Том 23. Статьи 1895-1906 - Максим Горький 2 стр.


Есть ли у них представление о важной ответственности, которая ждёт их, матерей, в будущем, понимают ли они, что им придётся созидать будущего человека, имеют ли они представление о том, что нужно делать для того, чтоб дети не были точными копиями своих слабосильных и нежизнеспособных родителей, людей, устроивших себе такую бесцветную, скучную и нищую духом жизнь, как жизнь современная?

Что, наконец, кроме тела, принесут они мужу, чем, кроме поцелуев и объятий, могут облегчить его жизнь, что новое и не изведанное им внесут они с собой в сферу его духовной жизни, — если предположить, что у современного мужчины стремление к духовной жизни есть, а не иссякло уже под гнётом будничном жизни и её омертвляющих душу мелочей?

Что может принести с собой современная женщина современному мужчине, вступая с ним в союз?


…Я поднял вопросы старые, избитые в пыль, размолотые жерновами российского красноречия, — но всё-таки не разрешённые по существу.

«Жизнь есть труд», — говорит Тургенев; это «глупо, как факт», — говорит Бальзак, но это факт — жизнь есть труд.

Она требует серьёзного отношения к себе, и всякое легкомыслие терпимо ею только до времени, но время придёт и принесёт с собой жестокое наказание тем, которые относились к жизни невнимательно или легко, холодно или недостаточно активно… она поставит в счёт каждый ваш ложный и неосмотрительный шаг, и когда вы будете подводить итоги ей, в конечном может получиться роковой и ядовитый вопрос — зачем мы жили?

Мы живём в странное время оскудения энергии, в равнодушные, скептически тусклые дни, и на нашей обязанности лежит исправить это, расцветить жизнь желаниями, оживить её поступками, облагородить мыслью и всячески сделать её более разумной, живой и разнообразной; мы ничего не делаем в этом направлении, прикрываясь от укоров совести, как щитом, нашим амплуа маленьких, шаблонных, дюжинных людей.

— вздыхает Леопарди в одном из своих жгучих и мрачных сонетов и через несколько строк с тоской спрашивает от лица мужчин:

А дальше спрашивает себя:

Он был итальянец, этот Джиакомо Леопарди, и его стихотворение адресовано итальянкам…

Я считаю нужным заявить об этом для того, чтобы облегчить русским женщинам возможность не признавать за его вопросами ни смысла, ни значения, чем они, наверное, и воспользуются.

[3]

Амплуа фельетониста — очень нелёгкое амплуа, скажу я вам.

Садишься за стол и берёшь перо в руку с намерением отметить движение общественной жизни, совершившееся за истёкший день.

Оказывается, что жизнь за истёкший день, как и за все ранее его истёкшие дни года, никуда не подвинулась.

То есть в ней есть движение, но это только потому, что она разлагается…

Видишь это и думаешь:

«Весьма печально, но вполне естественно».

Переходишь к проявлениям обывателями своих чувств и своей морали.

На этом пути — лежит красный камень преткновения, а вокруг него произрастают разные другие колючие тернии.

Дойти сквозь них до публики ясным и точным фельетонисту удаётся редко, и большинство обывателей хотя и ведёт [себя] зазорно и достойно осмеяния, — но…

И даже «но» не только с запятой, а и со знаком восклицания — «но!».

Приходится искать «линии наименьшего сопротивления» своему желанию сказать правду, и таковые находишь в лице людей, которым решительно всё равно, обличают их в газете или нет.

Ибо они грамоты не знают и по сей причине газет не читают, в чём им — в скобках говоря — нельзя не позавидовать…


Сегодня, например, у меня нет иной темы, кроме оскорбления городового весёлой и буйной женщиной Большаковой и господином Б.

Но и на эту тему я не могу ничего сказать, ибо не знаю, как именно сии субъекты оскорбили городового.

Я могу сказать одно: оскорблять городового — о, госпожа Большакова и господин Б. — очень нехорошо, ибо городовой тоже человек.

Могу сказать о предупредительном жулике, который, украв часы 20 августа, заявил хозяйке часов, что он придёт к ней ещё воровать уже только 6 сентября, и никак не раньше.

Раньше ему некогда.

Могу написать мораль и для жулика.

О, жулик! Ты глуп. Так, как воруешь ты, никто не ворует. Никогда, жулик, не надо предупреждать о дне, в который ты будешь красть, того, у кого ты будешь красть. Это не принято.

Но, милостивые государи и государыни, я знаю, что всё это скучно и что есть люди и жулики, более нуждающиеся в морали и обличении, чем те, которые приведены мною выше.

Я знаю, что есть очень много людей, коих необходимо ежедневно публично и печатно сечь, — но!..

«Но», милостивые государи! И его никак не обойдёшь.

В моменты решительное чувство самосохранения и трусов перерождает в бесшабашных храбрецов.

Это доказано ещё раз самарскими обывателями, проявившими способность к коллективизму после того, как [их] обгрызли собаки.

Опасаясь, что самарские собаки пожрут самарских жителей, последние обратились к полиции, прося у неё защиты от собак.

И не просто обратились, а обратились коллективно.

Пришли и сказали:

— Заступитесь за нас у собак. Уже близко время, когда они перегрызут всех нас. Пожалуйста, заступитесь. А ежели не сделаете этого, то мы сами станем стрелять по собакам из огнестрельного оружия!

Вон оно куда пошло!

Смотрите-ка, сколько в этой речи храбрости и смелости.

Даже есть некоторый намёк как бы на сознание обывателем своих прав.

И всё это, я уверен, плоды коллективизма, который вызван к жизни собаками.

[4]

Если вы на улице встретите интенсивно чумазого мальчика с кипой печатной или чистой бумаги в его руках или на его голове, вы можете безошибочно сказать:

— Вот идёт мальчик из типографии!

Мальчик из типографии — совсем особенный мальчик.

Во-первых, он желтоватого цвета — потому что отравлен свинцовой пылью.

Во-вторых, он очень сонного вида — потому что много работает и мало спит.

В-третьих, у него непременно где-нибудь на физиономии, на руке, на шее есть болячка, — это его задело машиной и рану растравил свинец…

Жизнь мальчика из типографии вдвое тяжелее жизни всякого иного мастерового мальчика, ибо он имеет дело со свинцом.

А свинец очень тяжёлый металл, как известно.


Но я не решусь сказать, что тяжелее — свинец или рука типографщика Грана?

Я видел щёку мальчика, на которую упала рука господина Грана.

Щека этого мальчика из типографии господина Грана свидетельствовала, что у господина типографщика претяжёлая длань.

Щека была и синя, и багрова, и разбита в кровь, — и всё это только с одного удара, как объяснил мальчик.

Господин Гран положительно хорошо дерётся…

Жаль только, что для опытов бокса он избирает щёки своих мальчиков, а не свои собственные щёки.

Я бы рекомендовал господину Грану последнее — это более безопасно.

А то мальчики, которых он так усердно лупит по щекам, недовольны таким обращением с ними и могут причинить господину Грану некоторое беспокойство, попросив его к судье для того, чтобы последний объяснил ему, что мальчики, которых бьют по щекам, не могут не чувствовать от этого боли.

Лучше бы господину Грану упражняться в боксе на своих собственных щеках.

Поставить против своей фигуры зеркало и колотить себя, глядя на своё отражение.

А в случае, если господин Гран утомился бы от такого занятия, можно рекомендовать ему пригласить дворника.

Давши сему последнему на чай, — можно получить от него весьма поучительный урок бокса.

Но необходимо дать на чай, ибо дворник, как бы он ни был груб, не станет бить человека даром.


Я могу рассказать, при каких обстоятельствах господин Гран расколотил щёку своего мальчика.

Суть дела в щётке и в кухарке.

Прежде всего щётка.

Есть щётка для кухни и щётка для типографии.

Щёткой из кухни строго воспрещается мести пол типографии и наоборот.

Затем есть кухарка.

Здесь во сто тысяч первый раз подтверждается справедливость французской поговорки:

«Cherchez la femme»[2]

Кухарка берёт щётку типографии и хочет мести ею пол кухни.

Мальчик из типографии видит в этом явное нарушение распоряжений хозяина, возмущается непочтением к ним со стороны кухарки и щётку ей не даёт.

— Не приказано! У тебя есть своя щётка!

А кухарка идёт к господину Грану и…

Я не знаю уж, что у них там было.

Но только господин Гран выскочил в типографию, наскочил на мальчика и залепил ему полновесную оплеуху.

От этого щека мальчика страшно вспухла.

Вот и вся история.

[5]

В четверг, на гулянье общества книгопечатников в Струковском саду, было не особенно много «настоящей публики», но зато в нём присутствовало много оригинальных, шумных и весёлых, чумазых и оборванных маленьких людей, придававших устроенному симпатичным обществом вечеру милейший, задушевный характер.

Это были мальчики из типографий, воспитанники печатного станка, незаметные труженики слова, весёлые искры которых со временем, может быть, разгорятся в большие огни…

«Настоящая публика» не понимала значения чумазых мальчиков и их права на веселье, и часто субъекты из «настоящей публики» покрикивали на мальчиков:

— Ты! Вы, пострелята!

Но пострелят это не смущало, и они задорно, как ерши в садке, снуют между «настоящей публикой».

Играл оркестр господина Моттл, и мальчики кричали ему «браво» и хлопали в ладоши, похваливая маленького барабанщика и солиста на корнет-а-пистоне за то, что оба они так «ловко задувают».

Пиротехник Буров угостил мальчиков фейерверком и удостоился их благосклонного одобрения, чего едва ли дождутся от них те, что заставляют их работать над набором фейерверков слов и фраз.

Затем мальчикам показывали те орудия, которые их истязуют, и машины, сокращающие век мальчиков и здоровье их.

Показывали верстатку и наборную кассу, линейки и рамы и всё другое, с чем ежедневно имеют дело чумазые мальчики.

Они стояли густой толпой пред экраном и кричали, видя всё это:

— Знаем!

Потом им показали Гутенберга.

Мальчики встретили его изображение молча, хотя им сказали, что это именно он изобрёл печатный станок.

Но пока печатный станок ещё только усложнил жизнь мальчиков и не дал им почти ничего хорошего, — они молчали.

Вслед за Гутенбергом они увидали Фонвизина в мундире и с нахмуренными бровями.

Его тоже встретили молча, и только один мальчик заметил:

— Полицейский будто.

Шекспир, гладко причёсанный, с красным носом и с румяными щеками, не произвёл никакого впечатления на мальчиков, но «настоящая публика» заявила, что знакома с ним.

— Это Камоэнс! — предупредительно сообщил кавалер в пенснэ даме в богатой тальме[3]

— Ах, какой здоровый! — сказала дама.

— Это английский генерал Шекспир, победивший Наполеона! — рассказывал человек типа отставных военных, стоявший сзади меня, своему товарищу — юноше.

— А говорят, это писатель? — зевая, спросил юноша.

— Врут! — отрезал его собеседник.

За Шекспиром вскоре появился бедняга Тредиаковский, и на экране вызвавший смех над собой.

Григорович с лицом дипломата появился и исчез, не возбудив никаких толков в публике, кроме чьего-то замечания: «Скобелев в штатском платье».

— Гоголь!

— Знаем! — раздались два-три звонких голоса, прозвучавшие самодовольно и весело.

И мне стало весело…

А трое из «настоящей публики» расхохотались над Гоголем, находя, что у него смешной нос и допотопный костюм.

Впрочем, какая-то барышня нашла его «очень миленьким».

— Писатель Тургенев!

— Знаем! — врассыпную вскричало несколько детских голосов.

С экрана смотрело не публику и мальчиков умное и доброе старческое лицо с задумчивыми глазами, — смотрела и публика на него.

Смотрела и молчала.

Что она могла бы сказать?

И старый поэт, дрогнув, исчез.

И за всеми этими людьми на экране появилось изображение человека, которого я не знаю.

Я несколько испугался, увидав этот портрет.

Он напомнил мне издателя одной газеты, именуемой «Волгарь» и представляющей из себя водянистый волдырь на физиономии поволжской прессы.

Оказалось, что это пиротехник Буров, «мастер фейерверков».

Тут я понял, почему мой знакомый издатель похож на пиротехника, — он чисто пишет в своей газете передовые статьи.

Мальчики смеялись над господином Буровым, видя его рядом с Нестором, Гутенбергом, Шекспиром и другими великими мира сего.

Мальчики были довольны вечером.


Общество книгопечатников, устроив своё гулянье, поступило прекрасно уже по одному тому, что сумело развлечь чумазых крошек — слуг печатного станка.

Я выражаю скромную надежду, что это симпатичное общество и впредь не обойдёт своим вниманием и заботой тружеников-детей.

Общество могло бы, например, показать мальчикам посредством туманных картин и объяснительных чтений, что сделало для человечества печатное слово, которому они служат пока механически и, может быть, будут служить — кто знает как?!

И затем от души желаю обществу всякого преуспеяния, а его членам солидарности, уважения друг к другу, солидарности, ясного понимания преследуемых целей и точного представления о путях к достижению их…

И снова и ещё — солидарности.

[6]

…Центром общего внимания ярмарочной публики служат балаганы, вполне удовлетворяющие вкусы, о необходимости развития которых так много говорят…

Пред одним из балаганов ошалелый от водки, которой он «греется», и охрипший от зазывания зрителей к себе в «миниатюрный цирк» субъект, в красном трико, засовывает себе в разинутую пасть голову удава, обвивающего ему шею, и благим матом орёт:

— Видите?! Смотрите!

Змея, окоченевшая от холода, еле движется на его плечах…

— Это что! — скептически говорит парень, с ног до головы выпачканный в муке. — Нет, кабы к твоей-то шее наш Иван Митрич присосался — ты бы узнал, каков он есть, настоящий-то удав…

— Н-да! — вторит ему товарищ…

— Тот поживее ворочается… Тот не токмо что свою голову в чужой рот совать, — он сам живьём людей глотает…

И, довольные своей аналогией, зрители отходят…

[7]

Учебный сезон начался, а около трёхсот мальчиков остались с желанием учиться, но, по недостатку места в городских школах, должны получить домашнее воспитание.

Поздравляю Самару — она в скором времени будет иметь ещё целую роту горчишников. Совершенно свежих, ещё не бывших в «делах» полиции и не совершавших разных диких «актов» — роту молодых пареньков, обалделых от скуки и пустоты жизни и развлекающихся творением диких выходок против мирных обывателей.

Обыватели будут жаловаться и негодовать, новоиспечённые буяны и озорники не будут обращать на обывательские вопли никакого внимания, а мудрые люди, основываясь на подвигах горчишников, — будут трактовать о порче нравов и о том, что в доброе старое время буянов и озорников «драли» и «лупили», — отчего и нравы были строже и жилось проще и так далее, и прочее, и тому подобное.

Полиции, которой у нас мало, будет ещё больше дела.

Придёт время, и в городской думе появятся доклады и проекты лучших и удобнейших средств искоренения горчишников…

Сей гласный предложит переловить их и сослать на пожизненное проживание куда-нибудь в дикие страны.

Оный порекомендует отдать их поголовно в солдаты.

А там, глядишь, начитавшись «Света», «Сына отечества» и других специально и специфически патриотических печатных бумажек, — предложит образовать из горчишников вольный кадр и послать их на завоевание Китая.


О мальчиках, не нашедших себе мест в городских школах, я имел суждение с одним из папаш города.

— Как же теперь мальчики эти? Куда их? — спросил я.

А он глубокомысленно высморкался и бессмысленно изрёк:

— Куда? Это вопрос, стоящий вне компетенции городского самоуправления… У каждого порядочного мальчика, предполагается, есть папаша и мамаша. Сии субъекты и должны ответить на ваш вопрос… Н-да… Они мальчиков народили? Мы их об этом не просили? Так? Ну и… извольте управляться своими средствами…

— Но однако предполагается, что орган самоуправления обязан, до некоторой степени, способствовать развитию грамотности среди…

— Это, положим, есть, но в этом нет солидных оснований. Наука ещё пока не установила точно и незыблемо необходимость и пользу грамоты. Есть даже мудрые мужи, относящиеся к грамоте явно отрицательно. Например, князь Мещерский… со слов сотрудников его «Гражданина» и «Руси». Прислушайтесь-ка к ним! Можно придти к убеждению, что именно грамота и есть главнейшая причина всевозможных непорядков жизни.

— Помилуйте! — говорю я, сконфуженный.

— Нет, это вы нас помилуйте! Вы не соразмеряете ваших требований с наличностью средств удовлетворения. Ведь городская-то касса пуста? Долгу у города по маковку? А мостовые вам дай? Даём, извольте. Посмотрите-ка: какую мы грязищу на Дворянской улице устроили! Думаете, это дёшево стоит? Да вы сообразите — ведь мы люди… и мало этого — люди без денег! А вы пристаёте — собак вам перебей, ребят грамоте научи, съезды к Волге устрой, там подмети, здесь почисти, и что же? Расколоться нам на тысячу кусков прикажете? А квартирного налога не желаете?.. Нет, вы вот позвольте-ка нам налоги сочинить — налог на квартиры, на право женитьбы, на право деторождения, на право прогулок за город, на право езды по мостовым на колёсах и полозьях… и ещё там разные налоги… Вот дайте нам их устроить… а мы вам сейчас же за это настроим школ и прочее, что вам там нужно. А это непорядок: того подай, это устрой, а на какие средства, смею вас спросить? Да у города одних непредвиденных расходов тьма-тьмущая! Того напой, этого угости, там гора идёт в реку, здесь земля сквозь землю проваливается; инде — река в Симбирскую губернию уезжает… Школы! Грамота! Да будьте же справедливы, дяденька!

Назад Дальше