человеком.
Современный американский поэт-фермер Уэнделл Берри утверждал, что мы становимся людьми, если мы причастны к сообществу «возлюбленных братьев и сестер», и давал определение этой причастности, как «общему опыту и общим усилиям на общей позиции, принадлежность к которой добровольна». Американская литература, отмечал Берри, изобилует образами восприимчивых личностей, которых угнетает не в меру властное сообщество (вспомним Гестер Прин из «Алой буквы»), и, следовательно, одиночек, бегство которых от этого гнета вполне оправдано (вспомним Гека из «Приключений Гекльберри Финна»). Но лишь в обществе, продолжает Берри, можно стать человеком в полном смысле этого слова. Лишь в условиях приличий (или непристойностей) общества, его блага (и зла) мы на своем опыте постигаем «нашу предубежденность и смертность», многочисленные узы, связывающие нас с местом и прошлым, с живыми и мертвыми. Берри называет себя христианином, а не конфуцианцем, но подступает к конфуцианскому духу ближе, чем любой известный мне англоязычный автор художественной литературы. Слова «жизнь – общественный поступок» были написаны Берри. Но звучат они так, словно их «изрек Конфуций»42.
Глава 4 Индуизм: путь преданности
Математика божественности (с. 147) Сансара и мокша (с. 150) • Цивилизация долины Инда (с. 152) • Ведизм (с. 154) • Философский индуизм (с. 157) • Индуизм преданности (с. 163) • Трое: Вишну, Шива, Махадеви (с. 167) • Пуджа (с. 170) • Индуистское повествование «Махабхарата» (с. 173) • Индуистское повествование «Рамаяна» (с. 176) • Современный индуизм (с. 178) • Индуизм сегодня (с. 180)