Иванова свобода (сборник) - Радзинский Олег Эдвардович 2 стр.


Радость сместилась влево, и, почти не касаясь руля, он свернул вслед за ней в узкую ленту улицы Бурденко, против движения.

Здесь было пусто. Светошников остановился на углу одного из Неопалимовских переулков. Их было больше, чем один, и кто-то их пронумеровал. Хотя они и так разные, не спутать: в каждом жили свои птицы.

Он въехал на тротуар и стал ждать. Музыка звучала приглушеннее, будто на лютне играли под одеялом. Светошников знал, что это лютня, хотя никогда не видел инструмента. Он даже не помнил, откуда знал это слово. Светошников его раньше не слышал и сам не говорил.

Так с ним бывало: слова, что он не знал, появлялись и показывались ему, растворяясь затем в темноте. Они были как призраки настоящих слов, которые люди произносили каждый день, а он не мог. Раньше Светошников пытался сказать, что хотел, но выходило обрывками и нескладно. Потом он перестал, ограничив себя необходимыми звуками речи, выбирая слова попроще и покороче и только те, что нужны. Все другие слова оставались внутри и прятались в дальнем понимании, дразня его своей непроизносимостью.

Светошников на них не обижался: он научился обходиться тем, что мог сказать. Говорил он мало, да особенно было и не о чем.

Он просидел в машине больше часа, слушая приглушенные звуки лютни внутри. Потом – безо всякого перехода – музыка зазвучала громко, внятно, совсем рядом – под кожей. Светошников пытался услышать, куда смещаются звуки. Казалось, музыка стоит на месте и никуда не зовет.

Он не сразу увидел собак: они пробежали совсем близко – рядом с машиной. Их было пять, Светошников успел пересчитать дважды. Собаки бежали кучно, словно это одна собака. Музыка сместилась и позвала за собаками, влево. Светошников завел мотор и послушал внутри себя: он не хотел. Не сегодня. Может, и вообще обойдется. Пронесет.

Он знал, что врет сам себе.

Стараясь не смотреть, куда побежали собаки, Светошников повернул направо и осторожно поехал домой, удаляясь от музыки и соблюдая все правила дорожного движения.

3

Там была еще комната. Как все – четыре стены. Но ни одной южной. Заходить туда ни к чему: только остановка лишняя, а надо вслед, за мерцанием. Коридор.

На стенах – ничего. Стен вообще не было. Но понятно, что коридор. То ли не построили еще, то ли уже разрушили. Стен нет, а узко.

Он знал, что скоро будет ведро с чем-то мелким на дне, а потом – поворот и дверь. Что в ведре, Светошников не глядел никогда: понимал – лучше не видеть. Да и не нужно: его вело за мерцанием, прямо к двери. Ему было велено открыть дверь. Что дальше – понятно. Только он не хотел.

Сегодня коридор не кончался.

Светошников шел, сторонясь невидимых стен и ловко ступая вдоль трещин. Из трещин – голоса, но не громко. Словно не зовут уже, а так, для порядка плачут.

Светошников шел за мерцанием. Оно висело впереди, проступая из светлого коридора не окрашенными ни во что искорками. В середине мерцание закручивалось и беззвучно лопалось, расходясь в стороны от центра. Центр был глубже, как воронка. Но чуть-чуть.

Он прошел ведро. Теперь поворот и в глубине дверь.

Светошников повернул. Он увидел дверь сразу, и ему показалось, что сегодня она ближе. Значит, время подходит. Она сама к нему подвигается. Хитро.

Он посмотрел, как мерцание облепило дверь. Воронка в центре начала углубляться. Мерцание просачивалось сквозь дверь, втягиваясь в воронку, и надо было вслед за ним – открыть дверь.

Он подошел ближе. Почти рядом.

Он стоял совсем близко, меньше, чем полруки. Здесь надо было или открыть дверь и войти, или проснуться.

Светошников проснулся. Он так делал каждую ночь, уже месяц. Еще успеет туда.

Он полежал, привыкая к неровной тьме спальни после ярко освещенного коридора во сне. Рядом спала жена. Светошников ее не любил. Кроме нее и дочки, у него никого не было.

Он подумал разбудить жену, чтоб не так страшно. Светошников знал, что будить не станет, но думал об этом каждую ночь, когда просыпался перед серой тьмой московских рассветов.

Ему казалось, будто в Москве особенно плохо по утрам. Он, правда, редко просыпался в других местах.

Сон этот снился ему уже месяц, и каждую ночь Светошников послушно шел за мерцанием до самой двери. Он не то чтоб боялся; он бояться не умел. Он просто знал, что однажды придется туда войти, и притом не во сне. Во сне был выбор – проснуться. А куда проснешься наяву?

Светошников сел на кровати и посмотрел на свое темное отражение в зеркале. Словно не он, а кто-то еще. Да нет, он и есть. За ним длинной горкой спала жена. Ее в зеркале почти не было видно: лишь неровная холмистость одеяла говорила, что там кто-то лежит. Светошников повернулся вполоборота и потрогал под одеялом ее ноги. Он не помнил, какого они цвета.

Он спустился на нижний этаж и долго сидел у окна в гостиной, глядя, как снаружи нехотя светает. Ночь не хотела отступать и сдавалась частями, и голый осенний русский лес неровно проступал клочками, топорщась мокрыми ветками из неясной полутьмы. Справа лежала просека, за ней – другие коттеджи. Их было хорошо видно поверх невысокого забора. Сразу за лесом бежало в две стороны Дмитровское шоссе.

Он досидел до света и слышал визг будильника в своей спальне.

Дом стал заполняться утренней жизнью других. Наверху, прямо над ним, жена собирала дочку в детский сад. Дочь звали Лиза, и жену тоже. Светошникову нравилось, что их зовут, как одну.

Он никогда не завтракал. Только пил чай. И сахар-песок – две ложки. Светошников слизывал сахар с ложки, а не размешивал в чае. Сахар кусками он не любил: не хотел грызть. Ему казалось, что белые кубики тверже, чем его зубы, и зубы расколются, сломаются о рафинад. Светошникову нравилось слизывать белую колючую пудру с ложки: во рту становилось сладко, и нёбо заволакивало сахарным счастьем. В детстве он воровал сахарный песок, где удавалось. Выходило редко.

Жена рассказывала о планах на вечер и что сегодня что-то важное в Доме Пашкова. Они приглашены и должны обязательно пойти. Там будут все.

Светошников кивал и соглашался. Он знал, что никуда не пойдет.

С первого дня, как родилась дочь, – все шесть лет – Светошников каждое утро ее просматривал. В ней все было чисто: ни дыма, ни чужого шевеления пауков, что могут прожить тебя насквозь. Проесть изнутри. Иногда ему что-то казалось, и он начинал тревожиться, но быстро понимал, что тревожится от любви. Он боялся за нее от любви. Это мешало ему видеть вещи ясно, как он видел в других. Поэтому он и боялся, что может что-нибудь пропустить.

С дочерью он почти не разговаривал. Не умел. Но играл часто, угадывая ее мысли и удивляя своими угадками. Жена привыкла и больше не пугалась.

– Шарф не надо, – сказал жене Светошников. – Она не хочет, чтоб шарф. Будет плакать.

Они стояли в большом деревянном холле с крышей клином перед выходом во двор. Этот холл напоминал Светошникову старый фильм про русского сказочного царя, который плыл в бочке. Что случилось с царем дальше, он забыл.

– Лиза, у тебя горло. Шарф обязательно. – Жена думала, что знает лучше. Она любила дочь.

Светошников посмотрел на дочкино горло. Там, внутри, была блестящая трубка, сквозь которую пульсировало гладкое. Хорошее горло. Можно и без шарфа.

Он не стал спорить.

Светошников и маленькая Лиза сели в машину и поехали по дороге сквозь лес. Сегодня он вел машину сам, и дочь сидела сзади.

На повороте к шоссе Светошников посмотрел на нее в зеркало заднего обзора.

– Шарф не хочешь, – сказал Светошников.

Это был вопрос.

Лиза замотала головой и стала быстро говорить про то, как шарф колется. Светошников не слушал, но и не прерывал. Он знал, что когда Лиза говорит, в ее кровь вливается свет от утреннего воздуха. Потом свет мешается с кровью, как прозрачное молоко, и не дает плохому случиться. Ей слова были нужны. А ему вредны. У него со словами сила выходила и таяла в общей пелене вокруг. Ему нужно было все в себе держать.

– Шарф сними, – сказал Светошников. – Вечером – снова. Для мамы.

Лиза кивнула и стала рассказывать про кого-то из телевизора. Светошников перестал слушать и вел машину, иногда проверяя голос дочери на запах – здорова ли. Голос сегодня немного пах кислым, и нужно было сказать жене, чтобы вечером положила Лизе под подушку расческу со сломанными зубьями и один надорванный конверт. Но без адреса.

А то беда узнает, куда прийти.

4

Себя он видеть не мог, только других. Раньше, ребенком, Светошников пытался разглядеть себя внутри. Он знал, как нужно: на секунду замереть и перестать все слышать, чуть осесть, погрузнеть. Тогда сразу увидишь человека внутри: переплетения длинных трубок и сетку тонких проволочек, по которым бежит красное. И где плохо – не так. Там или цвет другой, или запах, как цвет.

Запахи он тоже мог видеть.

Но в себе Светошников не видел ничего, словно был пустой и темный. Словно его взгляд ударялся в черное стекло, отражался и возвращался.

Запахи он тоже мог видеть.

Но в себе Светошников не видел ничего, словно был пустой и темный. Словно его взгляд ударялся в черное стекло, отражался и возвращался.

Он был непрозрачный.

За себя Светошников не боялся. Когда к нему придет, он себе не поможет. “Да ведь пришло, – подумал Светошников. – Дверь-то нужно открыть и войти. Оно и есть”. Он всегда знал, что так случится: однажды придет, и деться некуда.

Было не страшно, а как-то странно, что это происходит прямо сейчас, пока он сидит у себя в кабинете и пьет фруктовый чай. Он здесь сидит, и вроде все хорошо, а дверь его ждет, и никуда от нее не уйти. Светошников посмотрел в окно: он хотел убедиться, что там жизнь, как всегда.

Спешить он не хотел. Успеется.

Светошников любил пустоту своего кабинета: здесь не было ничего, кроме стола, кресла и телевизора, подвешенного в левом углу под потолком. Пальто он снимал в другой комнате, где стоял шкаф для одежды. Там был еще один стол, за которым сидела его секретарша, Мадина. Светошников не знал, что она делает целыми днями: он ее ни о чем не просил, и ему от нее ничего не было нужно.

Мадина приносила чай, когда ей казалось, что он хочет чаю. Она всегда приносила фруктовый, который противно пах сладким. Светошникову такой чай не нравился, но он не спорил. Кивал и пил.

Вначале Мадина пыталась составлять расписание его встреч и каждое утро спрашивала об этом. Он молчал и не знал, что сказать: никаких встреч у него не было, только те, когда нужно “посидеть”. А как знать заранее? Когда нужно, тогда и нужно. Какое здесь расписание? Потом Альтин с ней поговорил, Мадина отстала и занялась другими делами. Чем – Светошников не знал. Он мало обращал на нее внимания. Ни к чему.

Один раз он взглянул, как ее родинки дышат, и увидел, что маленький сын Мадины скоро умрет от восточного воздуха. Там будет темно и мухи вокруг. Все подумают, что это болезнь, но нет: воздух придет за ним и окутает, словно пленка, и тот задохнется внутри. Кровь станет белой и перестанет струиться. Можно было его спасти, если раз в девять дней водить на гору и сталкивать вниз и чтобы в руках он держал красный круг. Тогда только поболеет и перестанет ходить. Совсем. Но жить будет долго.

У Мадины над столом висел календарь с кошками. Каждый день она передвигала пластиковое окошко, и число в окошке становилось важнее, чем предыдущие и последующие. Одни числа были черные, другие красные. Светошников видел, что ее сын умрет в красный день. Мадина передвигала пластиковое окошко и не знала, что отсчитывает дни его жизни.

Светошников ей ничего не сказал: все равно не послушает. Раньше он пытался говорить людям, что делать от беды, но те не слушали. Ему их не жалко было: он тогда думал, что говорить нужно. Он тогда думал, что видит для того, чтоб сказать другим.

Никто не слушал: когда был маленький, над ним смеялись и били. Даже Альтин вначале не верил. Пока чуть не пропал в той трубе.

Иногда Светошников встречал таких, как был сам. Редко. Он их сразу узнавал: не мог видеть, что внутри. Как у себя. Смотрит, а взгляд отражается, словно человек тот – пустой. Словно полый, внутри нет ничего, а тело натянуто на темноту, сквозь которую взгляд не проходит. А в остальном – как все.

Они его тоже узнавали. Одна, в Турции, даже кивнула ему. У нее глаза пахли зеленым. Этот запах потом не давал Светошникову спать по ночам. Он тогда сжег в пепельнице свои обрезанные волосы, чтобы она на дым пришла. Чувствовал, дым ее притянуть должен. Хотел ее глаза еще раз услышать.

Не пришла. Удержалась. И его не звала. Он бы почувствовал.

Как из сна, из речного тумана, зазвонил телефон. У телефона было шесть линий, и сейчас красным горела первая. Альтин.

Светошников поднял трубку и ничего не сказал. Не он же звонит.

– Паша, ты как? – бежал к нему в ухо рыжей струйкой голос Альтина. – Все хорошо?

Отвечать Светошников не стал: а хоть бы и нет? Он поможет, что ли?

– Паша, проблемы.

Светошников понял – по цвету голоса, – что у того с утра опять болело под животом. Это легко: Альтину нужно будет помочиться на ладонь, лучше правую, и потом пальцем, пока не обсох, нарисовать внизу живота кружок и стрелку.

Светошников хотел было об этом сказать, но Альтин его остановил:

– Паша, эти клиенты, с заводом, от сделки отказываются. Опять их залог не устраивает. Вчера согласились, взяли договор, чтобы на правлении утвердить, а сейчас позвонили и отказались. Ты уверен, что это были ракушки?

– Да, – сказал Светошников. – Это были ракушки.

Альтин замолчал. Он ждал, что Светошников еще что-нибудь скажет. Светошников тоже молчал, пытаясь почувствовать сквозь дальний воздух, что случилось у вчерашних людей напротив. Он закрыл глаза и настроился на узколицего: тот был легче, прозрачнее. Его должно лучше быть видно. Альтин дышал с другой стороны провода, и его дыхание пахло горьким. Дыхание мешало Светошникову. Он положил трубку на стол.

Не видно. Темнота с крапинками, и плотная такая. Он такой раньше и не видел. Или кто-то защиту поставил, или предупреждают его, что не обойдется. Дверь-то ждет. Не зря ж ему ее целый месяц показывают.

Светошников открыл глаза и взял трубку с больным голосом Альтина.

– Далеко, – объяснять он не мог. Не умел. – Мне нужно, чтоб они близко. Как вчера.

– Не вопрос, Паша. – Альтин обрадовался, и голос засветился, стал красным. – Назначим встречу, и ты их додавишь. Добьешь. Да, Паша?

Светошников осторожно положил трубку на рычаг. Если резко положить, ударить трубкой о телефон, у Альтина боль в горло пройдет. Альтина он берег: без него как? Он это еще в школе понял. Когда Альтина в трубу столкнули и тот согласился в ней умереть.

Светошников знал, что такие, как он, всегда при других. Для себя он не мог ничего. Ему, правда, ничего и нужно не было. Что нужно, все Альтин для него делал. Болеть Светошников не болел: в нем болеть было нечему.

Он надеялся, что это другой, как он, поставил защиту, и оттого люди из вчера не соглашаются. Он с таким раньше сталкивался.

Давно еще – Светошников плохо помнил время – Альтин сказал, что они пойдут к одному человеку, от которого все зависит. Их могут сделать уполномоченным банком. Это все, что Альтин попросил запомнить, потому что важно: уполномоченным банком. За этим идем, Паша. Мы целый месяц ждали, пока нас там примут.

Важный человек их принимал не один. Рядом с ним сидела старая женщина, у которой под очками не было глаз. Светошников это сразу увидел и что она пустая, как он. Только пустее.

Альтин все рассказал и передал важному бумаги. Тот делал вид, что на них смотрит, а на самом деле ждал, что старуха решит. Но вопросы задавал, словно читал.

Светошников быстро понял, что Альтину нужно ложечкой сливать чай обратно. Поднял ложку с чаем и обратно в чашку слил. И снова. Тогда все вопросы от Альтина вернутся к важному, словно он сам на них ответил. А своим ответам он будет рад.

Альтин так и стал делать, и Светошников видел, как слова Альтина текут через стол к важному в глаза. Ответы пахли сладким, как чай. Важный человек кивал и соглашался. Он делал пометки на бумаге, но Светошников знал: это так, ни о чем.

Он спохватился, когда было поздно: в воздухе висела решетка. Светошников понял, что случилось: старуха нарисовала ее перед собой на белом листе и решетка сошла с листа и повисла в воздухе над столом. Ответы Альтина не могли пробиться сквозь решетку и начали ломаться, коверкаться и доходить до важного ненужными осколками. Важный человек быстро потерял интерес, стал светлее внутри и сообщил Альтину, что тот к разговору не готов. Так они и ушли, а пустая старуха без глаз только кивнула на прощание.

Может, у вчерашних людей тоже есть кто-то такой?

“Вряд ли, – подумал Светошников. – Это дверь о себе дает знать. Зовет расплатиться”.

Светошников закрыл глаза и очутился в своем сне: коридор и дверь в конце.

Он протянул руку и толкнул дверь.

Перед ним висело сгущающееся ничто.

Как когда он в школе с лестницы прыгнул.

5

Он и сам не знал, почему прыгнул. Светошников стоял на четвертом этаже школы, где находился вспомогательный класс. На уроках он все время молчал, и когда учителя спрашивали, начинал плакать. Его оставили на второй год в третьем классе, а потом перевели во вспомогательный. Что это значит, Светошников не понимал, но был доволен: здесь дети над ним не смеялись – сами были такие.

Иногда учительница била их книгой по голове. У нее были странные уши – словно два цветка по бокам головы. Светошников не помнил ее лица; только уши.

Он тогда был не как сейчас. Был обычный дурак. Учительница звала их “дебильчики”. Она о них так и говорила: – Опять мои дебильчики ничего не сделали. Светошникову нравилось, что она зовет их так ласково. Потом Альтин объяснил, что это плохо, как дурак. Светошников долго не верил: “дурак” звучало жестко, а “дебильчики” – мягко, ласково. Ему нравилось.

Назад Дальше