Незадолго до того с естественного факультета Петербургского университета ушел г. Цион, бывший там экстраординарным, и университет, желая получить меня на его место, справлялся в министерстве, возможно ли это. Министр, будучи в Одессе, очевидно, знал об этом. Перед его приездом одесская дума, хлопотавшая получить политехнический институт, давала в честь министра обед, на который были приглашены и все профессора университета. Прощаясь с нами после этого обеда, министр спросил меня, желаю ли я быть переведен в Петербург, и, получив в ответ согласие и благодарность, перевел меня весной следующего года. По поводу моего двойного переселения – из медицинской академии в Одессу, а из Одессы в Петербургский университет – кто-то не без остроумия заметил: «Сеченов употребил пять лет на переход с Выборгской стороны на Васильевский остров».
Описав, таким образом, внелабораторную жизнь в Одессе, перехожу к описанию того, что делалось мною в лаборатории.
Почти пять лет я занимался здесь вопросом о состоянии СО2 в крови, и этот с виду простенький вопрос потребовал для своего решения не только опытов со всеми главными составными частями крови порознь и в различных сочетаниях друг с другом, но еще в большей мере опытов с длинным рядом соляных растворов.
Состояние газа, поглощенного жидкостями, можно вообще изучать двояким образом: наблюдая различные условия выделения его из жидкости или, наоборот, изучая условия его поглощения жидкостями, и второй, несомненно, более плодотворный, чем первый, потому что в его прямых показаниях заключаются и показания обратные – в условиях поглощения газа и условия для его выхождения. Оба эти способа были пущены в ход моими предшественниками, дали много ценных отдельных результатов, но по основному вопросу не пошли далее того, что было сказано выше.
Приняв на себя задачу изучать состояние СО2 в жидкой части крови и в кровяных шариках, я пошел вторым путем, с каковой целью мне пришлось устроить при скудных условиях мастерских Одесского университета абсорпциометр.
Кто знает, как трудно налаживается новое дело, требующее многих приспособлений, тот поймет, сколько времени и труда было потрачено на одни приготовления; а затем предстояло работать с такой сложной жидкостью, как кровь. Вступив в эту область, никем еще не изведанную абсорпциометрически, я не мог не увлечься сравнительной легкостью получения верных результатов, и таким образом работа моя распалась на две части – с кровью и растворами солей. Дело через это сильно затянулось, но раскаиваться повода не было, потому что опыты с солями дали сами по себе ценные результаты и, во всяком случае, помогли разобраться в явлениях, представляемых кровью.
Жидкая часть крови устроена, в деле выполнения своей дыхательной функции, лучше, чем вода, и лучше, чем водный раствор углекислой щелочи, – она черпает O2 в тканях сильнее воды и отдает ее в полость легкого легче, чем бикарбонат.
Дыхательный обмен между кровью и тканями происходит, вероятно, следующим образом: кровяные шарики, теряя здесь О2, делаются через это более способными притягивать CO2.
Наибольшая масса этого газа поступает из тканей, конечно, в жидкую часть крови, но часть зачерпнутой ею угольной кислоты переносится на кровяные шарики, – и не только часть растворенного, но и химически связанного газа. Переход этот должен совершаться во время протекания крови по венам, и тут мелкая раздробленность кровяных шариков, как громадное увеличение поверхности их соприкосновения с жидкостью, представляет для такого перехода очень выгодное условие.
Одесскую работу с солями будет удобнее описать в связи с ее продолжением и концом в лаборатории Петербургского университета.
Из Одессы в Петербург я переехал в начале мая 1876 г. и пробыл в Петербургском университете двенадцать лет.
(С тех пор как были написаны эти строки, прошло почти два месяца – сначала болезнь, потом война с Японией. Беда быть уже ни на что негодным стариком в такое тяжелое время – мучаешься тревожными ожиданиями, и опускаются бесполезные руки. Попробую опять бежать от настоящего в прошлое.)
Профессорство в Петербургском университете (1876–1888)
Приезд из Одессы в Петербург памятен мне тем, что на другой день по приезде был тот единственный майский мороз, в 6° по всей России, до Кавказа и Крыма включительно, которым задержалась древесная растительность чуть ли не до половины лета. Приехал я с юга, конечно, в летнем платье, остановился у зятя Михайловского и, имея на другой день представиться министру, принужден был ехать туда в енотовой шубе зятя. Университетское начальство приняло меня любезно и дало отпуск на каникулярное время. Лето я прожил в имении жены, и с этих пор наша семейная жизнь стала наконец оседлой, без временных разлук и переездов с места на место. Поселились мы на Васильевском острове, этой милой университетской части города, благо все наши родные и друзья (между ними и Софья Васильевна Ковалевская с мужем) жили там же.
К Петербургскому университету того времени и к его физико-математическому факультету в особенности я преисполнен по сие время великого уважения. Не говоря о том, что сидеть рядом с такими людьми, как Чебышев, Менделеев и Бутлеров, было для меня большой честью, – университетская коллегия того времени представляла поразительный пример дружного единодушия по всем насущным вопросам университетской жизни. Посещая аккуратно заседания факультета и совета, я за все одиннадцать лет не был свидетелем ни там, ни здесь ни единого враждебного столкновения, ни единого грубого слова. А между тем университет переживал тогда очень трудные времена, и ему приходилось заниматься иногда очень щекотливыми вопросами. Известно, что в 70-х годах прошлого века правительственная реакция против анархистского террора достигла апогея и выразилась, между прочим, целым рядом административно-полицейских воздействий на быт студентов. Дошло до того, что студентов, замешанных в университетских беспорядках, лишали, по окончании курса, прав поступать на государственную службу. Несчастного устава г. Делянова, отделившего студентов от профессоров пропастью, тогда еще не существовало, и петербургская профессорская коллегия не сочла себя вправе молчать. По предложению некоторых профессоров была образована комиссия для рассмотрения дела и составления защитительной докладной записки министру, что и было сделано. В совете нашлось только два человека, не подписавших этой записки. Кончилось, конечно, ничем – министр ответил выговором коллегии и замечанием, что забота о судьбе студентов предоставлена начальству, а не профессорам.
Другой повод вспоминать этот период петербургской жизни с любовью и уважением – это Бестужевские женские курсы, где я был преподавателем в течение нескольких лет и мог убедиться на деле в серьезном значении этого истинно благородного учреждения. Это был женский университет о двух факультетах, в настоящем смысле слова возникший из частной инициативы и поддерживавшийся почти исключительно своими средствами. Это было в то же время крайне оригинальное учебное заведение, в котором начальница – хорошая, добрая, честная Надежда Васильевна Стасова – и ее помощницы работали даром, вкладывая в дело не только всю свою душу, но и собственные карманы, и поддерживали дисциплину в заведении не строгостями и наказаниями, а любовным отношением к воспитанницам, уговором и лаской. Что это был университет, доказательством служит систематичность 4-летнего курса, читавшегося профессорами, доцентами университета и даже некоторыми академиками. Я читал на курсах то же самое и в таком же объеме, что в университете, и, экзаменуя ежегодно и там и здесь из прочитанного, находил в результате, что один год экзаменуются лучше студенты, а другой – студентки. Помню даже, что за все мое более чем сорокалетнее профессорство самый лучший экзамен держала у меня студентка, а не студент, – дочь знаменитого немецкого раскопщика греческих древностей. Да, это была заря высшего женского образования в России, и студентки учились прямо-таки с увлечением, – я не раз был свидетелем, как они занимались в стенах своего университета в послеобеденное время. Да и могло ли быть иначе: немногие шли туда от скуки или из моды, а большинство стремилось сознательно и бескорыстно к образованию как к высшему благу, – говорю «бескорыстно» потому, что оно не давало тогда курсисткам никаких прав, а впоследствии даже лишало их таковых. Кто знал добрую, кроткую начальницу заведения, для того было наперед ясно, что тут царствовал дух любви и снисхождения; а между тем жизнь на курсах протекала более мирно, чем в заведениях с строгостями и наказаниями. Нет сомнения, что в те смутные времена бывали случаи обнаруженного участия отдельных курсисток в более или менее важных политических провинностях, и это обстоятельство, при тогдашнем огульном подозрении учащейся молодежи в политической неблагонадежности, отразилось на слушательницах Бестужевских курсов следующим образом. До начальства дошло, что бестужевки, выходя из заведения со свидетельствами об окончании курса, пользуются для получения места не этими свидетельствами[58], а аттестатами из средних учебных заведений, полученными до поступления на курсы. Поэтому в одно прекрасное утро петербургский обер-полицеймейстер Грессер вытребовал с курсов аттестаты среднеучебных заведений всех учащихся бестужевок и вернул их через некоторое время с приложением к ним нарочито изготовленных печатей, в которых значилось, что предъявительница есть бестужевка. Понятно, что рядом с этим было сделано распоряжение о недопущении к учительству лиц с такими печатями. В это время преподавателем богословия на курсах был ректор петербургской семинарии, протоиерей Розанов, – даже и он в разговоре со мной находил эту меру несколько преувеличенной. Не менее оригинальна была позднейшая реабилитация бестужевок в глазах начальства. Незадолго до распоряжения о закрытии курсов г. Делянов находит это заведение вредоносным даже в нравственном отношении; но как только эти самые курсы остались помимо него существовать и в главу их был поставлен коронный директор и такая же инспектриса с помощницами (платить жалованье всем этим лицам, 8000 руб., должны были сами курсы), заведение оказалось и благоприличным и добропорядочным.
Во всяком случае, Бестужевские курсы первого периода их существования представляют назидательный пример того, что могла бы сделать в России частная инициатива, если бы ей давали простор.
В конце 70-х годов жить в Петербурге, да еще в университетских кварталах города, было не особенно приятно: улицы кишели «гороховыми пальто» для наблюдения за обывателями вне домов, а внутри домов жильцы были отданы под присмотр дворников и через них под присмотр прислуги. В самые смутные годы этого тяжелого времени мы жили с женой в 4-й линии, почти на углу Большого проспекта, и одно время прямо против нас был, должно быть, очень подозрительный для полиции дом. Наша тогдашняя прислуга, очень добрая и хорошая женщина, относилась не без участия к трудностям службы «агентов», ежедневно дежуривших днем и ночью на углу нашей улицы и Большого проспекта, признавая в то же время, что они получают хорошее вознаграждение, 50 руб. в месяц. На ночь, по ее словам, один из агентов получал от нашего дворника стул и, поселившись на чердаке нашего дома, наблюдал за верхними этажами противоположного.
По счастью, прислуга наша не имела предательской наклонности подслушивать за дверьми, и лично мы пережили смутное время благополучно. Однако мне все-таки довелось прийти случайно в прикосновение с историей, возникшей по доносу прислуги. В те годы один из моих учеников, В., жил с двумя родными сестрами по-семейному, т. е. они нанимали общую квартиру, держали кухарку и стряпали дома. Брат кончал курс в университете, старшая сестра училась на медицинских курсах, а младшая была бестужевка, составляла лекции по физике и литографировала их, вследствие чего на квартире было множество исписанной бумаги. Обстоятельство это показалось кухарке подозрительным, и по ее доносу в одну прекрасную ночь всех троих взяли после тщательнейшего обыска мебели, постельных тюфяков и даже стен (это я узнал от арестованных). Узнал я о постигшей их судьбе от одного из приятелей В. на другой же день их ареста и узнал от него же, что арест был произведен не тайной, а явной полицией.
Зная В. в течение нескольких лет как человека, занимающегося со страстью и с успехом научными вопросами, а не политикой (в то время он уже напечатал в немецком Архиве Пфлюгера превосходную работу), я написал о нем пространную докладную записку и явился с ней к обер-полицеймейстеру Грессеру. Он сначала стал было отнекиваться, когда я заявил, что В. арестован его полицией, но наконец смиловался, навел справку и, убедившись в справедливости моего заявления, просил прийти к нему за ответом дня через два, что я, конечно, и сделал. При моем появлении в кабинете он распорядился, чтобы привели арестованных, и отпустил их на волю с наставлением быть осторожными в такие времена, а меня по их уходе отпустил с заявлением, что доверяться теперешней молодежи невозможно.
В Петербурге жила тогда большая компания родных: моя старшая сестра Анна Михайловна (любимица моей жены) с мужем Н. А. Михайловским; брат Рафаил с женой Екат. Вас. (урожденной Ляпуновой) и дочкой Наташей; два брата студента Ляпуновы (племянники Екат. Вас.), которых я знал еще детьми, и семья Крыловых: муж (Ник. Александр.), жена Софья Викторовна, сын Алексей (будущий моряк), свояченица Алекс. Викт. и маленький воспитанник-француз Виктор Анри. Все это были простые, превосходные люди. Старики мирно доживали свой век, а молодежь училась с таким рвением и успехом, что все четверо стали известными деятелями науки. В настоящее время Алекс. Мих. Ляпунов – выдающийся математик и академик; брат его Борис Мих. – профессор в Одессе и ученейший славист; Алексей Крылов – математик-изобретатель и кораблестроитель; Виктор Анри – известный физиолого-психолог. Из товарищей по университету я сошелся всего ближе с милым, добрым Дм. Конст. Бобылевым, водил знакомство с семьей Анд. Ник. Бекетова, бывал у Дм. Ив. Менделеева, Фед. Фом. Петрушевского и проф. Поссе. Кроме того, познакомился с семьями Ал. Ник. Пыпина и Над. Вас. Стасовой.
Понятно, что моя внеуниверситетская жизнь протекала преимущественно дома и в кругу родных за невинным бездельем в виде безденежного винта, чтения литературных новостей и даже хорового пения, благо старший Крылов знал множество веселых русских песен, а брат Рафаил был большой любитель пения.
Из событий этого периода петербургской жизни приведу еще два: историю с академией наук и историю с званием заслуженного профессора.
Выше было сказано, что, благодаря рекомендации одесского попечителя Голубцова, Дм. Андр. Толстой отнесся ко мне очень дружелюбно и перевел меня в Петербург. Вероятно, благорасположение Дм. Андр. ко мне продолжалось и долее, когда он сделался министром внутренних дел и президентом Академии наук, потому что нежданно-негаданно для меня Ягич (тогда профессор в университете и академик) обратился ко мне с вопросом, пойду ли я в академию, если меня выберут. В этот раз мне нечего было бояться «красных ушей», и я дал согласие. Вслед за этим Овсянников попросил у меня список моих работ; дело представления пошло, и мне стало известно, что в отделении я избран. Вскоре за тем, на мое счастье[59]. случилось следующее обстоятельство. Дело было весной, в утро праздника Вознесения; иду я по Василеостровской набережной в лабораторию и недалеко от университета, вероятно задумавшись, прохожу мимо идущего навстречу господина, не узнавая его в лицо; но, пройдя мимо, узнаю, что это был Дм. Андр. Узнай я его в минуту встречи, я, конечно, не преминул бы поклониться ему; но теперь возвращаться назад с извинением было поздно. Через несколько дней мне сообщили, что президент академии положил на мое избрание veto, и я не был допущен до баллотировки в общем собрании.
Возможно, что в некоторой связи с этим академическим инцидентом стояло и другое мое фиаско, хотя деятелем здесь был другой граф – Иван Давыдович. Не помню, каким образом, сам ли я догадался, или кто меня надоумил, но только в 1887 г. я вспомнил, что профессорствую уже 27 лет, а за вычетом года отставки – более 26. Когда я заявил об этом в университетской канцелярии, поднялось дело о моем представлении в звание заслуженного профессора. Много ли, мало ли прошло затем времени, но раз сижу я в совете, и прочитывается между прочим бумага от министра, в которой заявляется отказ на представление, потому дескать, что из 26 лет следует вычесть 10 лет, проведенных мною профессором в медицинской академии. Это было тем более непоследовательно, что медицинская академия, как медицинский факультет, совершенно равнозначна университетским факультетам. Ректор обратился к совету с вопросом, не найдет ли он нужным обратиться к г. министру с просьбой отменить выслушанное решение. Но прежде чем совет мог высказаться, я с своей стороны обратился к нему с просьбой не делать этого, так как уступка со стороны г. министра имела бы значение оказанной мне милости, а милость я могу принимать только от государя, но никак не от министра. Много лет спустя уже в Москве, к немалому моему огорчению, и, конечно, без ведома с моей стороны, меня все-таки произвели в заслуженные, и я, таким образом, лишился желанного мною оригинального звания «незаслуженного профессора», несмотря на 40 лет профессорства.
Из внеуниверситетских событий за время моего пребывания в Петербурге следует отметить последний юбилей Грубера, 25-летний юбилей С. П. Боткина и банкет в честь генерала Радецкого по окончании последней турецкой войны.
У нас, в России, Грубер вполне заслуживал юбилеев редким в нашей стране трудолюбием и примерным выполнением принятых на себя обязанностей. Имея, кроме того, наивность измерять свои ученые заслуги числом находимых им ежегодно аномалий, он считал юбилеи заслуженною данью его учености и страстно любил эти праздники с их хвалебными речами и подношениями. Зная за ним эту слабость, друзья и почитатели устроили за 45 лет его профессорства в России три юбилея. Юбилеи Грубера начинались приветствиями подчиненных в анатомическом театре; за ними следовал прием депутаций в одной из зал медицинской академии; отсюда праздник переносился для друзей на его квартиру и заканчивался юбилейным обедом, на который он являлся торжественно, под ручку со своей верной Густи, которая шла счастливая, с букетом в руках, сиянием на лице и слезами на глазах. Счастье честного труженика Грубера и его милой верной жены было прямо-таки трогательно.
Юбилей Боткина носил иной характер и был, по моему мнению, испорчен известной пышностью и тем, что празднику был придан характер чествования юбиляра не столько ученым сословием, сколько городом и его представителем, городским головой, словно звание Боткина, как гласного думы, шло впереди его ученых заслуг. Праздник в зале городской думы начался музыкальной кантатой, сочиненной на этот случай Балакиревым, как только юбиляр показался в зале, встреченный громом аплодисментов. Для него и всех его близких была устроена настолько возвышенная над присутствующими эстрада, что говорившим речи приходилось сильно поднимать голову к лицу стоявшего на эстраде Боткина. В заключение всего в речи городского головы упоминалось имя Ньютона. Такое пересаливание, хотя и обычное в русских юбилеях, мне очень не нравилось; некоторые из приближенных заметили это и сочли, кажется, завистью с моей стороны; но завидовать, право, было нечему: положение именинника мне всегда казалось несколько глупым, и я всю мою жизнь избегал именин и чествований; да и сам Боткин заявил мне после всех своих праздников, что выносить юбилейные торжества – неприятная обязанность.