Миша помог ему подняться со стула. Они стояли рядом, словно дед и внук.
– Куда вы спешите? – спросила Саша. – Я еще не все спросила.
– Мне песню нужно учить, – ответил Миша.
Он развернул старика к выходу, направив его плечи в нужную сторону.
– Какую песню? – Саша не хотела, чтобы он уходил: ей были нужны его неуловимые серые глаза. Она думала, что если поймает этот прозрачный взгляд, то все получится, удастся сегодня. – Зачем вам песня?
– У нас скоро праздник золотая осень, – сказал Костин. – Мы песню учим. А вы не учите?
– Учим, – ответила Саша. – Я просто уже знаю, мне не нужно. А вам разве не надо идти принимать препараты?
Она хотела его задержать и не знала как.
– Не надо, – сказал Костин. – Я не психический. Я дебильный. Нам не дают.
Он повернулся и повел старика из столовой. Тот сделал два шага, остановился и, подняв кулак, испуганно пообещал кому-то наверху:
– Нет, не заставите. Не заставите.
Римма Александровна ждала Сашу в коридоре. В дальнем конце справа стояла очередь за лекарствами. На стене перед выходом из столовой висел тканый коврик зеленых тонов. На нем влево, в сторону от медсестринского поста, по вышитому небу летели вышитые гуси. Передний гусь оторвался далеко, остальные тянулись за ним острым клином и никак не могли догнать. “Однажды, – подумала Саша, – вожак улетит за потертый край коврика, и стая последует за ним, ускользнет в настоящее небо”. Ей понравилась эта мысль.
С обеих сторон коридора тянулись открытые двери палат.
За окном шел мелкий дождь, мягко сползавший по потемневшему от воды стеклу. Дождь не стучал, не просился внутрь, а тихо лился заоконными струйками, довольный своей судьбой.
Саше стало тревожно и захотелось быстрее уехать домой.
– Пищеблок осмотрели? – спросила Римма Александровна. Она улыбалась и сама была как дождь за окном.
– Я с Мишей говорила. – Саша хотела узнать о нем побольше; она решила построить очерк вокруг Костина. – Совсем мальчик, только из детдома. Долго он у вас будет?
– Да пока не состарится, – рассеянно ответила Римма Александровна, оглядываясь вокруг. – А потом отправим в дом престарелых. – Она взглянула на Сашу: – А куда его? Жилья нет, работать не может, семья не в состоянии обеспечить уход. – Римма Александровна подождала, будет ли Саша записывать ее слова, и, поняв, что нет, продолжила: – Насильно мы никого не держим, разве что несколько буйных случаев. Многие обеспечиваемые к нам поступают потому, что у них нет возможности вернуться в общество. А у нас уход.
“Жуть, – подумала Саша. – Я бы лучше умерла, чем так жить. Хотя, казалось бы, о них здесь заботятся, лечат. Кормят. Песни разучивают”. Ей захотелось немедленно уехать – к мужу и маленькой дочке.
Саша постаралась вспомнить их лица и не смогла. Лишь общий образ, лишь имена – Игорь, Лиза, и ничего больше. Их лица ускользнули из памяти, словно не виденные много лет, и не давали в себя заглянуть – как глаза Миши Костина.
Саше Савельевой стало страшно: она испугалась, что, как гусям на коврике, ей не удастся улететь за край тканого пространства.
– Простите, – сказала она Римме Александровне, – как я могу добраться до города? До станции?
– Да что же это, вы уже уезжаете? – удивилась та. – И не посмотрели ничего, в палатах не побывали. Может, на репетицию останетесь? Мы к празднику песню разучиваем.
К ним почти вплотную подошел толстый лысый мужчина и стал слушать разговор. Иногда он быстро проводил ладонью по лицу, словно стряхивал налипшую паутину. Саша старалась его не замечать. Он почти касался ее рукава.
– Спасибо, доктор, – поблагодарила Саша. – Мне нужно ехать. Я должна начать работу над очерком.
Римма Александровна расстроенно покачала головой.
– Ну, раз надо, – обиженно протянула она. – Или подождите до вечера, в шесть индомовский автобус с персоналом в город пойдет. А пока песню послушаете.
Толстый мужчина начал сопеть, быстро провел ладонью по лицу и подвинулся еще ближе. Саша чуть отступила: ей не хотелось показывать, что она боится.
– Что тебе, Никодимов? – спросила Римма Александровна.
– А вы доктор? – чуть ближе подвинулся Никодимов.
– Доктор, доктор, – заверила его Римма Александровна. – Ты таблетки принял? Тогда иди, вон в окно посмотри. Дефицит концентрации, – извинилась она перед Сашей, – не может долго удерживать информацию. Надо прибавить сульпирид.
Никодимов никуда не ушел, а заулыбался, довольный, что о нем говорят.
В левом конце коридора неожиданно заиграло пианино и сразу прервалось, будто играть передумали.
Саша отвернулась от умолкшей Риммы Александровны и увидела, что очередь перед постом медсестры исчезла, словно смытая неторопливым дождем за окном. Медсестра, Ольга Даниловна, сидела в дальнем углу, заканчивая собой пространство коридора. На нее хотелось смотреть и смотреть.
Пианино снова заиграло, звуки были знакомы, оформлены в мелодию из юности.
Саше захотелось начать подпевать:
– Я на репетицию схожу, – сказала Римма Александровна. – Приходите, наши хорошо поют. И на праздник приезжайте. С фотографом.
Она повернулась и пошла в сторону музыки. Никодимов быстро обтер лицо ладонью и пошел за ней.
Саше стало тревожно от песни и дождя. Долгие, протяжные слова проникали в нее и смешивались там с шепотом капель за окном. Голос дождя становился все громче, все отчетливее, и Саша поняла, что ее, как когда-то хроменькую Иру, зовет синяя женщина-вода и обещает вернуть лица любимых. Она решила уехать, прямо сейчас, немедленно, не откладывая, чтобы больше не провести здесь ни одной минуты. Ее нетерпение было окрашено в ярко-оранжевый цвет.
Саша подошла к Ольге Даниловне; та сверяла записи в длинной узкой тетрадке с листом бумаги, прикрепленным клейкой лентой к стене над столом. На листе от руки было написано Дневной прием препаратов. Ниже шли фамилии больных и названия лекарств.
Воздух вокруг Ольги Даниловны казался плотнее и отчего-то темнее, чем в других местах коридора. Отсюда хотелось быстрее уйти.
– Извините, – сказала Саша, – я – журналист из районной газеты, приезжала по поводу очерка. Мне нужно на станцию, и я не знаю, как добраться.
Она замолчала, ожидая помощи. Ольга Даниловна продолжала сверять записи, бормоча:
– Сидоркин – две дозы против утренней, Алешина – отменили дневной перициазин, вечером двести миллиграммов. – Она, казалось, не слышала Сашу.
медленно, как-то вразбив, отдельно от музыки неслось из другого конца коридора. Саше хотелось уйти туда и петь вместе со всеми – она знала слова.
“Лица, лица забыла, – стучало у нее в голове. – Бежать нужно, немедленно бежать”.
– Простите, – чуть громче сказала Саша, – мне необходимо добраться до станции. Меня дома ждут. На работе. Когда пойдет следующий автобус в город?
Ольга Даниловна поставила галочку против фамилии Парамонова и взглянула на Сашу. У нее были темные глаза с почти желтыми зрачками, как у рыси. Или это отражались длинные трубки дневного света под потолком?
– Зачем тебе в город? – спросила Ольга Даниловна. – Иди лучше песню учи.
Она посмотрела в лист, ища чью-то фамилию.
– Мне нужно уехать, – еще громче сказала Саша. – У меня там семья. Я к вам в командировку. Мне нужно немедленно уехать! – почти закричала она.
Из соседних палат выглянули несколько человек. Женщина в розовом небольничном халате вышла в коридор, чтобы послушать.
Дождь за окном усилился и начал стучать, проситься в окно. Саша знала – это ее зовет женщина-вода.
– Немедленно, сейчас! – кричала она. – Мне сейчас нужно.
– Тише, тише. – Ольга Даниловна наконец нашла фамилию и ткнула в нее пальцем: – Вот, Савельева, я вижу, ты дневные препараты пропустила, оттого и волнуешься. Мы сейчас амитриптилинчик примем и успокоимся.
Ольга Даниловна наклонила маленький уютный пузырек, и две желтые таблетки соскользнули по его гладкой стенке в эмалевую белую овальную плошку.
– Вот, – показала Ольга Даниловна, – прими и бегом песню учить.
Она придвинула таблетки к Саше и ждала.
– Нет, – попятилась Саша, – не буду. Мне автобус нужно! – закричала она. – Вы не можете меня здесь держать, я журналист районной газеты. Когда автобус на станцию пойдет?
– А вот таблетки примешь – он сразу и пойдет, – заверила ее Ольга Даниловна. – Ты, Савельева, не шуми, а то мне придется санитаров вызвать. Давай по-хорошему сегодня.
Саша отступила еще на шаг и замотала головой. Больных в коридоре становилось все больше, они текли из открытых дверей палат, собираясь полукруглыми кучками, образуя группы по несколько человек. Некоторые из них начали говорить, волноваться, и их голоса, помноженные друг на друга, вторили усиливающемуся дождю за окном.
– После Пасхи приедем приедем приедем, – слышала Саша низкий мужской бас, словно глубоко в трубе.
– Ой уже прыгнул ой ловите ой ловите, – перебивала его женщина в розовом халате.
– Они за мною всюду ходят всюду к себе зовут, – рассказывал в коридорное пространство кто-то пискляво и тонко, – всюду ходят всюду к себе очень зовут…
Сашу заливал страх. Тревога из оранжевой стала почти пунцовой и была больше не тревога с ее сосущим чувством приближающегося, а ужас, что уже наступил, обступил и сейчас поглотит, проглотит – страх, беда без конца. Саша знала, что нужно немедленно впустить в себя светлый воздух дождя.
Она посмотрела в окно напротив поста: дождь бил в стекло, будто хотел что-то сказать. Саша увидела, что струи вдруг перестали быть хаотичным натиском воды и сложились в лица дочки и мужа. Лица были мутными, словно за тонкой марлей, и грозили снова расплыться в темные крупные капли, ускользнуть, потеряться, перестать быть навсегда.
– Пустите, – закричала Саша, – пустите, мне нужно, меня дочка ждет! Вон, вон там, видите. У меня муж, Игорь, он меня встречать приехал.
Она ударила по протянутой к ней руке Ольги Даниловны и отступила вглубь коридора, откуда навстречу ее страху текли, текли, текли и повторялись осенние слова:
Кто-то из больных низко заплакал, словно мычал. Плач подхватили, и сразу в глубине корпуса пронзительно закричала Нюточка. Узкий звук ее животного голоса ранил, колол, будто длинная, метровая, острая игла между лобных костей. Игла входила в череп, протыкая его до затылка.
В коридоре начался шум, и молодая стриженная наголо девка принялась колотить себя открытой ладонью по круглой голове, ноя плачущим голосом:
– Сережа Сережа Сережа Сережа…
– Что ты, Савельева, наделала? – устало спросила Ольга Даниловна. – Теперь санитаров вызывать нужно, сейчас на вязки положим. – Она подняла трубку зеленого телефона без диска и сказала в нее: – Девочки, это первый пост. У меня Савельева скандалит – все в корреспондентку играет. Сколько лет уже здесь, а одно и то же. И Парамонова из девятой тоже хороша: опять у нянечек халат стащила и в Римму Александровну вырядилась. Все отделение перебаламутили. Да, пришлите санитаров. И дежурному врачу скажите, пусть в шестую подойдет.
Ольга Даниловна повесила трубку и повернулась к Саше, но та уже бежала от окна к окну, останавливаясь и шепча дождю за стеклом:
– Лиза, Лизочка, не уходи, не уходи. Я сейчас к вам с папой выйду. Не уходите, не бросайте меня.
Больные плакали, звали на помощь, пугаясь себя, других, и крики мешались с песней, что плыла с другой стороны коридора, словно там была и вовсе иная жизнь:
И поверх всего – перекрывая томящийся в воздухе страх, обещания счастья и просьбы дождя – рвался в небо долгий пронзительный звук: Нюточка кричала по-птичьему.
Иванова свобода
1
Иван Петров решил убить свою мать на выходные. В будни никак не выходило: мать жила в дальнем поволжском городе, и добираться туда от Москвы было больше шести часов на рейсовом автобусе, что шел раз в день – рано утром, когда Иван был на работе. Оттого получалось, что ехать нужно на выходные.
Город, где вырос Иван, стал давно никому не нужен. Город начался с деревянной крепости, что построили от татар: река здесь не петляла, а текла, словно проложенная по прямому шнуру, и врага было далеко видно. Татары, однако, схитрили и обошли стороной, будто не заметили, и крепость продолжала стоять на низком, покосом берегу Волги не взятая и даже не осажденная. В этом таилась большая обида местных на историю – о них в России не было памяти.
Земля вокруг лежала плохая – суглинок, и картошка росла водянистая, хотя и щедро: с каждого мешка собирали по пять. Улицы текли так же неспешно, как река, вдоль которой тянулся город, и сама жизнь была как река: тихая, прямая и постоянная. От этой жизни никто ничего не ждал, как никто не ждал ничего от Волги: рыбу из нее давно выловили и текла она всегда в одну сторону.
Пока Иван ходил в младшую школу, он мало думал. Затем – от скуки – Иван приучился читать и начал брать книги в городской библиотеке, рядом с клубом. Он читал по алфавиту, поскольку никто ему не советовал, и сама библиотекарша, старая и сухая – похожая на кузнечика, умершего в закрытой банке, – книг давно не читала, а вместо этого вязала бесконечное лиловое платье. Иван думал, она вяжет, чтобы жизнь прошла быстрее, и, когда готово, распускает навязанное и начинает вновь. Как Волга, что весной ломала лед и становилась прежней водой, пока не замерзала опять в ноябре. Он все это понял, когда читал на букву “К”.
Химкомбинат, на котором до перестройки работала мать Ивана, закрыли, и она или сидела дома, или искала неверные заработки. Летом ходили маленькие пароходы, и мать – вместе с другими – шла на пристань, чтобы продать огородный товар. Туристы торговались, кобенились и покупали мало. Они сходили в город посмотреть на темную от времени деревянную церковь, а затем шли к Дому-музею Левитана; тот раньше ездил сюда писать Россию. Больше в городе ничего не было – крепость давно сгорела, и, недоверчиво походив по площади рядом с горсоветом и клубом, туристы уплывали вместе с рекой, так и не поняв, для чего здесь живут. Иван смотрел, как след от мотора снова становится общей водой, и хотел уплыть с ними.
После школы он поступил в филиал областного техинститута, что когда-то готовил кадры для химкомбината. Сам комбинат стоял пустой, и по городу ходили слухи, что его вот-вот купят московские и во что-нибудь превратят. Во что – не знал никто, как никто толком не мог объяснить, для чего это нужно московским, но ожидание поддерживало веру в новые времена, и город продолжал жить – неспешно, неверно и ненужно. Иван жил вместе с городом и, может, так бы там и остался, если б не туман.
Город стоял на правом, низком берегу не оттого, что княжьи люди, когда-то рубившие крепость, не знали, что делали, а потому что другой берег был тоже низкий. Волга здесь текла меж двух низких берегов, но по весне отчего-то заливала только левый. Там тянулись луга, где летом – когда подрастала трава – косили на сено для коров; козы же ходили по городу и сами искали, что есть.
Оттуда, с этих лугов, в любое время, кроме зимы, приходил туман.
С детства Иван привык просыпаться в белом молочном воздухе. Туман заливал улицы и стоял плотный, ощутимый, приглушая жизнь до шепота, догадки, плохо различимого вместо явного. Пока Иван ходил в школу, он не думал про туман, но в институте понял, что тот душит город и оттого здесь ничего не происходило последние семь веков. Туман крал город каждое утро и нехотя отпускал в десятом часу. До этого жизнь была лишь тенью, ожиданием того, что наступит, когда растает плотная влажная марля и темные контуры – наметки будущих форм – перестанут плыть в мутном воздухе и затвердеют, станут реальностью. Туман не таил в себе обещаний; он окутывал город, пытаясь скрыть будущее, и будущее, само как туман, плыло мимо Ивана, оставляя его в настоящем. В этом настоящем ничего не случалось, и – никакое – каждый вечер оно становилось прошлым. Иван боялся затеряться в тумане, превратиться в его часть – невидную, неслышную, ненужную – и однажды растаять вместе с ним – без следа. Он знал, что будущее в городе не наступит, и оттого решил уехать в Москву.
Он закончил институт и тут же, в июле, пока стояло переменчивое среднерусское тепло, сел на автобус, что шел в столицу. Матери Иван сказал, что едет посмотреть, но знал – не вернется. В голове его уже стало тесно от прочитанных книг, и он хотел жизни, про которую рассказывали черные строчки и которая не могла случиться в родном месте. Поэтому однажды утром Иван Петров уехал рейсовым автобусом в свое будущее. Его ждала другая, ясная жизнь, без тумана и всегдашней реки.
Он снял комнату в старой темной квартире, смотревшей на круглый, застроенный гаражами двор, куда его привел бурый от пьянства редкозубый мужчина, негромко выспрашивающий у вокзальных приезжих, нужно ли жилье. Иван спросил мужчину про деньги и почти сразу решил, что цена подходящая, однако стал торговаться еще по пути. Этому его научила жена директора клуба, с которой он разделил шесть часов унылой серой дороги до Москвы. Она сама предложила Ивану сесть рядом и, пока ехали, говорила без остановки, позволяя гладить свои по-летнему голые ноги под наброшенным на колени плащом.
– На первую цену не соглашайся, – советовала она. – Скажи, что дорого, и проси скинуть. Московским-то – им лишь бы урвать.
Иван кивал, пытаясь продвинуть ладонь выше под легкое щекочущее платье. Кристина его не останавливала, но и не помогала, держа ноги сдвинутыми начиная с середины бедра. Здесь ее кожа казалась горячее, чем у круглых уютных коленок. Она была старше Ивана лет на десять, и про нее в городе ходили разговоры. В конце пути она дала Ивану номер телефона родни мужа, у которой должна была остановиться, и попросила, когда будет звонить, сказать, что по поводу земельных участков. Иван пообещал и решил не звонить: он не хотел в новой жизни ничего старого, боясь, что оно принесет за собой туман.