Машинистка - Азаров Алексей Сергеевич 2 стр.


— Стихи пишешь?

— Сводку.



— А мои люди живот себе растят!

— Зачем же растят? — удивлялся Дынников. — И не со скуки толстеют, а от обжорства. Ты зачем пришел — по делу или как?

— По делу, по делу, — говорил командир и мизинцем дотрагивался до усов. — Почему приказа не даешь? Почему в городе держишь? Застоятся кони, помрут кони?

— Помрут — взыщу! — еще миролюбивей говорил Дынников закипая внутренним гневом. — У тебя все? Ну иди работай.

Командир поднимался, и шашка его роскошно бряцала. Выходя, он неизменно оглядывался через плечо на сапоги Дынникова и ронял:

— А шпоры носишь?

И качал папахой с нестерпимо алым верхом.

И долго еще слышался Дынникову его голос из соседней комнаты, где оторвав Катю от дела, изливал душу командир. Устав жаловаться, он принимался рассказывать о погонях за батьками и атаманами, о сабельных схватках, о том, как один на один вот этой правой рубал в бою и махновцев и григорьевцев, и при этом всегда получалось, что самый главный бандит пускался наутек, а командир догонял его, валил с седла и приводил пешего на аркане. Слушая это, Дынников тихо корчился от раздражения, терял терпение и стучал в стену кулаком: ну надо же уметь так врать! А еще считается, что у джигита слово — золото!

При этом Дынников отчетливо представлял заинтересованное Катино лицо, кричал ей, чтобы зашла, и, дав пустяковое поручение, нудно выговаривал за мелкие и давние провинности, отпуская не раньше, чем командир, устав ждать, уходил восвояси.

— В другой раз накажу, — говорил Дынников Кате на прощание и углублялся в сводку: карманная кража, поджог, растрата…

А весна набирала силу. Снег сошел, в городе влажно пахло травой, и под окном Дынникова, застя солнце, взмахивал зелеными знаменами многорукий тополь.

В один из весенних дней с дальнего конца уезда к Дынникову добрался подпоясанный сыромятным кнутом мальчишка и принес за подкладкой треуха замусоленную бумажку. Верный человек, посланный в банду, давал знать, что скоро Шидловский выйдет из леса и что задумал он идти на город, на банк, а потом — в случае удачи — распустить своих и пробираться с награбленным в Центральную Россию. Помочь же ему в налете будто бы должны люди в городе, о которых ничего узнать не удалось.

Дынников расспросил мальчишку, где и как он получил письмо, накормил пайковым супом и отпустил, наказав держать язык за зубами.

Тем же вечером на двери своего дома Дынников обнаружил тетрадочный листок с угольным рисунком — череп и скрещенные кости над могильным холмиком — и подпись: «Привет от Шидловского».

Партиец не ошибся: у банды в городе были свои люди.

Листок Дынников спрятал, а Кате продиктовал приказ полуэскадрону с вечера идти по волостям на свободный поиск банды и долго потом втолковывал горячему кавказцу, что приказ этот выполнять не нужно — надо только выйти за город, в заовражье, и ждать там, держа с милицией полевую телефонную связь.

Наконец командир уразумел, в чем дело, и, разом все простив Дынникову, побежал поднимать своих джигитов, которые и впрямь застоялись и от скуки начали уже потихоньку бузить.

А несколько часов спустя Дынников узнал о Кате такое, что заставило его сначала задуматься, потом призадуматься и, наконец, прийти к твердому решению немедленно уволить ее из милиции, как чуждый и враждебный революции элемент.

Оказалось, что Катя знакома с Шидловским. И не просто знакома, но, как выяснилось, он ухаживал за ней, еще будучи гимназистом, и до начала нынешней зимы слал ей с оказией черт знает где добытые цветы, и прекратил посылать лишь тогда, когда Катя устроилась машинисткой. И что хуже всего, она, видевшая — не слепая же! — как и Дынников, и другие товарищи недосыпают — ищут шидловский след, молчала обо всем, утаивала. Возможно, прежние ее отношения с Шидловским были небезгреховными, хотя она и отрицала это и расплакалась в ответ на гневные слова Дынникова.

А вышло все на поверхность так.

Дынников, озабоченный мыслью, что где-то в городе ходят пособники банды и, вполне возможно, ищут случая свести с милицией счеты, подумал вдруг, что Кате ежедневно приходится одной идти через весь город и что ее спокойно могут подкараулить. Он даже вскочил из-за стола, опасаясь, что она уже ушла, и на миг ему стало до того страшно, что сердце его ухнуло куда-то вниз, как сорвавшийся с обрыва камень. Успокоился он и малость пришел в себя, лишь расслышав за стеной спотыкающийся стук — Катя хоть и выучилась обращению с «ремингтоном», но печатала медленно, двумя пальцами и била по клавишам изо всех своих слабых сил.

Преодолев привычную робость, Дынников на деревянных ногах, еще более мрачный, нежели обычно, зашел в канцелярию и, кося глазом, сказал Кате, что хотел бы встретиться с ее отцом, учителем Истоминым, и переговорить относительно вечерних курсов для милиционеров. Партия и товарищ Ленин призывали партийцев и всех трудящихся людей учиться, и Дынников, самоучкой постигнувший и письмо и арифметику, обрадовался и газеты с ленинским наказом держал при себе. Он уже не раз говорил с начосочем, что неплохо бы соорудить для милиции хоть какие курсы, и они вдвоем мозговали, где взять денег на оклад учителям.

— О курсах, с папой? — сказала Катя. — А когда?

— Сегодня.

— Не знаю, — сказала Катя задумчиво. — Впрочем, попробуйте, может быть, он и согласится.

Он подождал, пока Катя уберет «ремингтон», и вышел с ней на улицу в пугающую темноту. Крышку деревянной коробки маузера он отстегнул еще на лестнице и потихоньку перевел флажок предохранителя в положение «огонь», а саму коробку передвинул, чтобы была под рукой.

Катя шла быстро, торопясь, и Дынников молчал по дороге, то и дело сбиваясь с шага и тоже невольно частя. Это мешало ему вглядываться в опасные тени переулков, и он обрадовался, когда они подошли к ее дому. Знакомая собака выбралась из лаза под воротами, обнюхала и облизала его руку.

— Ну вот еще, — сказал он, смущаясь. — Поди-ка прочь…

Вслед за Катей поднялся Дынников по шаткому крыльцу в темненькие сени, а оттуда в комнату в живое, душное тепло человеческого жилья.

— Посидите, — сказала Катя и быстро ушла за перегородку, откуда секунду спустя донеслись ее шепот, шуршание матрасных пружин и ответный шепот с покашливанием, мужской, сердитый.

В комнате было тесно от множества вещей — пузатых комодиков, стульев с гнутыми спинками, этажерок, на одной из которых в чинном порядке выстроились фарфоровые слоны с задранными хоботами, углового столика под кружевной накидкой и другого стола, обеденного, посредине которого, однако, стояла не лампа, а ваза с крашеным бессмертником. Лампа висела под потолком, и вниз от нее тянулись цепи с черными шариками, к одной из них была привязана ниточкой китаянка в розовом платье. Дынников ожидал, что Катин отец окажется уютным старичком в пенсне при шелковой тесьме. А из-за перегородки, стуча босыми пятками, вышел мужчина с заспанными глазами, еще нестарый и ростом на полголовы выше Дынникова. Не подавая руки, он осмотрел Дынникова с фуражки до шпор, оправил сбившуюся рубаху и сказал, растягивая слова:

— Весьма рад.

И сел, коротким жестом предложив Дынникову место на диване. Под рубашкой у него густо вились темные волосы. Дынников, завязывая разговор, потрогал пальцем куклу в розовом.

— Китайка?

— Китаянка, — сухо поправил Истомин. Выслушав предложение Дынникова, он покачал головой.

— Почему же? — спросил Дынников. — Мы не бесплатно просим: и деньги выделим, и паек, по возможности, конечно.

— Не в этом дело, — сказал Истомин. — Мой предмет далек от интересов ваших коллег. Я историк, а история России… Впрочем, вы читали Веселовского? Карамзина?

Из-за перегородки выскользнула Катя и остановилась поодаль, держа в руках ярко расписанные чашки.

— Папа!

— Карамзина? — недобро сказал Дынников. — Не доводилось. Ну и что же?

Истомин, раздумывая, постукивал пальцами о стол.

— Извольте. История, если хотите, не только предмет, но и отношение к эпохе. Не так ли? Для вас монархия — это всего лишь расстрелянный чекистами Николай Второй и распутинщина. А для меня — Петр и Екатерина Великая, Иоанн Грозный, Калита и Василий Темный, наконец, славные имена ревнителей земли русской. Не будь их, не было бы России, и народа ее, и вас, и меня… И когда я говорю о монархии, то вижу и поле Куликово, и рать Невского, изгоняющую тевтонов. И горжусь, что они были, несли Руси — а следовательно, и мужику, пахарю — всяческий прогресс и процветание.

— Мужику? — сказал Дынников.

Не ожидая ответа, он поднялся, тяжело поводя плечами. Истомин был ясен ему, прозрачен до самого дна.

— Значит, говорите, мужику? — повторил Дынников.

— Не верите? Не укладывается в ваши догматы, гражданин комиссар? И все же сам по себе народ темен и сер. И не в силах двигать историю. Эпохи создаются личностью. Вспомните Петра и скажите: вправе ли мы, говоря о промышленности и мореплавании, стереть со скрижалей его имя и позабыть, что им создавались и флот, и рудники, и потрясающая мир столица?

— Не верите? Не укладывается в ваши догматы, гражданин комиссар? И все же сам по себе народ темен и сер. И не в силах двигать историю. Эпохи создаются личностью. Вспомните Петра и скажите: вправе ли мы, говоря о промышленности и мореплавании, стереть со скрижалей его имя и позабыть, что им создавались и флот, и рудники, и потрясающая мир столица?

Лицо у Кати было несчастное, и Дынников хотел было успокоить ее, сказать, что это не вина, а горе — такой вот отец, но промолчал, подумав, что лучше поговорить с ней завтра.

Теряя к Истомину последний интерес, он огляделся равнодушно — так, на прощание — и наткнулся взглядом на фотографический портрет в рамке из ракушек.

— Кто? — спросил он, делая шаг к портрету. — Откуда он у вас?

В два шага он обогнул стол и, локтем посторонив Истомина, снял карточку со стены. Сомнений не было: ему улыбался Шидловский — бандит и убийца Шидловский.

— Это мой ученик, — сказал Истомин. — Бывший ученик, видите ли.

Чашки звякнули в Катиных руках.

— Почему? — сказал Дынников. — Почему не знал?

Он слушал Катю, не перебивая, укладывая каждое слово в память, как булыжник в стену. Они падали, и стена становилась все выше и толще, отделяя Катю от него и оставляя ее где-то там, в чужом мире, гимназисткой с косой и бантом, обожающей танцы в благородном собрании. В этом мире были и томики Северянина, переложенные памятными ленточками, и записочки от влюбленных мальчиков, и Шидловский, вальсирующий как бог.

— Дальше, — сказал Дынников жестко.

Не всегда прошлое укладывается в личное дело в картонной папке. В ней не нашлось места ни для того вечера, когда восьмиклассник Шидловский объяснялся в любви шестикласснице Истоминой, самой тихой и самой красивой девочке в гимназии, ни для цветов, положенных на крыльцо этой зимой чужими руками, в захватанном многими пальцами конверте: «Оплакиваю ваше предательство и свою любовь. Серж». Вечер от письма отделили три года: для Кати они заполнились тоской и смятением души; для Шидловского — кровью; для Дынникова — госпиталями гражданской и больничкой здесь, в уезде, где накладывали ему на новые раны рвотно пахнущие карболкой бинты.

Дынников помял в пальцах письмо, которое Катя отыскала в оклеенном плюшиком альбоме.

— Еще были? Лучше сразу скажи.

— Нет, — сказала Катя чужим голосом. — Клянусь вам!

— Где он?

— Не знаю… Мы два года не встречались, ни разу…

— Хорошо, — сказал Дынников.

Он совал карточку в карман, обламывая рамку, и все не мог попасть — пальцы ходили ходуном. Дынников знал себя, знал, что может произойти сейчас, через миг, и поэтому, так и не спрятав карточки, ринулся к двери.

Уже выходя, он через плечо бросил Кате то самое слово, услышав которое она приглушенно охнула, прикусывая пальцы, прижатые к губам.

Ярость захлестывала его.

На углу Дынникова догнала ласковая дворняга. Потыкалась мордой о галифе, вежливо взвизгнула и отстала Дынников тоскливо выругался окопными словами, какими давно уже не ругался.

В эту ночь он все не спал, курил, ворочался на жестком кабинетном диване, а пришел в себя только поутру, когда от верного человека с неожиданной оказией подошло второе письмо. Дынников позвал начосоча и, пока тот читал, разглядывал тополиную зелень за окном и думал о Кате.

— Выходит, сегодня? — сказал Дынников. — Я ему верю.

Если только разведчик не обманулся, если Шидловский не раскусил его и не обернул себе на пользу свою с ним близость, то нападение должно было про изойти ныне где то за полночь. Неясно было только, откуда и как — в седлах или пешими — войдут в город бандиты. Выходит, не зря дрогли от росы в овраге сорок конников, а другие двадцать месили грязь на проселках, создавая видимость, что отряд, рассыпавшись, ловит ее тер по волостям.

Дынников любовно прикрыл газетой полевой телефон, чтобы не лез поколупленной краской в посторонние любопытные глаза, и сел писать приказ об отрешении от должности машинистки, уличенной в связях с преступным элементом. Закончив и крупно расчеркнувшись внизу, он составил рапорт начальнику губмилиции, где брал на себя всю ответственность за происшедшее и просил замены для пользы общего дела.

Бумага была толстая, скверная, в ней попадались корявые щепочки, и перо цеплялось за них, разбрызгивая чернила Дынников писал, спотыкался, видел лицо Кати и совершенно не к месту вспоминал мелочи, еще не давно его волновавшие мягкие, почти прозрачные колечки волос на шее, когда она сидела, наклонившись за «ремингтоном», смешную опечатку — «приток» вместо «притон», — позабавившую и Дынникова, и милиционеров, еще какие-то, совсем уж глупые пустяки. Вспомнилось, как всем наличным составом ходили за город, в рощу, пострелять по врангелевской морде на мишени — изрешетили и ее и сосну, и начосоч промахнулся и убил пролетавшую ворону. Наган в Катиных руках клонился к земле, она закрывала оба глаза, отворачивалась, и пуля уходила «в молоко». Дынников навскидку бил из маузера, вколачивая свинец в смертельную точку над переносицей Врангеля.

Возвращались за полдень, мокрые по пояс, в полном упоении собственной меткостью, немного хвастались, что если б в бою, то уж точно, под самую бровь, наповал, и поддразнивали обидчивого начосоча его вороной. У сквера, возле могилы, постоя ли, сняв шапки, спели «Мы на горе всем буржуям» и, повыше подняв над плечами пробитый пулями щит, строем прошли до милиции.

Вспомнилось и другое — как тащили по коридору упиравшегося Мишку, поджигателя бедняцких хозяйств, пойманного Дынниковым в засаде. Мишка что есть силы цеплялся за скамьи и доски пола квадратными носами добротных яловых сапог и голосил по-дурному. Потом вдруг успокоился, позволил поднять себя на ноги и сказал, ни к кому в частности не обращаясь:

— За меня Шидловский заплатит! Слезами не отмоетесь, сволочь краснопузая!

И пошел в камеру, стряхивая с колен мелкий коридорный сор.

Катя тогда стояла у стены и прижимала ладони к вискам. Проходя мимо нее, Мишка молодцевато сплюнул и приосанился, а Катя отпрянула и стояла бледная, пока его не отвели в подвал.

— Напугалась? — спросил ее Дынников.

— Ужас какой! — сказала Катя и потерла пальцами виски.

— Этот свое отгулял, за другими черед, — сказал Дынников. И успокоил: — Всех переловим.

Сейчас Дынников вспомнил это, и Катину бледность, и пальцы ее, прижатые в испуге к вискам, и думал, что, вполне возможно, не Мишки, а за Мишку испугалась она тогда, и казнил себя, не разгадавшего ее раньше. Понемногу ему стало казаться, что она нарочно влюбила его, завлекала по хитрому и делала так, быть может, потому, что сговорилась с Шидловским, за думавшим заманить в западню и погубить комиссара уездной милиции. Подумав так, он решил не читать ей покамест приказа, а положить его в стол до времени ночью Шидловскому своего не миновать, тогда и будет у них настоящий разговор обо всем, и о Кате в том числе.

Дынников запер стол и вышел в канцелярию.

Катин «ремингтон» поперхнулся.

— Здравствуй, — сказал Дынников как ни в чем не бывало и даже заставил себя улыбнуться. — Пальцы не распухли?

Он всегда спрашивал о пальцах, зная, что от работы они у нее опухают, болят и по вечерам она их держит в мисочке с теплой водой.

— Не очень, — сказала Катя.

По ее лицу он понял, что она сейчас заговорит о вчерашнем, и поторопился опередить ее, спросив:

— До вечера управишься?

— Постараюсь, — сказала Катя.

— Это хорошо а то дело есть. Ты как: можешь остаться на вечер и всю ночь?

— Да, — сказала Катя.

— Это хорошо! — повторил Дынников и ушел, боясь, что она все же втянет его в преждевременный разговор о случившемся и он не выдержит, выдаст себя неосторожным словом.

До вечера он просидел в кабинете за делами, звонил по полевому телефону, проверяя, не оборвался ли провод, приводил в порядок старые бумаги, готовил все к тому, чтобы новый комиссар, которого пришлют из губернии на его место, мог вступить в должность без проволочек.

С темнотой на несколько минут заглянул начосоч, получил последний приказ и ушел. Во всем помещении, на два этажа, их осталось трое — дежурный милиционер внизу, Дынников и Катя. И так — втроем! — им и предстояло встретить на двигающуюся на город ночь.

Дынников спустился вниз, взял у дежурного чайник с заваркой и пару пайковых ржаных сухарей, шершавых от серой соли, сполоснул кружки и позвал Катю пить чай. От волнения он почти не чувствовал голода, медленно крошил зубами окаменевший сухарь и, убивая время, рассказывал Кате длинную госпитальную историю о себе, молоденькой врачихе и санитарке — историю, в которой его любили безумно и которая не содержала в себе ни грамма правды. Он и сам не знал, зачем врет, но продолжал наворачивать небылицы. Если он хотел поразить ее воображение, то рассказать следовало бы об окопной червивой чечевице, об отчаянной лихости ребят из взвода Дынникова, перебивших в ночном бою без малого две офицерские роты дроздовского полка и почти поголовно полегших поутру в круговой обороне.

Назад Дальше