Проклятье диавардов (сборник) - Александр Бачило 2 стр.


— Да-а уж, — протянул Бакалаврин, — была бы твоя воля…

Фома, не обращая на него внимания, тряс бородой:

— Чему учили нас отцы, матеря? Покорности! Указует тебе редактор: надобны вирши благолепные. Дай ты ему благолепие! Покорствуй! И вкусишь всех благ.

— Да ведь время уже другое! — вяло возразил Миша.

— Это какое ж другое? — с подозрением уставился на него Фома. — Люди-то все те же. Стало быть, и время то самое. Нашинское! Да хоть бы и новое пришло — каждому времени потребны свои вирши благолепные!

Словно бы водички из графина, он снова набуровил себе полный стакан водки и в пылу красноречия освежился им, не закусывая.

Бакалаврин улыбнулся мне и развел руками.

— Там наверху есть еще кое-какая посуда… — сказал он вполголоса.

Пришлось мне выбираться из-за стола, не лаяться же с Фомой из-за стакана? Тоже, небось, писатель — вон какая фигура колоритная! Одна борода чего стоит…

Поднимаясь по лестнице, я услышал, как хлопнула входная дверь — пришел кто-то еще. Устроили проходной двор, подумал я. И чего эти писатели никак не разъедутся? Семинар давно кончился, нет, торчат тут. Тары не напасешься. Однако долго сердиться мне не пришлось. По возвращении в комнату Бакалаврина я увидел, кто был новый гость, и сердце, соскочив с обычного ритма, прошлось несколько раз по барабанам в размере “Ламбады”.

У стола, небрежно закинув ногу на ногу, сидела гордая черноокая и черноволосая красавица, увлеченная, казалось, спором Бакалаврина с Фомой. Я запнулся о порог и чуть не уронил посуду. Девушка медленно перевела взгляд на меня.

В глазах ее было что-то, внушающее одновременно и восторг и ужас. Дьявольское веселье сверкало в них, но за ним чувствовалась глубоко упрятанная тоска.

“Ламбада” моя заглохла, словно раздавленная каблуком, а вместо нее получился надсадный рев труб, отдаленный гул толпы, потянуло дымом костра, сложенного на площади, пронеслась пелена копоти от факелов стражи, и багровые отблески стерли с лица приговоренной смертельную белизну.

— Ведьма! — едва донесся чей-то истошный крик.

Но в следующую минуту наваждение рассеялось, девушка казалась теперь вполне обыкновенной. Я облегченно вздохнул, лишь стал внимательнее прислушиваться к своим ощущениям. Не Еремушкино ли зелье начинает действовать? Нет, кажется, все в порядке. Просто, видимо, усталость, перелет, акклиматизация…

Да нам ли пасовать перед подобной ерундой? Я решительно оборвал перепалку двух охламонов, ничего вокруг не замечавших, и пожелал быть представленным. Выяснилось, что девушку зовут Алиной, и она тоже имеет какое-то отношение к прошедшему семинару молодых литераторов. Но какое именно, я так и не понял, потому что Бакалаврин с Фомой снова принялись спорить. Алина слушала их с таким интересом, что я не решился заговорить с ней, да и не представлял пока, о чем нужно говорить. Все стулья теперь были заняты, и мне пришлось довольствоваться низеньким пуфиком, зато у самых ее ног.

Я расплескал остатки Еремушкиной жидкости по стаканам и один из них протянул Алине. Она взяла его, даже не поглядев в мою сторону, все ее внимание поглощал Бакалаврин.

— Нет, — говорил он, — нет, Фома! Ты сам знаешь, рецепт твой мне не подойдет. И не потому, что я, там, ниже своего достоинства считаю писать, как скажут, а потому, что не получится ничего путного, те же самые редакторы будут недовольны. Либо халтура выйдет, либо просто ни строчки не напишешь, как ни бейся. Вот я этим летом пытался вставить в старую свою повесть “Сумерки” социальный оптимизм. Все лето провозился, а когда вставил-таки, ее из плана-то и выкинули. Рецензенты зарубили…

— “Сумерки” припомнил? — хитро прищурился Фома. — А скажи-ка, сударь мой гиацинтовый, ты, грамотку свою поправивши, где следует, сам ее редактору отнес? На второе прочтение?

— А почему это я должен к нему каждый раз бегать? — высокомерно произнес Миша. — Я все по почте отправил…

— То-то, по поште! — передразнил Фома. — Самотеком так и пихнул. И приписки-то никакой приложить не помыслил!

— Какие еще приписки? — Бакалаврин досадливо поморщился. — Рукописи у них регистрируются, значит, должна быть запись, что повесть отправлена на доработку, когда и по какой причине. Я имею право требовать в месячный срок…

Фома тоскливо вздохнул.

— Грубый ты. Требовать! Право! Нетто на Руси так делается? Не о правах думай, чай, прав-то у него, у начальника, не меньше твоего. А думай о душе, душу ему прежде согрей. Поклонись хоть добрым словом, коли жалко зелена вина да красного товару. За науку благодари, да божись, что в точности все выправишь. Главное дело, чтобы лик твой ему примелькался. Тоже, не турок ведь и он, авось на знакомого человека кобелей цепных пускать не станет…

— Да, — вставил я, — Фома прав. Мы живем в обществе постоянного торжества неформальных отношений.

Алина посмотрела на меня и чуть улыбнулась. Ободренный, я принялся развивать мысль:

— В самом деле, куда проще договориться с человеком, чем требовать от него чего-то по закону. Все равно он сделает по-своему, просто назло.

Бакалаврин замотал головой.

— Не то, не то вы все говорите! Чего это я буду с кем-то договариваться? Пускай мои произведения договариваются. А если они — дрянь, то я не хочу, чтобы их печатали. Это же позор!

— Произведения чтоб договаривались? — Фома тоже не на шутку раскипятился. — Да ты ведаешь ли, сколько нас таких, боговдохновенных? Тьма тем! А редактор, поди, и сам не ангельского чина, ему колосья отделять от плевел некогда, план у него!

— Граждане литераторы! — громко возгласил я. — Напрасно вы схватились, вас рассудит Вечность. Давайте спустимся с горных высот теории подмазывания к насущным проблемам сегодняшнего дня. Предлагаю тост за посетившую нас даму!

Фома с готовностью схватил стакан, а Бакалаврин тяжело вздохнул. Чувствовалось, что ему теперь не до того.

— Ладно, — сказал он наконец, — за даму, так за даму.

— За дай Бог не последнюю! — неизвестно к чему добавил Фома и, как всегда, выплеснул водку куда-то в самую глубину организма.

Я поднес стакан ко рту и тут заметил, что Алина смотрит на меня пристально. Снова подступил к сердцу легкий холодок, словно я взглянул на землю с крыши небоскреба. Стакан дрогнул в руке. Я искательно улыбнулся.

— За ваши успехи в литературе!

— А вы о них что-нибудь знаете? — Алина продолжала изучать меня, как предмет под микроскопом.

— Н-нет. Пока. Но я надеюсь, что мне еще представится…

Глаза Алины сверкнули весельем.

— А что? — спросила она, обводя взглядом коллег и останавливаясь на Бакалаврине. — Может, и в самом деле?

— Хорошо, — сказал Миша серьезно. — Попробуй.

У меня вдруг закружилась голова, перед глазами поплыл туман, нахлынули летние запахи — камыша и воды. Где-то невдалеке прокричала болотная птица. Я испуганно обернулся, отчего сиденье подо мной закачалось, и с изумлением обнаружил себя в лодке посреди небольшого лесного озера. Было, по-видимому, раннее утро, солнце только показалось в просвете между деревьями, и утренний ветерок загонял последние клочья тумана в прибрежные камыши.

Вот так штука, подумал я. Готов — сплю. Неудобно получается….

Позади меня послышался тихий всплеск.

— Слушай, царевич, я царская дочь! — раздался голос Алины.

Я едва не вывалился из лодки, но увидел лишь тонкую белую руку, медленно опускающуюся под воду. Я бросился на корму и, свесив голову, стал вглядываться в прозрачную глубину. Волна черных волос плавно колыхнулась у меня перед глазами, и точеное тело, лишенное каких бы то ни было признаков одеяния, грациозно извиваясь, скрылось в чаще водорослей у самого дна.

Конечно, сплю, подумал я. Однако каков сон!

Ветер понемногу подталкивал лодку к берегу. Я хотел было воспользоваться веслами, но их не оказалось. Пришлось продолжать плавание без руля и без ветрил. Медленно приближалась полоска камышей, лодка постепенно поворачивалась к ним боком.

Я вдруг почувствовал, что сейчас произойдет что-то еще. И точно: навстречу мне прямо из-под воды поднялась Алина. Одетая лишь в тонкую пленку стекающих струй, с водорослями и кувшинками, вплетенными в волосы, она стояла во весь рост так близко от меня, что я не выдержал. Я протянул руку. Я коснулся вожделенного тела. И взвыл от боли, потому что дивная плоть оказалась твердой, как сталь, и горячей, как огонь.

Пока я дул на обожженную ладонь, пелена спала с моих глаз, сон развеялся, и я увидел, что сижу по-прежнему на низеньком пуфике, а прямо передо мной, на столе плюется от нетерпения кипящий кофейник. Миша Бакалаврин, подавшись вперед, смотрел на меня.

— Ну? — спросил он осторожно, — Понравилось?

— Д-да, — и я покосился на Алину. Она (одетая) все так же сидела рядом. — А что это было?

— Как что? — удивилась Алина. — Я читала отрывок из одной вещи. Довольно ранней, правда. Ты разве не понял? Или не понравилось?

Ах, отрывок! От сердца у меня отлегло. Я, видно, и в самом деле задремал, слушая Алину. Носом, небось, клевал. Да, укатали Сивку… Страшно стыдно. Одно утешает, оказывается, мы с Алиной уже перешли на “ты”.

— Мне понравилось, — сказал я решительно. — Забористая штучка… кто понимает.

Однако что же это я сплю на ходу, вертелась между тем в голове беспокойная мысль. Неужели все-таки Еремушкина отрава? Ох, Еремей!

Но ни Еремея, ни Фомы уже не было в комнате. Бог знает, когда они успели уйти. Вместо них появилась целая компания каких-то незнакомых. Они входили и выходили, смеялись, закусывали, разговаривали вполголоса, спорили между собой. Бакалаврин сидел на месте Еремушки, а на его собственной кровати с удобством расположился какой-то худощавый, в майке и с гитарой. Он тронул струны и тихо затянул:

— Над Сибирью солнце всходит…

— А еще можно будет почитать? — спросил я Алину.

— Как-нибудь, — ответила она, — при случае… Бакалаврин между тем оседлал своего любимого ущербного конька.

— Публикация сама по себе ничего не дает, — доказывал он гитаристу в майке, который его не слушал. — Можно напечатать сотни томов миллионами экземпляров, и их забудут через два дня. Главное, что получит в этом случае автор — клеймо бездарности. Никакие гонорары такого позора не окупят.

Гитарист отчаянно мотнул головой и пропел:

— Это ж все такая гадость…

— Но ведь я, когда пишу, ничего такого предвидеть не могу, — упрямо продолжал Миша. — Мне кажется, что я все делаю наилучшим образом. А потом говорят — плохо. Кому верить? Я могу ошибаться. Они тоже могут ошибаться, но они еще могут и врать. Врать, отвергая, и врать, хваля. Как тут быть?

— Да сожги ты эти свои опусы и считай их гениальными, вот и все! — ляпнул я вдруг неожиданно для самого себя. Очень уж надоели мне терзания непризнанного таланта. И разговор с Алиной из-за них никак не клеился.

Некоторое время Бакалаврин сидел, тупо уставившись на меня, затем глаза его озарила Алинина дьявольская веселость.

— Как, как? — переспросил он. — Сжечь, говоришь? И концы в воду? Хм! А ведь не так глупо… Ха! Чудно! Сжечь!

Он вскочил и принялся собирать разбросанные кругом листки.

Я испугался.

— Миша, ты чего? Брось, я же пошутил!

— Ну уж нет! — бормотал он. — Бакалаврин дерьма не печатал, стало быть, и не писал, не докажете! Гей, братва! Гуляем! По случаю окончания семинара объявляется пионерский костер.

Раздался одобрительный гул. Присутствующие восприняли заявление Бакалаврина с каким-то нездоровым подъемом. Может быть, у них так принято?

— Ну какой костер? — пытался я образумить Мишу, — где ты здесь собираешься костровать?

— Салага! — Бакалаврин взял с тумбочки пестрый проспектик и кинул его на стол передо мной. — В отеле “Флогистон” имеется превосходный каминный зал — лучшее место для дискуссий за чашкой кофе! Правда, он сейчас закрыт, но я знаю, как туда проникнуть.

Миша выглянул в прихожую и прокричал:

— Эй, там! Ко мне, упыри! Ко мне, как говорится, вурдалаки! Да закуски побольше! И свечей! У Еремы есть свечи.

Забегали люди, появились откуда-то новые приношения к столу, которые тут же укладывались в пакеты, замелькали огоньки. Алина поманила меня за собой, взяла под руку, в другую руку сунула зажженную свечу, и мы всей компанией оказались в коридоре.

Замок был погружен в сон. Нам никто не встретился, ни одна дверь не открылась, и это было к лучшему. Странное шествие по темным коридорам отеля неприятно походило на похоронную процессию в каком-нибудь средневековом городе в дни чумы. Уродливые сгорбленные тени осторожно переползали вдоль стен, будто замыслили что-то скверное, и мне вдруг стало не по себе.

Напрасно я сморозил про это сожжение. Пошутил ведь. Пошутил исключительно для того, чтобы поддержать разговор., А эти литераторы… Забавный все-таки народ. Ухватились, как дети, за новую игру, а играют по-взрослому — весело, но страшно. Безо всяких там “понарошку”. В принципе, мне должно быть до лампочки. Уж наверное бакалавринские опусы не составили бы золотого фонда литературы, если бы даже были опубликованы. Значит, и без них не захиреет отечественная проза. Содрогнется, но выживет, я полагаю. Цвсе же смутное чувство вины тяготило меня. Не перед литературой, естественно, она видала и не такие костры, а перед Мишей. Напрасно я все-таки… Дернул черт за язык…

Бакалаврин, шедший впереди, остановился у окна в начале третьего коридора.

— Здесь! — сказал он. — Дальше наш путь будет пролегать под открытым небом. Впрочем, каминный зал сразу за углом.

Окно открыли и один за другим стали спускаться на землю. Высоты здесь было метра два — чуть выше человеческого роста. Когда мы с Алиной и Бакалавриным остались втроем, Миша отдал ей свечу, велел и мне отдать свою и, взобравшись на подоконник, мягко канул в заоконную ночь…

— Подавай! — сказал он снизу.

Я подхватил Алину, она была удивительно легкой, казалось, опустить ее на землю будет труднее, чем носить на руках целый день. Нежная ручка невесомо лежала на моем плече, и я вдруг вспомнил эту тонкую руку такой, какою недавно она виделась мне во сне…

Впрочем, не во сне, а в отрывке из рассказа. К которому я, между прочим, никакого отношения не имею… То, что произошло как бы между нами в этом отрывке, на самом деле является достоянием литературы в целом, просто у них, у писателей, так принято: хлебом их не корми — дай перед читателем догола разоблачиться. В тексте, разумеется. Так от первого лица и шпарят…

Я вздохнул и, перегнувшись через подоконник, опустил Алину на руки Бакалаврину.

— Тяжела ты, шапка Мономаха, — сказал Миша, — смотри-ка, человек еле дух переводит.

— Перестань, — поморщилась Алина. — Хоть теперь-то не зубоскаль. Делай свое дело.

Я посмотрел на нее с удивлением.

— Теперь ты, — сказал мне Бакалаврин, — помочь?

— Обязательно, — ухмыльнулся я. — Отойди-ка подальше.

Легко вспрыгнув на подоконник, я ступил на кирпичный карнизик, аккуратно закрыл за собой окно и только после этого… нет, не спрыгнул, а изящно спланировал на мягкую, теплую, на такую близкую землю…

И угодил ногой в глубокую рытвину, упрятанную в траве. Едва коснувшись земли, не завершив еще полета, я почувствовал вместо надежной опоры под левой ногой край какого-то страшного провала.

“Не вовремя как”, — пронеслась отчаянно спокойная мысль. Сейчас же вся совокупная тяжесть различных частей моего любовно взращенного тела обрушилась на неловко подогнутую лодыжку. Там что-то коротко хрустнуло. “Травма голеностопа, — успел еще подумать я. — Идиот, кто тебя просил так сигать?”

От этой мысли острая нестерпимая боль прострелила меня насквозь, и я свалился на мокрую траву.

— Ты чего? — спросил Бакалаврин, появляясь в небе надо мной.

— Яма! — прошипел я и приподнялся на локте. Алины поблизости не было. — Яма расперетудытвоютакая!

— Ладно, поднимайся. — Бакалаврин подхватил меня под мышки и поставил на ноги. — Идти можешь?

— М-м! — замычал я, пытаясь наступить на больную ногу.

— Ну, держись, — Миша подставил плечо, — как-нибудь доскачем. Тут недалеко.

И мы поскакали. В народе для хромых придумана меткая, хоть и безжалостная кличка: рупь-двадцать. Я под это обидное прозвище не подходил, в моей походке мелочи не набралось бы и на троячок.

За углом нас уже заждались. Из открытого окна каминного зала торчали головы.

— Ну что там у вас?

— Помогите забраться человеку, — распорядился Бакалаврин и, подсаживая меня, добавил:

— Водкой надо будет ногу растереть…

Салон научной мысли и впрямь оказался неплох. Огромный камин, отделанный плиткой теплых тонов и медным листом тонов огненно-горячих занимал всю стену. Еще не затопленный, он, казалось, уже грел комнату. Возле камина лежали заботливо приготовленные поленья, на крючьях специальной стойки были развешены чугунные принадлежности: грозного вида щипцы, будто специально предназначенные для сокрушения ребер и вырывания печени, какие-то метелочки и лопаточки на длинных витых черенках и, наконец, мощная кочерга с отполированной ладонями медной рукоятью.

Большие окна зала были занавешены шторами белого атласа в шикарную кабинетную складку, покойные кресла окружали низкий восьмиугольный столик. На полу, конечно, ворсистый ковер.

Впрочем, все это я разглядел лишь со временем, поскольку, едва перевалив через подоконник, был окружен всеобщей заботой, как инвалид Великой и Беспощадной войны с однообразием жизни. Меня усадили в кресло, разули, велели шевелить ногой, спрашивали без перерыва: “Так не больно? А так?” На что я, смущенно улыбаясь и поглаживая сильно заплывший сустав, отвечал:

Назад Дальше