Не Жани. Не Жильбер.
Вот этот человек, который стоит сейчас передо мной.
Мгновение я смотрю в его глаза, а потом их вдруг начинает затягивать какое-то марево. Я качаюсь, но чьи-то руки подхватывают меня. Мне холодно. Мне невыносимо холодно. Наверное, Максвелл опять затолкал меня в погреб! И теперь-то мне уже не выбраться!
А впрочем, мне уже почему-то все это безразлично…
14 января 1921 года, Константинополь. Из дневника Татьяны МансуровойПогода то теплой осени, то холодной весны. Иногда выпадают совершенно летние дни. Воздух прозрачен, отчетливо видны дали с громоздящимися на склонах домами, траурные кипарисы, благостный, ласкающий воздух… А то вдруг налетит пурга, выпадет снег, и на улицах русские начинают играть в снежки. Эти снежки в Стамбуле производят такое же впечатление, как если бы самоеды швырялись ананасами!
Иногда ка-ак разразится все разом: дождь, снег, град, гром, молния – точно бы небо дает наглядный урок по космографии.
Однако Рождество выдалось редкостно сияющим и солнечным. Праздник мы встречали у его высокопревосходительства барона Врангеля на «Лукулле». Эта яхта, которая на синей глади Босфора кажется барской игрушкой, некогда звалась «Колхида» и принадлежала русскому послу в Турции, а потом была переименована в «Лукулла» и стала штаб-квартирой его превосходительства. С докладами все ездят на «Лукулл», некоторые совещания проводят тут же. Если мой муж не в редакции, значит, на «Лукулле», потому что барон любит его газету и считает нужным держать ее в курсе некоторых событий, да и сам многое узнает от Максима и его корреспондентов. Отсюда главком ведет свою борьбу, пытается отстаивать целостность армии перед союзным командованием.
Хоть приложено было немало усилий, чтобы сделать встречу Рождества по-русски праздничной, по-старинному светлой, а все же мне было тоскливо. Нет, не то чтобы я ощутила некую безысходность и неверие в то, что мы добьемся-таки победы. Эта вера есть, будет, она умрет только вместе с нами. Но странная обреченность окутывала саму яхту!
Да и то сказать: ночь на Босфоре – тяжелое испытание вечной красотой. Полны тоски эти феерические ночи, когда небо сияет, а море заколдовано луной!
Итак, Рождество показалось мне печальным, а уж Новый год – европейский – нагнал страхов. С полуночи началась пальба. На Босфоре завыли сирены. Я даже решила, что случилось какое-то неприятное происшествие. Стреляли отовсюду, даже с балкона противоположного дома!
Муж мой вышел на балкон и утянул меня обратно в комнату.
– Еще не хватало, – сказал ворчливо. – Еще свежи воспоминания! Помнишь, как попали под обстрел под Екатеринодаром? Тогда живые ушли, да и потом… А из Питера как выбирались?! Для чего? Чтобы тут нарваться на шальную пулю? Нет уж!
Да, стоит вспомнить, как мы с ним пробирались из Питера на юг… Главное, что я была совершенно без документов, с одной какой-то справкой о том, где «приписана» в Петрограде. Максим-то был оснащен великим множеством самых разнообразных липовых бумажек о том, что направляется с важной миссией в ставку красных в Царицын. Везде в свои справки он самолично приписал – «следует с супругой». Разумеется, никакого документа о браке у нас не было, мы повенчались-то спустя несколько месяцев только в Константинополе! Но на его справках стояли подлинные подписи чуть ли не Троцкого, Дзержинского и Зиновьева, оттого нас не трогали. До сих пор дивлюсь, как мы ушли от Советов живые!
И до сих пор дивлюсь тому, что произошло в тот сентябрьский день в Петрограде…
Я никак не закончу описывать этот день, вновь и вновь разматываю пряжу воспоминаний, словно Пенелоппа – свое покрывало, которое она так и не доткала. Такое впечатление, что я нахожу в этих воспоминаниях своеобразную отраду, хотя они и связаны с самыми тягостными событиями в моей жизни.
…Итак, я очнулась в большом удивлении. Слишком ярким было ощущение, что я падала с крыши. Однако я обнаруживаю себя почему-то не валяющейся в колодце двора с переломанными руками и ногами и размозженной о камни головой, а лежащей на полу в той самой кухне, из которой, подбирая юбку, недавно вылезла на крышу. Я осознаю, что лицо мое мокро, вспоминаю, что я уже второй раз за день лишалась чувств, чувствую дрожь в руках и ногах и понимаю, что такая постыдная слабость вызвана прежде всего голодом и усталостью. Ну и потрясением, конечно! Сначала я узнала о гибели Кости. Потом… потом сама смерть глянула мне в лицо своим черным оком!
Смерть? Но ведь я жива!
Пытаюсь сесть, но голова начинает так кружиться, что я со стоном прикрываю глаза.
– Лучше лежите, – слышу рядом с собой встревоженный голос. – Признаться, я думал, что напугал вас до смерти!
Снова открываю глаза и вижу над собой какое-то мутное колышущееся пятно. Через несколько мгновений оно перестает расплываться и дрожать, и я вижу лицо.
Странно. Получается, я все же умерла? Ведь передо мной лицо Максима Мансурова, а я точно знаю, что его не может быть здесь. Он арестован, скорее всего, убит. Значит, я тоже на том свете?
– Пока на этом, – говорит Мансуров. Неужто я задала свой вопрос вслух?.. – На этом, хотя были очень близки к тому, чтобы оказаться на том. Вы чуть не свалились с крыши, я едва успел вас поймать чуть ли не на самом краю. А думаете, легко было втащить вас обратно в окно? Я и сам чуть было не сверзился во двор. Ради всего святого, как только сможете говорить, поскорей объясните, что именно вы делали на моей крыше? Вы постоянно появляетесь в моем доме с какими-то странными целями, не находите? То являетесь вымыться в моей ванне, то гуляете по крыше…
Мне становится так жарко, что, кажется, я сейчас расплавлюсь, словно кусочек масла на раскаленной сковородке. Он знает, зачем я приходила! Аннушка рассказала ему!
– Ну конечно, рассказала! – хмыкает Максим Николаевич.
Боже, неужели я опять произнесла это не про себя, а вслух?
Нет, я ничего не понимаю!
– Погодите-ка, но ведь мне сказали, что вы арестованы! Вас забрали в чеку! Вы погибли! – восклицаю я.
Мгновение Максим Николаевич смотрит на меня пристально, и усмешка тает в его темно-голубых глазах. Потом он говорит:
– Тут невольно возникает два вопроса. Первый – кто вам об этом сказал? И второй – вы, кажется, намеревались воспользоваться моим отсутствием? Надеюсь, вы не очень огорчены, что я чудом бежал и остался жив? Хотя это уже третий вопрос…
У меня вдруг наворачиваются слезы на глаза. Боже ты мой, да я вовек не забуду, как стиснулось мое сердце, когда я узнала о том, что его арестовали! Показалось, будто я утратила что-то самое дорогое… хотя как можно утратить то, чего никогда не имела? Но я ему ни за что этого не скажу, никогда! Поэтому я стараюсь отвечать как можно суше:
– О том, что вы арестованы, мне сообщила одна девушка, горничная Дуняша, которая была приятельницей вашей Аннушки. Благодаря ей я и попала в прошлый раз в вашу ванну, за что прошу меня великодушно простить.
– Господь с вами, за что ж прощать-то? Мне даже приятно, – отвечает любезный хозяин. – Жаль, не могу сказать: всегда пожалуйста, ибо ни квартира, ни ванна мне более не принадлежат. Однако я настаиваю на дальнейшем объяснении. Уж простите, ежели кажусь вам докучливым, однако вслед за вами мне нанесла визит некая особа, в которой я предполагаю виновницу ужасных неприятностей, постигших мою семью. Вы ее помните?
– Вы имеете в виду Елену Феррари? – уточняю я. – Еще бы не помнить!
Я даже не предполагала, что человеческое лицо может так мгновенно измениться! Секунду назад Максим Николаевич смотрел на меня почти дружески, но сейчас его лицо словно бы заледенело. Я не могу этого вынести! Будь что будет, пусть я покажусь ему сумасшедшей, но я не могу допустить, чтобы он смотрел на меня как на врага!
– Ради бога, – бормочу я, – вы меня неправильно поняли. Я не знакома с ней. Просто видела случайно! О ней рассказывала мне ваша сестра!
– Ася? Вы знали Асю? Откуда? Каким образом?
Я торопливо, с пятого на десятое, рассказываю все, что знаю. О том, как мы познакомились с Асей в приемной предварилки, о надежде, которую заронила в ее душу Елена Феррари, о том, как эта надежда рухнула и погребла под собой всю Асину жизнь. Я рассказываю о том, как пыталась выкупить жизнь брата и как мне это не удалось, рассказываю об обыске в моей квартире и о смерти Дуняши, наконец, дохожу до седой женщины, отдавшей бедной девушке мятую бумажку со словом «Вода»…
– Вода! – восклицает Максим Николаевич. – Боже мой, вода! Неужели вы выбросили эту бумагу? Или нет? Где она?
Я достаю из кармана еще более измявшееся письмо Борисоглебского и протягиваю Максиму Николаевичу.
– Простите, очень прошу вас, простите, – твержу я все одно и то же, – я не хотела, я нечаянно прочла это письмо. Такая случайность… – Путаясь в словах, я излагаю историю своего обморока, говорю про мокрый платок, про трамвай, про бегство с принудительных работ… А потом, уже не в силах остановиться, выпаливаю все свои выводы, объясняю, как и каким образом поняла смысл письма и решилась прийти в эту квартиру.
– То есть вы полезли на крышу, чтобы отыскать за трубой нечто… какое-то сокровище? – спрашивает Максим Николаевич.
Чувствую себя дура дурой, какой-то вульгарной искательницей кладов. Чужих кладов, что самое отвратительное!
– Тетрадь… – лепечу я. – Тетрадь, там написано о тетради. Из… извините меня. Я понимаю, что зря пришла сюда. Мне лучше уйти!
Отворачиваюсь, не в силах более вынести унижения, и даже успеваю сделать шаг прочь, но не более: Максим Николаевич хватает меня за руку.
– Погодите-ка, – говорит он. – И куда вы пойдете сейчас? Насколько я понял, дома вам лучше не появляться?
Да… Я об этом совершенно забыла. У меня подгибаются ноги.
Уж не собралась ли я упасть в обморок третий раз за день? Смутно ощущаю, что меня куда-то ведут и усаживают. Потом в руке у меня оказывается что-то остро пахнущее. Давно я не слышала такого запаха! Да ведь это сыр! Кусок хлеба с сыром!
– Ешьте-ка, – слышу голос Максима Николаевича. – Ешьте, а я тем временем кое-что сделаю.
Меня не надо уговаривать. Я способна выждать только приличное мгновение, чтобы он отвернулся от меня, а потом вгрызаюсь в хлеб. И в сыр! Я не ела сыра, наверное, больше года! От голода и слабости шумит в ушах, я как-то смутно слышу поодаль грохотание. Жую и думаю: что же это грохочет? Неужели дождь пошел?
Наконец от моего сандвича не осталось ни крошки. В глазах проясняется, одновременно прекращается грохот на крыше. И тут я вижу, как через подоконник кухни перебирается Максим Николаевич. В руках у него небольшой сверток, обернутый кухонной клеенкой и перетянутый веревками.
– Вам лучше? – спрашивает он.
Киваю, не сводя глаз со свертка.
– Господи, вы нашли это! Вы нашли!
– Нашел, – кивает Мансуров. – Благодаря вам. Это судьба… конечно, это судьба, что я сегодня вернулся домой. Знаю, что рисковал, меня отговаривали, да и времени до отъезда уже в обрез, а ведь потянуло меня воротиться! Воистину судьба!
Я снова перестаю слышать. Так он уезжает! Уезжает скоро!
А я? А как же я?!
Дурацкий вопрос. Что ему до меня? Надо взять себя в руки. Еще не хватает зарыдать перед этим чужим мне человеком из-за того, что мне кажется невыносимым потерять его снова – после того, как я уверилась было, что обрела его!
Глупо. Как глупо, самоуверенно. Я веду себя как навязчивая дура.
– Ну что ж, Максим Николаевич, – говорю самым светским тоном, на который только способна. – Я очень рада, если помогла вам найти ценности, принадлежащие вашей семье. А теперь позвольте пожелать вам счастливого пути. Вас ждут, да и мне тоже пора.
Пытаюсь встать, но его рука давит мне на плечо и принуждает сидеть.
– Успеете, – говорит он равнодушно. – И я тоже успею. Вы разве не хотите узнать, что в этом свертке?
– Какое мне дело? – поднимаю я брови. – Это меня не касается.
– Конечно, конечно, – торопливо кивает Мансуров. – Но я вам все же кое-что расскажу, ладно? Дело в том, что мне очень нужен ваш совет. Не волнуйтесь, мой рассказ не будет долгим.
В этом свертке – наши фамильные мансуровские сокровища. Некоторое количество драгоценностей, не бог весть что, конечно, а все же хватит на безбедную жизнь лет этак в течение пяти. Если быть поскромнее, то все десять можно протянуть. Отец был очень богат и беспрестанно дарил нашей с Аськой матушке великолепные бриллианты и прочие драгоценности. Отец наш был граф Николай Мансуров. Он был женат на другой женщине, от которой у него не было своих детей. Беда в том, что вскоре после свадьбы его жена – а она была страстная наездница – упала с лошади и сломала спину. Почти двадцать лет она провела прикованная к постели, и все это время отец старался как мог поддерживать ее. Разумеется, он не решился ее бросить, хотя всю радость его жизни составляла наша мать, ну и мы, смею надеяться. Он усыновил меня и удочерил Аську, дал нам свою фамилию.
Борисоглебский – сын его законной жены от первого брака. Родной отец его давно умер, Алешка носил его фамилию, но звал папой нашего отца. Меня Алешка считал младшим братом, однако Аську… – Максим Николаевич печально усмехнулся, – Аську он никогда сестрой не считал, называл ее с самых ранних лет только «моя невеста» и всегда знал, что женится на ней. Так оно в конце концов и получилось. Кстати, раньше, до свадьбы, это была его квартира, Алешкина, а потом он переехал к Асе, в наш домик на Сергиевскую, ну а я обосновался здесь.
В молодости отец много путешествовал. Он очень любил Францию, там у него были близкие друзья, особенно дружен он был с графом Арманом де Бугеллан де Сан-Фаржо. К несчастью, друзья поссорились из-за какой-то безделицы. Арман вызвал своего русского приятеля на дуэль. Отец клялся, что намерен был стрелять поверх головы своего приятеля – только чтобы попугать его. Однако, видимо, пистолет был плохо пристрелян. Отец ранил Армана в голову, и тот умер через несколько минут у него на руках, уверяя, что прощает его, и завещав ему на прощание свой дневник. Этот дневник отец считал самым большим своим сокровищем, но не показывал его нам, потому что слишком больно было вспоминать о смерти Армана. Кое-что знал только Алексей, которого отец очень любил и которому всецело доверял. От него я и услышал, что в этой тетради вели записи несколько поколений хозяев замка Сан-Фаржо. С этим замком связана история таинственного исчезновения одной из знаменитых картин Давида, которая называется «Смерть Лепелетье».
– У него есть картина «Смерть Марата», – говорю я недоумевающе. – Какой Лепелетье?
– Так звали одного из членов Конвента, графа, аристократа, который голосовал за смерть короля и поплатился за это, – поясняет Максим. – Его родственники не могли простить Лепелетье и пытались уничтожить всякую память о его предательстве. Даже картину спрятали. Да так, что никто не мог ее отыскать. Я думаю, что в дневнике Армана указан некий след, который может привести к пропавшему сокровищу. Уверен, что отец всю жизнь мечтал, как поедет со всеми нами во Францию, отыщет картину и вернет ее, скажем, в Лувр. Он и сам был страстным коллекционером, у нас раньше (теперь-то все пропало, конечно) были копии очень известных картин, почему-то тематически связанных со смертью. Уж не знаю, откуда такие мрачные пристрастия, отец был вообще-то очень веселым человеком, жизнелюбом. Честно говоря, мы никогда не были с ним особенно близки, я был, что называется, маменькин сынок, дичился его и сильно ревновал к Алешке. Только перед смертью папы мы сошлись и сдружились. Сказать правду, все эти давние французские дела меня очень мало интересовали. Конечно, я рад, что мы нашли тетрадь, однако куда больше доволен тем, что отыскались матушкины бриллианты. Надеюсь, я не покажусь вам меркантильным и избыточно расчетливым, если сознаюсь: я даже не стал бы искать дневник Сан-Фаржо, особенно если учесть, что французского не знаю, зато по-немецки и по-английски говорю свободно. Французский мне отчего-то никак не дается, непостижимый какой-то язык. А вы как?
– Что? – глупо спрашиваю я.
– Ну, вы в ладах с французским? – настойчиво смотрит на меня Максим Николаевич.
– Не особенно, – виновато бормочу я. – Латынь, немецкий, итальянский…
– Латынь я тоже знаю, – с мальчишеской, хвастливой интонацией говорит Максим Николаевич. – Я просто забыл об этом упомянуть. Ладно, что-нибудь придумаем насчет французского. Алексей слишком много пишет об этой тетради – значит, мы ее рано или поздно прочтем. Будем считать это своим долгом, да?
Мое сердце пропускает удар. Глупо, конечно. Стоит ли обращать внимание на случайные обмолвки! Он сказал «мы» совершенно нечаянно. Без всякого смысла! Не вкладывая в это коротенькое словцо того значения, которое готова придать ему я.
– Дело в том, что я и вовсе забыл бы о дневниках Сан-Фаржо, – продолжает Максим Николаевич, – когда бы не напомнила мне о них некая дама. Та самая, которая появилась в моей квартире почти одновременно с вами. Она была подругой моей сестры. Ася… Ася долгое время находилась под очень сильным ее влиянием, ввела ее в наш дом. Моя сестра была простодушна до крайности, она и понятия не имела, почему так привлекает эту самую Елену Феррари, эту О. Г. Ее настоящее имя, если мне не изменяет память, Ольга Голубовская. А впрочем, не суть важно. Так вот, пристрастия у этой Феррари-Голубовской были самые противоестественные. А еще в нашем доме ее привлекал дневник Сан-Фаржо, о котором она слышала от Аси. И все-таки мою сестру она желала сильнее. Ох, как же ненавидела эта тварь Алексея Борисоглебского! Когда поняла, что Ася никогда не покинет его, исчезла бесследно. Я думаю, она и в революцию-то ухнула по той же причине, по которой влюбленные неудачницы бросаются в омут. От отчаяния, от неразделенной любви. Ну и от жажды мести. Мстить она, я так понимаю, решила им обоим – и Асе, и Алексею. Я точно не знаю, как так вышло, что ей удалось подобраться к тем людям, которые составляли окружение Борисоглебского. Он упоминает в своем письме о каком-то неверном решении, но нам никогда не разгадать, что стоит за этими словами. Эту тайну он унес в могилу, однако главное понятно: О.Г. стала причиной гибели его, а также и других людей. Вы говорите, она обнадежила Асю… Наверное, хотела таким образом сквитаться с ней! Отомстила Борисоглебскому за любовь Аси, добившись его ареста (я так понимаю, она теперь при комиссарах влиятельная особа), а потом во что бы то ни стало решила завладеть дневником Сан-Фаржо. Уж не знаю, что она надеется там вычитать и зачем ей так нужна исчезнувшая картина Давида…