Мне всегда везет! Мемуары счастливой женщины - Галина Артемьева 19 стр.


Сколько наших граждан, пострадавших от всевозможных действий государства, мечтали и мечтают лишь об одном: «Не до жиру, быть бы живу». Я даже не говорю о тех, кто оказался в немецком плену, выжил в нечеловеческих условиях, вернулся и был отправлен в лагеря своей родной страны. А нечего, мол, было выживать!

За что таким страданиям подвергали людей? Неужели даже право на жизнь человека определяется не природой, не высшими силами, а государством?

Нам с раннего детства внушали, что у нас есть перед государством великий долг.

И вот я, прожив жизнь, удивляюсь, прочитав немецкую книгу: оказывается, бывает так, что государство признает себя должным. Невероятно!

Шестидесятые!!!

Дружба народов

Шестидесятые — удивительное время. Все меняется, все бурлит… Дух перемен веет над планетой.

Я слежу за изменениями мира с жадным интересом. Я не успеваю вносить исправления в мою видавшую виды политическую карту мира. В Африке столько новых государств образовывается: одно за одним. Территории, бывшие веками колониями европейских стран, провозглашают собственную независимость.

1960-й год объявили Годом Африки — именно тогда образовалось на далеком континенте целых 17 новых государств!

Я мечтаю об Африке. Мечтаю посмотреть мир. Я пока не знаю о том, насколько ограничены мои возможности в этом отношении. Не только мои, разумеется. Возможности всего народа, которого называют советским.

Пока я мечтаю. Нам постоянно твердят, что в нашей свободной и счастливой стране перед нами открыты все пути. И почему бы мне в это не верить?

Почему-то больше всего меня манит пустыня. Странно, необъяснимо. Мне хочется медленно-медленно двигаться по пескам, сидя между горбами огромного верблюда. Мы с ним — часть огромного каравана. Верблюды знают дорогу к оазису в пустыне. Они уверенно идут туда. Я смотрю на пески, и конца им нет…

Эта картинка завораживала…

И еще я мечтала — о совсем другом континенте, о маленьком острове, который гордо называли Островом Свободы.

«Большая зеленая ящерица с глазами из влажного камня», — так сказал о своей родине кубинский поэт Николас Гильен.

Слова эти сводили меня с ума своей красотой. Я одержимо мечтала о Кубе, на которой свершилась революция.

Вот они — прекрасные молодые «барбудос» — бородачи. Фидель Кастро поклялся не сбривать бороду, пока не победит революция окончательно и бесповоротно. И все его соратники — тоже пообещали. Как же я мечтала оказаться там, среди них! Как я надеялась, что революция продлится еще несколько лет, пока я чуть не подрасту.

А пока… Что я могла сделать?

Я приняла решение учить испанский язык. Иностранные языки в обычной школе начинали тогда учить в пятом классе. Да и не преподавали в нашей школе испанский. И вот в третьем классе в руках моих оказался учебник испанского языка для спецшкол. Первый год обучения. Энтузиазм мой был так велик, что я самостоятельно проштудировала весь этот учебник (начиная от латинского алфавита, заканчивая текстами о Ленине и Советском Союзе) примерно за первое учебное полугодие.

Видя мое рвение, Танюся купила мне две бесценные книги. Первая: самоучитель испанского языка, который назывался «Давайте говорить по-испански» и разговорник русско-испанский и испанско-русский. Дело пошло быстрей и продуктивней! В самоучителе очень понятно все объяснялось. Настолько понятно, что радость охватывала:

— Ура! Я могу! У меня получается!

А разговорник я использовала так. Отметила самые важные фразы по темам и их заучивала целиком. Там попадались темы, которые я сразу отмела за ненадобностью. Например, «Посещение завода (колхоза) делегацией». И вопросы: «Какова производительность труда на вашем заводе? Участвуют ли колхозники в социалистическом соревновании?» Подобные темы мне и по-русски были глубоко отвратительны, а уж заучивать это по-испански… Ну нет!


…В Москве между тем появилось много молодых людей необычного для наших широт вида — из стран, обретших независимость. Они потянулись за знаниями в Страну Советов. Ради них был открыт целый университет, который так и назвали: Университет Дружбы народов. И имя университету присвоили в честь африканского борца за независимость — Патриса Лумумбы. Но поскольку в знаменитом романе Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев» упоминалось племя Мумбо-юмбо, как-то само собой получилось, что часть москвичей, не привыкших еще к имени африканского героя, называли новый вуз университетом Мумбо-Юмбо, а иные просто — Лулумба.

Я очень любила здание МГУ на Ленинских горах. Величественная высотка, возвышающаяся над городом, поражала воображение. Мне казалось, что в университетах учатся люди совершенно особенные, наделенные выдающимися способностями. Я все фантазировала, что же за Университет построили в честь дружбы народов. Гадала, представляла нечто небывалое. Приставала к Танюсе с просьбами поехать и посмотреть на новый университет.

— Ничего там особенного. И не надейся. Обычное здание, — разубеждала меня Танюся.

Но я ее все же уговорила. Мы отправились.

Мы доехали до Донского монастыря. Прошли вдоль его стен. Оказались у довольно невзрачного дома.

— Вот он, университет твой ненаглядный, — показала мне Танюся.

Я была разочарована.

— Говорят, будут на юго-западе основные корпуса строить. Наверное, там что-нибудь такое возведут, особенное, — постаралась утешить тетечка.

Мы так и стояли у кирпичной стены монастыря.

— Хочешь — зайдем, — предложила Танюся.

Мы зашли на территорию монастыря. Как всегда возле церкви, я ощутила тоску от вида запустения и чувства поругания чего-то очень важного, названия чему я не знала.

Вдоль внутренних стен на открытом воздухе стояли величественные скульптуры. Танюся рассказала, что это спасенные от уничтожения статуи, находившиеся во взорванном в тридцатые годы храме Христа Списителя.

— Уничтожили, — сокрушалась Танюся. — Кому мешал? Я ходила на работу пешком. Иду, бывало, и на купол оглядываюсь — его отовсюду было видно. И на душе легче делалось. А теперь там яма… Бассейн. Взрывали несколько дней. Никак у извергов не выходило. Люди стояли и плакали…

Я страшно затосковала от этого рассказа.

— Почему же никто не вступился? — спросила я. — Почему просто стояли и плакали? Надо было прогнать этих гадов.

— Все, кто вступался, сгинули, — вздохнула Танюся. — Такие времена.

Я, в который уже раз, осознала, что не туда попала при рождении. Дурацкое ощущение. Что значит — не туда попала? Кому-то ведь надо и здесь…

— Плюют народу в душу, — говорила словно про себя Танюся. — Такое добром не кончится…

Я постаралась не думать о плохом. Я убеждала себя надеяться на то, что худшие времена миновали, что все образуется… Заживем — и все будет хорошо.

Вот ведь как интересно становится: дружба народов расцветает. Танюся в своей академии стала работать на специальном факультете, который открыли для иностранных военных из дружественных нам стран. Их учили боевому мастерству наши офицеры-победители.

Наша богатая и огромная страна помогала всем новым странам. Мы везде строили светлое будущее. Наше топливо, наши запасы продовольствия, наши специалисты, наши средства — все отдавалось в развивающиеся страны ради идеи мировой революции.

Зарплаты и быт наших граждан, если смотреть на них незатуманенным взором, были нищенскими. Однако — жизнь без войны и надежды на будущее поддерживали веру в возможные улучшения.

Хотя… Если вспомнить жизнь русской деревни в конце 50-х — начале 60-х и сопоставить эту многотрудную, унизительно скудную, беднейшую жизнь с теми миллиардами, которые уплывали в неведомое афро-азиатское далёко, то иначе как преступлением против собственного народа такую политику назвать не получается.

«Зиганшин буги, Зиганшин рок…»

В марте 1960 года мы были потрясены известием, как четверо ребят с нашей оторвавшейся и унесенной в Тихий океан баржи семь недель провели практически без еды, с очень скудным запасом пресной воды.

Я до сих пор помню их фамилии: Зиганшин, Поплавский, Крючковский, Федотов.

Ребята выживали, как могли. Они в первые же дни их вынужденного плавания лишились сетей, так что рыбой питаться не получилось. Варили кожаные ремни в соленой океанской воде. Даже сапоги варили и ели… Они все надеялись, что их найдут. Но дни шли за днями. Они слабели. Теряли надежду. А нашли их американские моряки. Они их подняли на свой корабль, кормили потихоньку… Ребята оказались в Америке, их чествовали, как героев. Помню, читала я интервью Зиганшина. Его спросили, откуда у них столько мужества и силы духа, а он сказал:

— На нашем месте так поступил бы каждый советский человек.

— На нашем месте так поступил бы каждый советский человек.

Вот я и думала: а я выдержала ли бы? Достойна была бы звания советского человека. Вон — Зиганшин верит, что да…

Танюся купила журнал «Америка», где наши герои уже были прекрасно одеты, в красивых пальто, шляпах. Это все им там подарили американцы.

Я была охвачена восторгом! Вот ведь здорово! Спаслись!

И как же я была удивлена, когда услышала, как наши вздыхают:

— Вот вернутся домой ребятки, кто знает, что тут с ними будет?

Я разволновалась:

— А что с ними тут может быть? Их будут встречать, как героев. Они же герои, да?

Тогда мне рассказали, что во время войны попасть в плен считалось преступлением. То есть — вот ранили тебя, ты лежишь, истекаешь кровью, сознание потерял. Взяли тебя в плен. И все! Ты уже преступник! Ужас! Что ж делать-то? И что потом было с этими пленными?

— Большинство отправили в наши лагеря.

— Как?! После фашистских лагерей — в наши?

— Да.

Это в голове моей не хотело помещаться. Я не понимала — и все. Просто не понимала, за что.

Оказывается, не за что, а потому что. Потому что такие законы были в стране.

И тогда я стала желать Зиганшину-Поплавскому-Крючковскому-Федотову, чтобы они лучше остались в Америке. Вон какие у них там шляпы появились!

Но они все-таки вернулись домой. И, к счастью, их не посадили, им ничего не было за то, что они выжили и оказались спасенными американскими моряками. Наоборот: все радовались.

И даже пели песню на мотив американского танца буги-вуги:

«Точу ножи-ножницы!»

Иногда во двор приходил человек-праздник. Он нес на плече небольшой станок. Останавливался, ставил ношу на асфальт и зычно объявлял:

— Точу ножи-ножницы!

Призыв его слышали прежде всего мы, дети, играющие неподалеку. Теперь надо было успевать. Мы бежали домой и сообщали:

— Точильщик пришел!

— Скажи, чтоб к нам поднялся.

Человек со станком уже работал во дворе: нажимал на педаль своего станка ногой, серое каменное колесо от этого быстро-быстро вращалось, когда к колесу подносили нож, во все стороны разбегались искры… Салют! Вжжжж! И сноп искр! Глаз не оторвать.

Потом он шел по подъездам, в те квартиры, куда его просили подняться.

У нас всегда было много чего для работы точильщика: и большие ножи, и маленькие, и маникюрные ножнички.

Покончив с основным занятием, точильщик собирал вокруг себя детвору. Он менялся с нами: мы ему стеклянную бутылку, а он нам за это — немыслимые сокровища: колечки с разноцветными камушками. Для мальчишек тоже припасены были интересующие их предметы. У нас же глаза разбегались от вида драгоценностей. Радостная торговля! Колечко можно было выбрать, примерить… Какое-то время после визита точильщика мы все щеголяли в перстеньках с рубинами, изумрудами, сапфирами. Ах, как красиво они переливались на свету!

Тяжелым трудом зарабатывал свой хлеб человек-праздник. Сколько стоили ему эти колечки со стеклышками? Пару копеек — и собственный труд. А бутылку он сдавал за 12–15 копеек. Рюкзак за его спиной, набитый пустыми бутылками, стоил от пяти до десяти рублей. Если подсчитать, месячный заработок оказывался бо́льшим, чем у среднестатистического инженера. Нам было не до этих скучных мыслей тогда. Мы наслаждались счастливыми приобретениями.

Потом колечки надоедали… Они никогда не ломались, сделаны были на совесть. Просто кольца мешали рыться в земле или играть в мяч. В какой-то момент, насытившись радостью, которую украшение дарило своей обладательнице, его, как обузу, снимали с пальца, обменивали на что-то другое или просто прятали в свою шкатулочку.

Точильщик снова появлялся, снова возникали мечты и желания…

Они исчезли незаметно к концу шестидесятых. Перестали ходить по дворам. Наверное, кому-то помешали.

Моя тёзка — Танюсина подруга

У Танюси имелась замечательная подруга. Звали ее, как и меня, Галя. Личность это была колоритнейшая, благодаря ей я узнала много нового. Она по натуре была открывателем далеких горизонтов.

Познакомились они и подружились почти сразу, как моя Танечка оказалась в Москве. Галя, старше на пару лет, была коренной москвичкой. Как именно завязалась их дружба, я не знаю. На моей памяти дружили они всегда.

Галя родилась в Замоскворечье, в богатой купеческой семье, в собственном двухэтажном доме, построенном по последнему слову тогдашних требований. В доме имелись две ванные комнаты и ватерклозеты. Нижний этаж — кипичный, с высоким, под четыре метра потолком, с большим залом для гостей, с роялем. Под нижним этажом находился подвал, вернее, как потом назвали помещения такого рода, полуподвал: там имелись окна, батареи отопления, электричество и — опять же — сантехнические удобства. Там отец семейства занимался делами и хранил товар. А вот второй этаж был деревянный, с низеньким потолочком, маленькими узкими комнатками — для прислуги, приживалок и другого, не очень важного люда.

Отец нашей Галочки был купцом потомственным, дело свое знал и любил, в Англию с молодой женой плавал, учился, как там у них дела ведут. Когда родилась дочка (первая и единственная), отправлял жену с ребенком и с родителями жены в Германию и Швейцарию — на воды и горный воздух. Галина мама играла на рояле — училась этому с детства. И дочку свою стала учить, как та научилась своими ножками к инструменту подходить.

Других деток не случилось, как потом говорила Галина мама, к счастью.

Гале было десять лет, когда пришли люди и отняли у них все: все товары, все личные вещи (ничего не успели припрятать), даже рояль вывезли. А в дом их заселили людей. Вообще-то — Галя говорила:

— Тараканы из нор повыползали и зажили в нашем доме.

Тараканы — не тараканы, но урон от них был явно не тараканий. Они вмиг ухитрились распотрошить богатый, построенный на века дом, превратив его во вшивую конуру. Зажили везде: и в полуподвале, перегородив его фанерками, и в зале, который тоже разделили на конуры-пеналы, и в хозяйской спальне.

Галю с папой и мамой на улицу не выгнали. Оставили им две комнатушки под крышей. Папа умер после этого через пару месяцев. И Галя за него радовалась. Потому что потом могли арестовать, посадить, мучить, казнить. А так — умер по-христиански. Даже батюшка пришел, причастил, пособоровал.

Вот остались они с мамой одни. И очень бедствовали. Мечту о музыке осуществить возможности не было никакой. В 14 лет Галя поступила учиться в медицинское училище на акушерку. Мама посоветовала, сказала, что люди всегда рождаются, поэтому акушерки при любой власти будут нужны.

Когда в 17 лет она впервые присутствовала при родах, решилась ее судьба. Она испытала такой ужас и отвращение от процесса появления на свет человека, что поняла: никогда и ни за что рожать она не станет. Мало того: несколько обязательных присутственных дней в роддоме, которые полагались на студенческой практике, позволили сделать вывод о том, что этой профессией заниматься она не сможет. Диплом Галя получила и тут же прошла специализацию по физиотерапии. У нее открылся особый дар массажистки: она умела руками снимать боль. Я тому свидетель, потому что Галя помогала Танюсе, страдавшей полиартритом на протяжении многих лет. Помогала по дружбе. О том, чтобы брать деньги у подруги, и речи быть не могло. Потом, когда у тети Ани обнаружился тромбофлебит, Галя приезжала чуть ли не каждый вечер с пиявками (они очень облегчали страдания), ставила их, убирала.

Она была настоящим другом, с щедрой и доброй душой.

Работала Галя в какой-то закрытой клинике, получала сущие гроши, подрабатывала частными массажами. Был у нее до войны муж, которого арестовали и расстреляли в конце тридцатых. Больше замуж она не выходила, хотя предлагали не раз. Она отличалась красотой: высокая, стройная, узкое лицо, руки, тонкий нос с горбинкой, ярко-голубые глаза, нежная кожа… Не для такой жизни была рождена…

Танюся возила меня в гости к своей подруге Гале в Замоскворечье. Я видела ее маму, казавшуюся мне дряхлой древней старушкой. Галина мама ступала тихо-тихо и говорила почти неслышно, только голубые глаза, точно такие, как у дочки, сияли иногда, если она их поднимала, взглядывая на собеседника.

Мы поднимались к ним с черного хода, по ветхой качающейся деревянной лестнице. У дома имелся свой запах, особенный. Я его называла «старинный». Так пахло в Третьяковской галерее, куда меня часто водила Танюся. Купец Третьяков завещал свой дом и галерею с уникальнм собранием картин своему родному городу Москве.

Я, приходя в Третьяковку, все время вспоминала судьбу Галиного папы, их дома и очень радовалась за Третьякова, что он умер за 20 лет до всех ужасов, которым предстояло свершиться. (Как это сочеталось в моей душе — не пойму. Я была верным октябренком, потом юным пионером, всегда готовым… А вот за Третьякова тем не менее радовалась. И Галиной семье сострадала.)

Назад Дальше