Я кинула зайца в багажник. Мои собаки вернулись с поля злыми. Ни одной поимки за три дня. Муж ругался на суку: «Овца! Куда ты смотрела! Я ж тебе этого зайца показывал! Я за ним бежал всю балку! Я ж тебе кричал: «Вот, вот, вот»… Куда ты повернула? Кобыла!».
Я вытащила своего зайца. За уши подняла, говорю собакам: «Ребятишки! У…». Хотела сказать «учитесь», борзые кинулись – и в клочья его. Разорвали за секунду. Морды белые в крови. Клыки наружу. Улыбались.
А Лерочка пришел. Конечно, только швы сняли – прибежал. «Зайка, я маму в больницу отвозил». Да ладно, думаю, ври что хочешь, и напечатала ему: «Соскучилаааааааась!». Я так растерянно смотрела на свой комп. Под пальцами у меня был пластик. Пластик вместо теплого Леры. Мы не были вместе неделю, а под руками был пластик. И мне не хотелось, совсем не хотелось вставлять в себя разную хрень. Я хотелось обнять Лерочку и прижаться к нему сильно-сильно, щекой к щеке, и в ушко губами.
А он взял и сказал… Зачем он это сказал! Не надо было! Он набрал вот что:
«Все, пиздец! Я так больше не могу. Ирочка, хочу тебя в реале».
11
Еще пять капель – и будем топить камин. Я топлю его каждый вечер. Ага, смотрю на огонь. Говорю себе: «Смотри на огонь, сука», – и смотрю. Представляю себя на костре. Я вижу, как пламя обжигает всю мою кожу, вижу, как вспыхнули и растворились в пламени мои рыжие волосы. Я слышу свои нечеловеческие вопли и этот мерзкий запах собственного паленого мяса чувствую.
«Вы кто?» – он спросил… Я пепел, горсть сгоревшей плоти, лежу на деревянном мостике у воды и разлетаюсь по ветру.
Когда я приехала сюда, у меня была одна проблемка. Ночью здесь такая тишина, что можно оглохнуть. В низине очень темно, туман от реки густой. Мне было страшно. Я не привыкла спать одна. Со мной всегда кто-то был в постели. Или мужчина, или ребенок. А сейчас только собака. Поэтому я ложилась на узкий диван у камина, пес ко мне прижимался и похрапывал, я пряталась под одеяло и смотрела на звезды. Если закрыть глаза раньше времени, сразу начинаются угрызения, и обиды, и страхи, и какие-то непонятные почти физические мучения, от которых начинаются судороги в ногах и снова хочется орать… Но сейчас уже все прошло. Начала топить баню – и все прошло. После бани я примитивно отрубаюсь. Ничего мне не снится. Просто сплю.
Я знаю, знаю, на кого повесить весь этот деппер. Знаю, кто посеял во мне Танатос. Моя бабка, вторая стерва из Склядневых. Когда мама хотела меня немножко придушить, она морщилась и говорила: «Как же ты похожа на свою бабку».
У меня есть ее свадебная фотография. Не с женихом, одна в белом платье. Открытые плечи, открытая грудь, длинная шея и лоб независимой твари. И губы, у нее были выразительные надменные губы, она всю жизнь их красила по-блядски. На черно-белом фото не сразу все заметишь. Она мне объяснила – платье из занавески, цветы из бумаги, сама слепила за ночь, потому что в пятидесятом году после войны не было у нее ни денег на платье, ни цветов, ни туфель, и кушать тоже было нечего. Бабка получила диплом химика, поступила в аспирантуру и вышла замуж. Она всегда мне говорила: замуж нужно выходить вовремя и удачно. Она и вышла удачно. За деда. Фронтовик, коммунист, служил в разведке, переводил там с польского, сразу после института его позвали в совхоз директором. Что ж плохого? На Битюге! Фиг с ней, с аспирантурой.
Южная степь не такая унылая, как моя. Там есть меловые горы. Там есть холмы – какие-никакие, но ломают монотонность. Белые горы, поросшие редкой травой, и между ними река – красиво. Деду отдали бывшую помещичью усадьбу. Десять комнат, даже мебель кое-какая сохранилась. Дед радовался – он вырос в хате, бабка смотрела снисходительно.
Мой отец катался по дому на велосипеде. Младшая сестра его описала весь старинный диван. Бабке было до фени. У детей была нянька. У нее домработница. У деда шофер. Он привозил его домой тридцать первого декабря в полночь. Дед садился в кресло, и пока на нем играли дети, засыпал. Пахал он как лошадь в своем колхозе и не видел он бабкины платья, ее высокие прически, не слушал, о какой аспирантуре она вспоминает, не спрашивал, зачем она ездила в город. К маме, так к маме.
Бабка не сразу сбежала. Нет, сначала истерила, почти как я. Только она никогда не кричала. Повышать голос для нее было дурным тоном. Орут кухарки, а барыня молча собирала чемодан. Она звонила мужу, просила подать ей машину. Водитель приезжал. Дед давал ему указание – покатать и вернуть. Шофер спрашивал:
– Ну что, Ирина Александровна, едем?
Она стояла на крыльце и думала. Думала, думала и возвращалась в дом. Это повторялось пару раз в год. И дед, и шофер оставили себе шутливую поговорку – «Ну что, едем?».
Но однажды бабка села в машину.
Заскочила к деду Йоське попрощаться. Сначала дед шутил: «Куда? Налепила вареников – жуй». Это было несмешно, моя изящная бабка не понимала грубый хохлячий юмор. Иосиф посмотрел на внуков и заплакал, а она покатила за три сотни верст писать свой диссер.
Бабка все сделала, пролезла на кафедру и всех там построила. Но не сразу, сначала ее послали подальше. На два года в сельскую школу. В халупе, куда она приехала, был земляной пол. Ни одна свинья в деревне не наколола ей дров. Бабка пилила сама. Отцу было восемь, он помогал. Мой отец любит пилить дровишки.
Зима была классической. Никакого глобального потепления, по ночам минус тридцать. Наша бабка приходила поздно. Иногда очень поздно. Дети оставались с чужой старухой, она спала на лавочке и храпела со свистом.
Однажды потухла печка. Света в этой халупе не было. Дети испугались темноты. До школы было несколько километров. Может быть, три. Отец помнил дорогу. Дети оделись и пошли за матерью. У маленьких детей это бывает.
Бабка читала в клубе лекцию. Тема была жуткая – «Религия – опиум для народа». Но больше было некому, и она не загонялась. Ей нужно было отработать в этой глуши положенный срок и быстрее вернуться в институт.
Дети заблудились, отец тащил сестру на руках, она разревелась, а когда замолчала, отец испугался. Он постучал в какую-то избу. Он мне говорил, что сам тогда чуть не замерз. В избе детей отогревали, он помнит, как болели руки и ноги.
Отец был крепким ребенком, он быстро поправился, а сестру повезли в город лечить воспаление легких. А потом оказалось, что после обморожения в ногах началась гангрена. Пришлось ампутировать обе, до колена.
Бабка защитила свой диссер. Блестяще! Блестяще! Вернулась в институт, в коммуналке, в том самом особнячке, отвоевала две комнаты. И на кафедру ее взяли, и докторскую она написала. Про нее рассказывали много гадостей. Говорили, что за свою научную карьеру она грызла глотку. Говорили, что она могла размазать человека по стенке двумя словами прямо на ученом совете. Но никто не говорил про деревню, про избушку с земляным полом, никто не знал, почему у этой стервы ребенок остался без ног.
А у меня есть фото, где тетка с ногами. Есть одна фотография: они там все вместе, бабка деда обнимает под спину, отец стоит рядом, держит котенка, и девочка маленькая с пухленькими ножками у деда на руках, и собака поднялась на лапы и тоже смотрит в объектив, а за спиной река Битюг и меловые горы. Я часто рассматривала эту фотографию и никак не могла понять, почему моя бабка оттуда убежала. Красота, зачем убегать? Я была уверена на сто процентов, что никогда не сяду в машину, не уеду из дома и не оставлю детей одних, тем более зимой.
…В общем, аспирантура была в нашем доме ругательным словом. Карьера – похабщиной. Развод – проклятием. А бабка – чужой сумасшедшей женщиной. Но вдруг я начала с ней дружить. Сама пришла к ней в коммуналку. Сначала с отцом, а потом стала забегать одна. Сучья порода сама потянула меня к себе.
«Ты все с хвостом? – надменно улыбалась она мне. – А почему не в платье?» Я каждый раз выкручивалась, чтобы не говорить ей «бабушка», изобретала обороты.
От злости Ирина Александровна оттяпывала у советской власти по одной комнате в той коммуналке, в особнячке. Бабка выбивала ордера на комнатухи и восстанавливала свои городские владения.
Она мне хвалилась! Любила похвастаться своими победами над чиновниками. Взятки давать не спешила. Если был шанс вырвать подпись бесплатно, бабка зажигала волчьи глаза и шипела чиновнику: «Я тебя по стенке размажу». А потом хохотала со мной, я ее научила делать рукой «йес!».
В этой квартире есть одна комната. Окошком на проспект. Там жила моя тетка. Каждый раз в мои визиты она выезжала в инвалидном кресле. Ее руки автоматически перебирали вязальные спицы, и она вечно напевала романс, один и тот же: «Я ехала домой, душа была полна…». Только она его не грустно, она его весело, по-хохлячьи пела – «Я йихала домой». Тетка любила поржать. У нее были большие серые глаза и мягкие губы. Она была классической славянкой, высокая и стройная. Была бы, если бы не ноги.
Иногда, по праздникам, ее вывозили в парк. Там играл духовой оркестр, папин оркестр. Музыканты садились на сцену у фонтана. Бабка чинно везла коляску. И всегда у нее был костюм и причесон, и губы. Тетка слушала военные марши, на ней тоже было красивое платье, только ноги прикрыты пледом. А я старалась проскочить их обеих незаметно, скрывалась за каруселью в кленовой аллее, чтобы мои друзья не застукали меня рядом с инвалидной коляской. Лет до пятнадцати я стеснялась. Да!.. Позор мне, позор, стеснялась тетку. Это теперь я другая, после Леры. Он объяснил: на свете не так много вещей, которых действительно стоит стесняться.
Иногда, по праздникам, ее вывозили в парк. Там играл духовой оркестр, папин оркестр. Музыканты садились на сцену у фонтана. Бабка чинно везла коляску. И всегда у нее был костюм и причесон, и губы. Тетка слушала военные марши, на ней тоже было красивое платье, только ноги прикрыты пледом. А я старалась проскочить их обеих незаметно, скрывалась за каруселью в кленовой аллее, чтобы мои друзья не застукали меня рядом с инвалидной коляской. Лет до пятнадцати я стеснялась. Да!.. Позор мне, позор, стеснялась тетку. Это теперь я другая, после Леры. Он объяснил: на свете не так много вещей, которых действительно стоит стесняться.
Перед смертью бабка подарила мне свою квартиру. Так подозрительно прищурилась и сказала: «Тебе, на всякий случай». Я обиделась. «Какой всякий случай? – я ей сказала. – Кто ж так дарит квартиры? Где ваши манеры, Ирина Александровна?». Она надменно улыбнулась издалека и повторила: «На всякий случай».
Я и подумать не могла, что у меня тоже начнется. Не успела она умереть – и меня кто-то как будто подначивал: убеги из дома, убеги из дома. На ровном месте.
О, как я тогда поняла свою бабку. Я вспомнила каждое мерзкое слово, которое про нее говорила. «Холодная! Сумасшедшая! Выдрипистая! Эгоистка! Звезда! Не смогла забыть свой сраный диссер. Не смогла заштриховать себя под кустик».
Когда я села в самолет, в Эль-Алевский самолет, тогда до меня дошло, что такое «не суди». Брякнешь что-нибудь про чужую шкуру – и жизнь обязательно заставит ее примерить. Но больше я ни-ни. Ни про кого. Ни в коем случае. Что бы человек ни натворил. Сейчас еще один глоточек – и моя толерантность достигнет апогея.
Нет, я не сразу к Лерочке заявилась. Сначала в Иерусалим, я давно туда собиралась. Посмотрела карту города, ткнула пальцем в Яффские ворота, выбрала ближайшую гостиницу и прикатила. С маленьким чемоданчиком. Всех почему-то удивлял мой маленький чемодан. А зачем мне большой? Я ж ненадолго.
Таксист остановился в узком переулке и спросил меня:
– Точно этот отель?
– Да вроде этот… – говорю.
В общем, ничего страшного. И фото на букин. ру смотрелось так же, как другие: каменный подъезд, золотые буквы, цветочки… Просто в это фото не влезли две разбитые витрины, мешки с цементом, груда кирпичей, черные мальчишки под фонарем и все их мотики. А что такого? Ремонт.
Но потом оказалось, дальше, вверх по Яффо, в переулках, встречаются еще более говнистые отели. Так что мой был самым лучшим из говнистых. Я не расстроилась. Подумала только: слава Богу, муж не видит. Он упал бы в обморок от всех этих мелочей: от маленьких номеров, от тяжелых телеков на кронштейне, от пыльных ковролинов, от деревянных ставен, которые не закрываются. Холодно ночью, а они не закрываются. Я позвонила на ресепшен, девушка веселая пришла, саданула по-русски ставенку – и окно затворилось.
Темнеет рано, рано темнеет в Иерусалиме. Семь вечера – уже ночь. Но я покаптила прогульнуться. Вышла на Бен Ягуду. А что? Сказали в путеводителе: «Эта улица очень напоминает Старый Арбат», – я захотела проверить.
Перешла туда с Яффо по развороченной брусчатке. На Яффо ремонтировали рельсы, люди по тропинке перескакивали дорогу один за другим. И я пошла за ними, гляжу по сторонам – ну да, Арбат, один в один, едрит твое налево.
На улице были разбросаны столики, именно разбросаны, а не выставлены, поэтому трудно было понять в этом бардаке, где какое кафе начинается, где заканчивается, и ни одной тетки там не сидело. Я знаю, конечно, хорошие девочки по улицам не шляются. А я шлялась и слушала, как черные мальчишки наяривают на своих африканских балалайках. Какие-то странные потертые личности валялись на брусчатке и попивали из бутылок. Седой дедочек, как маленький живой памятник, сидел возле ящика с монетами напротив обменника. Редкие немцы тащились медленно, еле-еле двигая бледными ногами в своих вечных шортах. Вид у них был пришибленный и удивленный.
Оттуда, с Ягуды, я набрала Лерочку. Почему не раньше? Потому что только когда я купила билет на самолет, до меня дошло: я собираюсь встретиться с мужчиной, о котором у меня нет никакой информации, кроме моих лингвистических анализов.
Ну да… я боялась. Немножко. Немножко совсем. Боялась ошибиться. Боялась, что Лера – мой глюк. И, значит, мой кайф – синтетика.
Это все равно, что читаешь, читаешь книжку, плачешь, плачешь, когда главного героя убивают, а потом видишь в конце комментарий: все персонажи вымышленные, совпадения случайны. В гробу я видела такие книжки. В хороших книжках все всегда по-настоящему, даже если это сказки.
А я могла ошибиться. Вполне. Однажды у меня был обман зрения. Я гуляла по Питеру со своей подружкой Анечкой. Было холодно, осень, дождь, кушать хотелось до обморока. Но что-то в районе Смоленского кладбища не встречалось ничего подходящего. И вдруг я увидела вывеску. И закричала: «Ура! Куры-гриль!». Анечка мне по слогам прочитала: «Диски-софт». Так что я могу, вполне могу спутать реального мужчину с виртуальной проекцией своих желаний. А это обидно, поэтому я хотела скорее проверить.
Я набрала Лерочку. И долго слушала рингтон, ту ресторанную песню «А белый лебедь на пруду… ду-ду-ду-ду, ду-ду-ду-ду…». Лера увидел входящий с неизвестного номера и приготовился сказать: «Добрый вечер, зайка. Как долетела?». Я услышала его наглое «Алле», с ударением на «а» и сразу начала ругаться:
– Лера! Куда я попала! Хоть бы предупредил…
– Добрый вечер… зайка… Как долетала? – он мяукнул. – Что случилось?
Я прислушалась и захохотала. У него смешной голос, охрипший, теплый, со скрипом, и вкрадчивый, как у старого мафиози.
– Добрый вечер! – Я улыбнулась в витрину. – Что случилось… Не могу в кафе войти – кругом одни черные мужики. Что-то пялятся как-то…
А Лерочка пузцо свое погладил, где он был, я вообще не знаю, видимо, на работе, где-то в районе кухни, наверно, что-то звенело у него на заднем плане, какой-то железный звук, кастрюля об кастрюлю, что-то в этом духе я услышала.
– В чем ты? – он спросил.
Я опять засмеялась. «В чем ты?» – так говорят, когда начинают секс по телефону. Я остановилась у витрины, у затрапезной витрины со странной вывеской «Моден клоуз». Посмотрела на свое затемненное отражение.
– Нормальное у меня платье… – говорю, – Черное. Немножко коротковато, но не очень, не очень… До колена… и почти не в обтяжку, совсем ерунда…
– Еще и в обтяжку… – он промурчал. – Будь осторожнее, заенка. Завтра пойдешь гулять? Не разговаривай ни с кем, хорошо?
– Ладно, – говорю, – А ты приедешь?
– Конечно. – Он всегда так немножко притягивает «коньееешно». – Придумаем что-нибудь… Девочка моя…
И я почесала. Одна. В темноте. Под тусклыми фонарями. Мимо обшарпанных лавчонок, мимо горящих красными цифрами пунктов обмена валюты. Шла и улыбалась. Чему? Лерочку первый раз услышала. Красная Шапочка.
Местные художники сворачивали свою выставку. В потемках я заметила одну фиговину – лимоны на снегу. А мне они как назло приснились однажды, лимоны приснились, и как раз на снегу. Во сне я гуляла по зимнему лесу, и там на елках росли лимоны, а снег был теплым. Я все время хотела сорвать лимон, но не рвала. Такое мне приснилось, а тут хоп – и кто-то нарисовал. Я тормознула и смотрю.
Рыжий толстячок в черной шапочке складывал в чехол треножник.
– Первый раз в Иерусалиме? – он спросил.
– Что, заметно?
– Заметно… Я здесь уже пять лет. Мне до сих пор кажется, что я на Баковке, у моей пьяненькой тетушки.
Примерно так начинались все разговорчики, не говорить ни с кем в этом городе оказалось невозможным. Но мне понравилось в этом бардаке. В этом городе много рыжих. Где рыжие – там энергия, где рыжие – там жизнь.
Я прошла до своей гостиницы почти все кафешки и ресторанчики. Вкусным не пахло.
Но тут я вдруг остановилась. Чем пахнет? Я пыталась понять. Теплый камень, медные деньги, мокрая шерсть… и немножко кофе. Легкий аромат выплывал из кофейни. Я вошла.
Внутри все было забито черными мужиками. Черные куртки, рубашки в черно-белую клетку, черные джинсы, черные рожи. Все стрельнули глазами, когда я вошла.
«Да пошли вы…» – Я села у стойки и закинула ногу на ногу.
А Лера не понял! Он не понял, что я уже не в компе, что я топаю по камню в Иерусалиме. Он вышел в Сеть – а меня там нет. Нет в Сети «Хохлушки». Все его мымры на месте, глупостями звянькают, а меня нет. Он позвонил и спрашивает:
– Где ты, маленькая?
– В отеле, в Иерусалиме, – говорю.
– Ты уже в кроватке?
– Да, я в кроватке, – томным басом ему отвечаю.
– Голенькая лежишь?
– Ах-ха… – Я потянулась.
Постель была приятной, отельчик фу, а белье классное. Мне хотелось спать, я устала с дороги, но уснуть не могла.
– Боишься меня? – я Леру спросила.
– Нет, зайка. Я уже ничего не боюсь, – он наврал. – Отдыхай, моя девочка. До завтра.