— Должно что запутать хотел… Ведь они, молокане-то, хитрые…
— А про порядки про свои рассказывает?
— Это точно, иной раз к слову и расскажет…
— Ну что же, нравятся тебе их порядки?
— Порядки у них ничего, хорошие.
— Чем же именно они хороши-то?
— Да вот, водки не пьют…
— Так ведь это и православные могут сделать…
— Как же они могут, коли такого заведения нет! Нельзя никак…
— Вероятно, и у них есть тоже пьяницы.
— Известно, в семье не без урода, только уж тогда молокане от такого человека отступаются, считают его негодяем, знакомства с ним не ведут и ничем не помогают.
— А хорошему человеку помогают?
— Страсть…
— Смотри, не соблазнись!
— Ну, нет, уж это дудки… Отцы, деды христианство соблюдали, так оно не приходится.
— Ведь соблазнился же Абрам Петрович, а уж на что богомольный человек был, ни одного праздника не пропускал, чтобы в церковь не сходить, заместо дьячков был…
— Батюшка наш говорил мне, что все это и вышло оттого, что он зачитался больно… Надо, вишь, и в книгах-то меру знать, тоже, вишь, и там нельзя перекладывать-то… Вон он читал, читал, на него затмение и нашло… разум-то и помутился…
Несколько раз и сам я заставал Абрама Петровича у Суетного, но никогда никаких религиозных разговоров слышать мне не доводилось. Он только критически относился всегда к людям, к укоренившимся порядкам и как будто силился достичь чего-то другого. Насколько Николай все свои убеждения основывал на «отцах и дедах», настолько Абрам Петрович поступал в силу мысли и доводов. Суетной не сознавал этой творческой силы мысли, Абрам же Петрович, наоборот, хотя и не выходил из теоретического созерцания, но все-таки словно чувствовал потребность теорию эту применить к жизни.
Как-то раз пришел я к Суетному. Больная жена его лежала на печке, сам же Суетной сидел с Абрамом Петровичем за столом и пили чай. Увидав меня, Николай выскочил мне навстречу.
— Жена совсем помирает, — говорил он. — За попом уж Нифатку послал.
— Что такое случилось?
— Горит вся словно в огне… без памяти…
— А ты бы к фельдшеру…
— Был уж.
— Ну, что же?
— Лекарства, говорит, нет никакого, значит, говорит, и ходить мне нечего. Напой, говорит, малинкой али мятой… Вот я ее и пою, а легче все-таки нет ничего…
Увидав меня, Абрам Петрович тоже встал из-за стола.
— И вы здесь! — проговорил я.
— Да-с, приехал свата навестить… Да кабы знал, что старуха помирает у него, не приехал бы ни за что.
— Вот это хорошо, — проговорил я. — Наоборот, больных-то и навещают.
— Это точно-с… Только когда помочь нечем, так уж лучше и не навещать.
Оказалось, что у Афросиньи была горячка.
— Да-с, — проговорил Абрам Петрович, — фершал теперича был бы очень полезен.
И потом, немного погодя вздохнув и защурив глаза, прибавил:
— Удивительное дело-с! Человек помирает, а помочь нечем… лекарства нет…
— А прежде-то, сват? И прежде ведь то же было… Отцы, деды сколько прожили, а тоже никаких «аптекарей» не было… Об лекарствах-то и знать не знали!
— Так, значит, и жить все по-старому!
— Тоже больше бога-то не будешь, в смерти и в животе он один волен… Коли смертный час подойдет, так тут хошь «разаптекарь», и тот не поможет.
— Зачем же ты за ним послал-то?
— Да все думается…
— А ты бы уж и не думал, коли по-старому жить хочешь… Нет, сват любезный… живем-то мы по-старому, только деньги-то берут с нас по-новому. Прежде «аптекарей» точно не было, так ведь мы за то и не платили им…
— Это справедливо…
— То-то и есть-то! Нет, сударь, — проговорил он, обращаясь ко мне, — поистине тяжелые мы времена переживаем, а все главная причина потому, что порядку нет никакого… По-настоящему все бы должно было лучше идти, а на самом-то деле ничего этого нет… Мужик извелся до такой степени, от него одна шелуха осталась… Извелся тоже и барин… Так и мечутся все, словно рук не к чему приложить… Все побросали… хошь трава в поле не расти. Забыли, как семье жить надо, как отец себя должен соблюдать, как мать, как муж с женой жить должен, как детей держать, а дети, глядя на отцов, тоже не знают, что им делать… Так и пошло все… Да чего-с! Забыли, как землю пахать надо, как хлеб убирать, как свое добро соблюдать… Денег мы платим прорву, а распорядиться этими деньгами никто не умеет. Человек захворал — лекарства нет, село загорелось — тушить нечем, учиться захотел — учителя нет, ехать собрался — бери с собой оси да оглобли, потому дорог нет, украли у тебя безделицу какую — рукой махни, работник сбежал — поклонись ему вслед, на слово поверил — дураком обзовут, расписку взял — не по форме написана… Только один кабак и процветает… Пьют, как никогда не пивали. И с какой радости, и на какие деньги пьют — придумать не могу… Кажется, у другого штанов нет, а пьян… Весь в крови, в грязи валяется и забыл про то, что люди увидать его могут.
Приехал батюшка, причастил больную и засел за стол.
— Ах, ах! — проговорил он, поставив дароносицу и поглядывая подозрительно на вошедшего в избу Абрама Петровича. — Ах, ах, Абрамушка, Абрамушка… как это возможно… что ты наделал… ах, ах…
Но Абрам Петрович только улыбнулся.
— А ты кушай, кушай, батюшка, — проговорил он, — вишь, хозяин-то водочки принес, выкушать просит тебя…
Батюшка оглянулся и, увидав возле себя Суетного, державшего на тарелке графинчик с водкой и рюмку, налил рюмку, перекрестился, перекрестил рюмку и, прошептав «Во имя отца и сына и святого духа», выпил ее залпом.
Когда батюшка, надлежащим образом закусив и выпив, стал собираться домой, он вызвал Абрама Петровича в сени.
— Ты вот что, — проговорил он настолько громко, что я мог слышать его разговор. — Ты того… смотри…
— Чего того? — как-то насмешливо, но все-таки степенно проговорил Абрам Петрович.
— Ты-то уж, господь с тобой… отрезанный ломоть… и прихода не моего… а все-таки того… Ты вот… часто больно к свату наезжать стал…
— Да ведь и ты, батюшка, не забываешь его. Нет-нет и зайдешь, да еще с матушкой и с детищем…
— Да я-то что! Я закушу и домой…
— Ну и я то же самое… благо человек-ат угощать любит…
— Ах, ах… все ты не то говоришь…
— Ну, а больше мне и сказать тебе нечего…
И, проговорив это, Абрам Петрович отвернулся от батюшки и вошел в избу.
Как тяжело ни хворала Афросинья, однако дело кончилось благополучно. И недели через три она слезла ужо с печки.
Между тем Нифату минуло уже девятнадцать лет, и Суетной принялся разыскивать сыну невесту. Поры этой он насилу дождался. Богатой невесты Суетной не искал, но искал девушку работящую, здоровую и хорошего поведения.
Объездил он все соседние села, деревни, все хутора и наконец в какой-то глухой деревушке, в которой не было еще ни кабака, ни лавочки, ни базара, Суетной откопал искомый клад. Он возвратился домой счастливый и довольный, и вот как он описал сыну красоту невесты: «Девка здоровенная, что в плечах, что в поясе — все одна, ровная. Груди навылет, едреная, румяная… Сало из-под кожи так и польется… ни вередов, ни чирьев, ничего этого нет… глаз веселый, вскинет и все видит. Сама невысокая, но коренастая, ноги прочные, маненичко с кривизной внутрь; станет, так не спихнешь, пошла это она лошадь закладывать за снопами ехать… Как упрется коленкой в оглоблю, так сразу супонь и натянула. Опосля того брикнулась в телегу, заиграла песню на всю округу и марш в поле! Ловкая девка и всех этих глупостев не знает… Ни, ни… как мать родила, так и осталась!»
Девушка понравилась Нифату, Нифат девушке; и в ту же осень по уборке хлеба состоялась и свадьба. Урожай в тот год был более чем удовлетворительный, и Суетной свадьбу сына справил на славу. Он наварил браги, купил ведер десять водки, зарезал несколько баранов, кур, подготовил рыбы, настрелял уток и гусей… Из церкви вплоть до дома молодых вели в венцах, и батюшка все время в ризе и с крестом в руках сопровождал их. Пир продолжался с неделю… И в избе, и вокруг избы народ толпился с утра до ночи… Пляски и песни не прекращались… Было проделано все, что только проделывается на свадьбах… И хмелем осыпали, и горшки били, и молодых заставляли целоваться… Суетной был на верху блаженства, желанная мечта его наконец исполнилась… Семья его прибавилась. Молодая, здоровая сноха внесла в эту семью такое счастье, какого Николай даже не ожидал. Все более или менее почетные люди тоже перебывали на свадьбе. Был батюшка с матушкой, старшина, волостной писарь, «аптекарь», Абрам Петрович, письмоводитель мирового… Даже сам жигулевский барин и тот не побрезговал. На первый же день свадьбы он с шумом подлетел к избе Суетного, вошел в избу и спросил себе стакан водки, стал в торжественную позу, произнес спич и выпил за здоровье молодых. Он даже своих лошадей давал на свадьбу «под невесту», украсил их лентами, бантами, заплел гривки, дугу обмотал платками, шляпу кучера утыкал павлиньими перьями, и тройка эта так мчала невесту, что та, укрытая с головой «шелевым платком», чуть не умерла со страху.
С первых же дней своего вступления с семью Суетного молодая Прасковья (так звали жену Нифата) не замедлила показать свое проворство. Отпраздновав свадьбу и оглядевшись, она тотчас же умелыми руками взялась за женское дело, и дело это приняло иной вид. Видно было, что делом этим принялась заправлять не хилая, болезненная и надорванная женщина, а женщина с молодыми силами и железным здоровьем. Утомленная свадебными хлопотами, а пуще наплывом чрезмерного счастья, Афросинья не замедлила залечь на печку, но на этот раз дергачевским обитателям не пришлось позубоскалить над Суетным, ибо белье на реке полоскал уже не он, а его сноха, да такая, у которой валек в руке гремел на всю деревню, у которой руки были мускулистые и которая, подоткнув подол и нагнувшись, показала такие красные и здоровенные икры, такие твердые ноги и такой могучий торс, что всякое зубоскальничанье становилось неуместным. Мужики, бывало, спят еще, а у Прасковьи в печи целый пожар идет, а сама она, засучив по локоть рукава, или тесто месила, или завтрак стряпала. Пригонят стадо, так Прасковье стоило только выйти на улицу и закричать: «Вечь, вечь, вечь!» — как все Николаевы овцы гурьбой вылетали на зов хозяйки и в ту же минуту марш в растворенные ворота. Как принялась Прасковья молотить хлеб, так только пыль столбом пошла, шлепнет цепом, так даже земля загудит, словно бабкой ударила. Молотит, а сама или песни играет, или прибаутки говорит, да такие веселые и смешные, что все со смеху животики надрывали. «Да ну те к лешему!» — заметит Суетной, а Паранька крикнет в ответ: «Ничего, батюшка, ничего, молоти знай, так-то ходчее пойдет!» Раз как-то на базаре краснорядец подлетел к Прасковье с недобрым предложением, Прасковья в ответ как размахнется, как хватит его по роже, так тот и с ног долой. «На-ка, вот, закуси!» — проговорила она и пошла своей дорогой. Насколько Прасковья была ловка, работяща и проворна, настолько же была она почтительна и к свекру и к свекрови. Первого называла она батюшкой, а вторую — матушкой, и действительно, привязалась к ним, как к родным отцу и матери. Нифата она полюбила сразу, сшила ему три ситцевых рубахи, купила пестрый платок на шею, связала перчатки из шерсти, выкрашенной фуксином, и сшила сама занавеску к постели. «Хоша и муж с женой, — говорила она, — а все же нехорошо!» — и начнет, бывало, ласкаться: «Хороший, говорит, ты у меня Нифатка, добрый, ласковый!»
И все это было в Прасковье так просто, правдиво и бесхитростно.
Даже Абрам Петрович, относившийся ко всему критически, и тот не налюбуется, бывало, на Прасковью.
— Ну, сват, — говорил он, — эта ничего… вывезет…
— Вывезет, сватушка, вывезет! — подхватывал Суетной и улыбался.
— Баба настоящая, как есть русская…
— Настоящая, сват, настоящая… Вечор сама огород вспахала…
— Ну?
— Вот те христос… с места не сойти…
— Так это, выходит, весной-то… в три сохи…
— В три сохи! А намедни, на помочи, во какой стакан водки долбанула…
— И ничего?
— Хошь бы в одном глазе! — И потом, подмигнув, добавил: — Эта дурака-мужа как раз к прялке привяжет!
И оба захохотали, причем живот Абрама Петровича пришел в обычное колыхание…
IX
Вдруг в народ стали прорываться слухи о предстоящей будто бы войне[12]. Жители деревень плохие политики, о существовании братьев славян никто даже не подозревал. То, что ясно как божий день человеку интеллигентному, следящему за перевоспитанием общественного и политического строя, перевоспитывающему, согласно этого строя, себя, свои нравы и привычки, то, в большинстве случаев, степному мужику является не только темным и загадочным, но даже совершенно непонятным. Только после уже, когда пролитая кровь заставит заговорить собственную кровь, когда до народа начнут доходить потрясающие эпизоды войны, когда он, по рассказам, узнает о существовании того народа, ради спасения которого проливается кровь, когда изувечат или убьют у него двух-трех близких ему существ, тогда только он начинает вникать и хотя смутно, но все-таки уяснять причину, вызвавшую совершающееся кровопролитие. «Бога вы не боитесь!» — говорит он тогда. Поэтому ничего нет удивительного, что хотя толки о предстоящей войне и прорывались в народ, но он не то верил, не то сомневался в справедливости этих толков.
Точно в таком же недоразумении находились и жители села Дергачей.
Про возможность войны они отзывались так: «Болтают, а кто ж ее знает!» Первую весть о предполагавшейся войне распустил жигулевский барин. Он заговорил о ней еще во время сербского восстания. Объявил, что едет добровольцем, но почему-то не поехал и даже оставался дома тогда, когда после правительство приглашало на службу отставных офицеров. Это «болтают» продолжалось довольно долго.
Но вот началась мобилизация войск, стали собирать билетных[13]. Возвратившийся как-то из города Николай Суетной рассказал, что на соборной площади учили солдат маршировать, что он смотрел и дивился — как ловко солдаты эти вскидывали ружьями, как словно один человек, ходили скорым маршем, поворачивались направо и налево, барабанили и кричали «ура!». Заговорили о наборе, а вслед за тем в какой-то праздник после обедни вышел на амвон батюшка в ризе, вынул из кармана «граматку», отер со лба пот рукой и, проговорив: «Слушайте-ка, провославные!» — прочел манифест о войне. Сначала народ подумал, что это землю ему прирезать собираются, но вышло не то. «Болтают» перешло в действительность. Народ загалдел, стал расспрашивать: что и как? Кабатчик выписал местную газету «Листок», и чтение газеты этой привлекало в кабак толпы народа. Прочли «Листок», и повесили носы. Жители села Дергачей, знавшие лишь о существовании турка, француза и немца да черкеса, узнали, благодаря этому «Листку», что, «окромя» вышесказанных народов, «объявился вишь какой-то еще болгар, такой же православный, как и они, дергачевцы, только по-иному гуторящий, и что турок у болгара этого отнимает законных жен, волов, лошадей, насилует дочерей, а самого болгара режет и бросает».
С театра войны стали приходить письма, и все с письмами этими спешили к Нифату, который и прочитывал их приносившим. Сколько слез было пролито над этими письмами! Читались эти письма и перечитывались по нескольку раз, хотя, в сущности, кроме поклонов с далекой стороны, в них и не было ничего. «Вспомнил, вспомнил, родимый!» — и изба Суетного наполнялась раздирающим сердце, тихим, беспомощным всхлипыванием, к красным заплаканным глазам прикладывался конец грязного фартука, и тяжелый вздох вырывался из наболевшей груди. Пошло на войну из села Дергачей человек пять молодых людей, и опять слезы… но ведь бабьи слезы дешевы — чего смотреть на них!
За Нифата Николай Суетной не боялся. Он был одним из ревностнейших защитников «болгара» и до того заинтересовался судьбой его, что, глядя на кабатчика, выписал и себе «Листок». «Ах, Суетной, ах, Суетной! — зубоскалили опять дергачевцы. — Что делает-то! Смотри-ка, ах, Суетной!» И все политики села Дергачей, к немалому огорчению кабатчика, хлынули в избу Николая. Газета читалась вслух Нифатом и слушалась с жадностью. Война за «православных» стала интересовать дергачевцев, и они принялись спрашивать: «Что ж, скоро ли всему этому конец будет?» Кабатчик обозлился на Суетного и, чтобы снова привлечь к себе политиков, накупил лубочных картин, изображавших взрывы разных мониторов, и народ снова повалил в кабак. Слушая газету и поглядывая на картины, политики выпивали, и чарка опять пошла бойко. Но торжество кабатчика продолжалось недолго. Сметив, что картины интересуют дергачевцев, Суетной привез из города целую кипу этих картин и стал торговать ими. Картины были расхватаны мигом, и вскоре не было ни одной избы, в которой, рядом с иконами, не красовались бы разные взрывы и переходы.
Как только война была объявлена, так Абрам Петрович словно сам в себя ушел. Держал себя сдержанно, серьезно и только говорил, бывало: «Что ж, дело доброе, помогать друг другу надо!» Зато жигулевский барин так и крутился вихрем: «Победа, — орал он, стоя в тарантасе и восторженно махая в воздухе шапкой, — победа, поднимай образа, молись богу, десять тысяч турок в полон взяли!» Народ радовался, поднимал образа и в победах видел скорый конец народному бедствию.
Возбужденное состояние это нисколько не мешало, однако, семье Суетного хлопотать о своем, собственном очаге. Война за «болгара» сама по себе, а война из-за куска хлеба сама по себе. Николай, Нифат, молодая работящая Прасковья и даже хилая Афросинья войну эту вели до того разумно, что, несмотря на скудный в тот год урожай, им все-таки удалось уплатить Абраму Петровичу еще одну часть долга. Суетной был счастлив. Теперь оставалось за ним всего пятьдесят рублей, но и эту часть долга он вскоре значительно уменьшил, совершив удачную победу над волками. Ему удалось убить и изловить двух старых волков и трех молодых. Волков этих он предъявил в земскую управу, получил за них по три рубля награды и за столько же продал шкурки. Итак, волки эти дали ему тридцать рублей. Шестнадцать рублей он отдал в подати, а четырнадцать отвез Абраму Петровичу.