Он несправедлив.
Или он ошибается.
Я справедлив и справедливости ради считаю нужным отметить, что торговал в день крещения не один господин Савельев, а и многие другие из двухсот.
Он, репортёр, видит в этом факте — противоречие.
Я не вижу.
Одно дело — подписать бумагу, другое дело — торговать противно смыслу её.
Бумага подписана и лежит, а подписавшиеся люди торгуют, и в их карманы денежка бежит.
Из этого следует, что они своё дело знают.
А что они жадные — это точно.
И что они плохие христиане — это тоже верно.
Но всё это для них трын-трава.
«Жизнью пользуйся, живущий!»
Для них жизнь — купля-продажа, бог их — целковый, и ему они — верные дети.
И никакой добродетельной моралью их ранее кануна их смерти не прошибёшь.
А всё-таки иногда нелишне пощекотать им селезёнку — пусть позеленеют немного.
[24]В наше серенькое, меркантильное время, — время, когда люди так мало ценят своё человеческое достоинство, то и дело меняя своё первородство на жиденькие чечевичные похлёбки земных благ, — дон Сезар де Базан, истый дворянин и аристократ по своим понятиям о чести, но демократ по отношению к людям, — в наше время этот испанский дворянин, для которого действительно честь «прежде всего», является смешным и мало кому понятным романическим анахронизмом.
А сколько однако истинно хорошего и истинно рыцарского в этой оборванной фигуре бродяги-гранда!
Господин Сарматов — приятно сказать похвальное слово от души! — верно понял изображаемый им характер и провёл роль дворянина-бродяги с искренним чувством и с таким огнём, какого до сей поры нам не приходилось замечать в его игре.
Сцену пред смертной казнью он провёл почти с такой же бравадой храбреца и с таким же художественным чутьём, как — я видел — вёл эту сцену Ленский…
Немножко скептик, немножко фаталист, беззаботный храбрец и благородная душа, — дон Сезар был живым на сцене…
Да, господин Сарматов ещё первый раз за сезон был так хорош, как хорош был он в этой роли.
Спектакль не обошёлся без лёгоньких курьёзов.
Прежде всего, я усмотрел такую вещь. Господин театральный парикмахер, очевидно, очень много занимается современной политикой, главный узел которой, как известно, завязан в Южной Африке.
Должно быть, по сей причине неаполитанец, капитан стрелков, был загримирован зулусом.
Прямо-таки зулус: медно-красное лицо, чёрные курчавые волосы, толстущие красные губы — портрет короля Сетевайо и — только!
Затем, хороши были придворные дамы, роли которых исполнялись если не театральными плотниками, то, несомненно, пожарными.
Мне также очень понравилась тяжёлая каменная стена тюрьмы, которая меланхолично раскачивалась целый акт, как бы думая: упасть или уж не надо?
А часы тюремной башни в продолжение целых двух часов неуклонно показывали двадцать семь минут шестого, хотя господин Сарматов и говорил, что видит на них сначала пять часов, а потом без четверти семь.
Затем, есть в театре нашем ещё нечто, нарушающее цельность художественного впечатления от игры на сцене.
Я говорю о разных забавных физиономиях, высовывающих свои длинные и чумазые носа из-за кулис.
Сначала вам кажется, что из-за кулисы кто-то дразнит вас, показывая вам варёную сосиску.
Потом вам кажется, что это не сосиска, а палец, но палец феноменальной величины.
Наконец вы видите, что это нос, и даже вы слышите, что это нос, потому что он фыркает.
После чего скрывается затем, чтоб появиться за другой кулисой в сопровождении одного глаза и уха.
Глаз посматривает, ухо шевелится, нос снова фыркает и снова исчезает.
Это, конечно, забавно, если дано в умеренном количестве. Но большой порцией всё это — носа, зулусы и прочее — вредит цельности художественного впечатления.
[25]Происшествие!
Маленькое, но характерное: на страницах «Самарского вестника» заговорил «один из теперешних».
Глас его вопиет ко мне и так глаголет:
Во-первых, я не поэт.
Не спорю, да. Хламида не поэт.
Во-вторых, я неостроумен.
Совершенно верно, это не я остроумен, а «один из теперешних», особенно там, где он рекомендует мне из Хламиды превратиться в ротонду и позвать акушерку.
В-третьих, я бываю в гостинице Шемякина — одной гостинице на десять университетов, и с тайным сожалением и намеренно неверно высчитывает «теперешний», желая показаться наивной и чистой душой.
В-четвёртых, Герцен, будучи студентом, сбивал шпагой горлышки с шампанских бутылок, — больше ничего о Герцене «теперешнему» не известно.
В-пятых, Н.К. Михайловский отказался высказаться о преобладающем характере современной молодёжи, говоря, что он не знает его.
В-шестых, мундир и шпага суть одна форма и больше ничего, а теперешние студенты, нося её с удовольствием, поносят всё другое.
Из всего же этого следует, по словам «теперешнего», что студенты наших дней — ничуть не хуже всех других студентов, я же безусловно неправ и так далее, и прочее, и тому подобное.
Вообще могу сказать, — мне досталось!
Но всё-таки я с «теперешним» не согласен.
Не согласен, а почему — тому следуют пункты, которые в то же время представляют факты, и я, — вы мне, господин «теперешний», поверьте, — с глубоким огорчением напомню вам о них.
Не отличайся господа «теперешние» от прежних, общераспространённое мнение об измене «теперешних» заветам старого студенчества не имело бы места в жизни.
Молчание Н.К. Михайловского о характере «теперешних» ничуть не лестно для них, и они поступили бы умнее и тактичнее, если бы молчали об этом молчании.
Дело-то не в нём, не в молчании, а в том, что господин Михайловский тоже заговорил о моральной физиономии современной молодёжи, хотя и не высказался ни за, ни против неё.
Но другие не молчали, и букет, составленный из отзывов о студенчестве наших дней со стороны таких лиц, как Василевский-Буква, Михневич, Н. Гарин, хотя и менее Н.К. Михайловского, но всё-таки достаточно известных, — такой букет пахнет крайне нелестно для господина «теперешнего» и «иже с ним».
Есть, конечно, исключения, но в общем, в массе, студенчество, как и общество, умертвило в себе душу живу, оскудело духом, променяло идеалы на идолов, забыло все святые слова и живёт без морали, инертной жизнью людей духовно нищих.
Против этого общекультурного явления ни «одному», ни всем «теперешним» нечего сказать, — факт можно изучать, но опровергнуть его нельзя — я полагаю, хотя как человек, не читавший логику Минто и не собирающийся читать её, несмотря на рекомендацию господина «одного из теперешних»; полагая так, я, может быть, и стою вне законов логики Минто, книги, «кажется», прочитанной господином «одним из теперешних», но, очевидно, не ознакомившей его с логикой.
Да, так вот я не согласен с «одним из теперешних», и тот факт, что именно этот господин выступил на защиту студентов от моих якобы нареканий на них, поддерживает моё несогласие.
Пусть-ка господин «один из теперешних» прочитает то, что он написал, — разве это достойно студента?
Где в этом писании горячий протест молодой и честной души истинного студента против моей якобы несправедливости?
Где в нём благородство и пыл юноши, встающего на защиту корпорации, с которой он духовно слит?
Пусть он вдумается в тон его писания, я знаю — ему от этого не может быть стыдно, — стыд в наше время такая редкая вещь, но я уверен — он сильно разозлится на себя за себя…
Если мы, газетные волки, вечно всеми травимые, иногда слишком зверски и резко огрызаемся, — нам это простительно.
Мы утомляемся до бешенства, и мы слишком много говорим для того, чтоб не ошибаться, а говорить меньше ним нельзя, потому что нас мало.
Но вам, — а вы один, к сожалению, из «теперешних», — вам не следует учиться у нас ошибкам нашего тона, — заметьте — только тона! — и не следует вам выходить на защиту своих товарищей таким неумытым, чумазым и неряшливым, каким вы предо мной явились.
И ваша защита ещё сильнее утверждает меня во мнении, что «теперешние» — плохи.
Они плохи ещё и потому, что у них нет ясной оценки людей и их действий.
Вот, например, среди них есть один, совершивший нечто такое, о чём нельзя не только писать, но и говорить иначе, как шёпотом и с краской стыда на лице, — нечто такое, что никогда не совершалось студентами и что так грязно, так неприлично, стыдно!
Он студент и ваш товарищ — один из «теперешних».
На концерте 9 января я видел, как один из студентов ударил другого по щеке, и этот другой ответил ему на удар только несколькими напыщенными движениями своей маленькой, клоунски развинченной фигурки.
Это было в гостиной, часов в пять утра, когда публики было уже мало.
Недавно один из студентов на Дворянской улице довёл до обморока какую-то девушку грязными предложениями.
Это было в гостиной, часов в пять утра, когда публики было уже мало.
Недавно один из студентов на Дворянской улице довёл до обморока какую-то девушку грязными предложениями.
Сколько за последнее время этих скандальчиков и скандалов творится студентами!
«Да это всегда было и совершенно в порядке вещей!..» — возразят мне.
Да? В порядке вещей?
Не верю. Не согласен.
Это всегда было — может быть.
Но я знаю студентов, и мой опыт, моё знание их повелевает мне сказать, что хотя студенты прежнего времени и дебоширили, но и в этой области они были чище «теперешних».
Ибо в каждом скандале, в котором они принимали участие, — вместе с ними были благородство и честь, и прежде поводы к скандалам были несколько иные, чем ныне.
Я, пожалуй, кончил.
Со смирением сознаюсь пред оппонентом моим — да, я и грубоват и неостроумен — это факт.
Но, почтеннейший, зачем же вы говорите мне об этом ещё грубее, не остроумнее, если вы сознаете себя выше меня и этом отношении?
Зачем — о несчастный сынок скверненьких деньков — вы так плохо рекомендуете себя, — если вы о себе высокого мнения?
Не отвечайте — я знаю!
Addio! [11]
[26]Осуществляются мечты, хорошие мечты, которые в скором времени позволят всем нам с полным убеждением сказать:
«Деревня — вот он — рай!»
А почему — тому следуют пункты.
Во-первых, в одном из заседаний общества трезвости одним из радетелей о преуспеянии народа на почве культуры было предложено, помимо украшения деревенской жизни волшебными фонарями, устроить в деревне ещё и кегельбан.
Во-вторых, решено в принципе завести в деревне музыку — настоящую музыку.
Ознакомить мужичков с Чайковским и Бородиным, и чтобы мужичок и пахал под музыку, и молотил под неё, и о податях думал под звуки похоронного марша.
Инструментов нет — это ничего, можно и на губах изобразить.
С музыкой и пением — жизнь деревни, несомненно, пойдёт как по нотам.
И всё это тем более уместно, что, как оказывается, деревня уже пользуется услугами электричества.
Для вас это новость?
Я тоже ничего не знал до последнего дня земского собрания.
Этот отрадный факт был ведом только гласному Шулешкину, но и он хранил его до сей поры в строгой ото всех тайне.
Но наконец-то объяснил.
— Ведь в настоящее время, — спокойно доложил он товарищам, — электрическое освещение устраивается даже в деревнях!
Все были поражены открытием.
Но, конечно, не могли не поверить гласному, жителю деревни, хорошо знакомому с ней.
Поверили, — потом стали завидовать ему.
— А у нас в деревнях совсем нет никакого освещения. Тьма одна, и больше ничего!
Да-с, вы видите, деревне нынче «везёт», как говорится.
Кегельбан ей хотят устроить, музыку ей дают, электрическое освещение у неё уже есть…
Теперь остаётся совсем немного дать ей для полного счастья.
А как это будет хорошо, когда она введёт у себя разные культурные штуки!
Например, телефон.
Дядя Сидор звонит к дяде Фоме.
— Эй ты, корявый чёрт, ты дома, что ли?
— Дома, а что ты орёшь?
— Я-то? Так, ничего. Лежал, лежал на печи, скучно стало…
— Ну?
— Дай, думаю, Фомку в кабак позову.
— Да ведь денег-то нет?
— А мы мой хомут заложим! Идёт?
И при свете электрического освещения они оба дружески тащат в кабак хомут с шершавого Савраски — животного, питающегося соломой с крыши.
Видите — какая отрадная картина?
Вл. Гиляровский. «Забытая тетрадь». Стихотворения, издание 2-е
Вл. ГИЛЯРОВСКИЙ. «ЗАБЫТАЯ ТЕТРАДЬ»
Стихотворения, Издание 2-е. Москва, 1896.
Стихотворения, выдерживающие два издания, по нынешним временам это сего-нибудь да стоит — и читатель вправе ожидать от «Забытой тетради» господина Вл. Гиляровского оригинальности, таланта, красоты стиля, идеи, вообще чего-нибудь такого, что оправдывало бы успех его стихов. Чем же объясняется интерес публики к стихам господина Гиляровского? Посмотрим.
Почти в самом начале сборника стоят «Запорожцы», картинка, сюжет которой взят из очень плохого романа господина Д.Мордовцева «Царь и гетман»; источник вдохновения не из особенно отменных, как видите.
Образец стиха: в стан шведов под Полтавой являются запорожцы…
Такие стихи рисуют мне запорожцев похожими на современных поэтов, людей тоже довольно бесшабашных и являющихся пред лицом публики тоже «кто как, кто в чём», но всегда с одной и той же песней, аранжированной плохо, всем надоевшей и едва ли искренней ввиду отсутствия в ней действительной силы чувства, — отсутствия, которое не заменяется набором избитых, жалких слов.
Господин Вл. Гиляровский эту знакомую нам песню поет так:
Скверное положение, что говорить. Не знаем только, что можно рекомендовать автору для излечения.
Дальше оказывается, что у господина Гиляровского нет
И ещё раз — нельзя не посочувствовать поэту с опустошённым черепом.
И «разлюбил свои мечты», как и следовало ожидать. Но отчего и почему случилась такая неприятность с господином Гиляровским, — он не рассказывает.
Чем же всё-таки объясняется второе издание его стихов? Не знаем, разве только тем, что первое было издано в самом минимальном количестве. Хорошего понемножку.
Как её обвенчали
БыльВстарину, бывало, вот что делалось.
Не идёт девица замуж — отхлещут её по щекам, а то плетью «располосуют» — идёшь?
Не хочет. Тогда её ещё раз побьют, посадят на хлеб да на воду и ждут её согласия — идёшь?
Не идёт. А жених — особенно если он влюблён, стар, урод или обладает ещё каким-либо достоинством в этом же духе — настойчиво просит у родителей невесты обвенчать ешо с ней.
Тогда прибегали к такой дивной мере: раздевали невесту догола и выводили пред лицо жениха за косу.
Это всегда действовало — девушка считала себя опозоренной навек: кто её, уже «облюбованную» одним мужчиной, теперь замуж-то возьмёт?
Но такая мера даже и самыми строгими родителями считалась крайней, и к ней прибегали только тогда, когда уже никакой бой и все пытки не могли сломить энергичного упорства девушки, основанного на чувстве её отвращения к мужчине, с которым она должна жить всю жизнь в самой тесной близости.
Давненько это бывало и, нужно сказать, далеко не везде бывало, а только, — говорят исследователи нашего быта, — «облюбование» как понудительная мера для упорных родительской воле девиц практиковалось в Олонце, в Устюге Великом и на берегу Белого моря у помор.
Сильная мера. С ужасом представляешь себе нравственное состояние девушки, подвергнутой «облюбованию», и, право, хорошо делается на душе, когда подумаешь, что мы уже прожили то время, когда родители отправляли своих дочерей к венцу пощёчинами и плетьми, голодом и позором, когда живого человека порабощали до того, что приказывали ему броситься в объятия мужчины, не возбуждающего у девушки ничего, кроме инстинктивного отвращения.
И вот, повинуясь родительской пощёчине, сопровождаемая ею, эта девушка шла на брачное ложе, навстречу поцелуям и ласкам, для неё, быть может, совершенно непонятным и возбуждающим в ней только ужас.
Но ныне — нет! Лучи просвещения по проволокам телеграфов и рельсам железных дорог запали в углы невежества, и теперь, например, Самара уже не та Азия, какой нас считала немного лет тому назад высококультурная Европа.
Нравы смягчены — вы понимаете? — смягчились нравы, и это надо считать за факт. Все мы стали гораздо более культурны и утончённы. Смягчение нравов — это великая вещь, и, например, тот факт, что ныне мы, научившись грамоте, стали сочинять на наших врагов анонимные письма и доносы, вместо того чтобы, по старине, мять врагам бока, — этот факт показывает, что смягчение нравов ещё и потому хорошо, что более безопасно и более выгодно, чем старинная грубость, позволявшая нам, встав лицом к лицу с врагом, при желании поколотить его, — рисковать собственными боками.
Вообще ныне не принято употреблять со врагом грубых приёмов старины, и известный удар «под сердце» заменён более культурным ударом по сердцу. Равно не принято и мстить открыто, становясь с неприятелем нос к носу; каждый из нас понимает, что излишне осложнять взаимное озлобление созерцанием противных нам физиономий, и потому все мы действуем друг против друга из-за угла, потихоньку и, отбросив в сторону кистени и дубины, уподобляем в дело сплетню и клевету.