Увы, не все. Ненавистный художник, увековечивший позор нашей семьи, все еще жив. Жив – и процветает!
Когда закончилась кровавая вакханалия Республики, Давид угодил в тюрьму. Однако Фортуна вновь повернулась к нему лицом, к этому отщепенцу, уродливому карлику. Жена, покинувшая его, когда он подал голос за казнь короля, вернулась к мужу-узнику. Вскоре его выпустили на волю, и сам Первый консул Бонапарт проявил к нему благосклонность.
Наверное, эта весть должна была повергнуть меня в бездну печали, но нынешний день исполнил меня веры в торжество справедливости!
Сегодня из Парижа приехала Луиза-Сюзанна. Домой вернулась дочь моего брата Луи-Мишеля – дитя, которое обречено нести, словно позорное клеймо, вечную память о преступлении своего отца.
Как и все мы.
Я не видела ее больше семи лет. Луиза-Сюзанна еще не успела рассказать, как ей удалось выжить после уничтожения Республики. Судя по ее виду, это были мучительные времена. Боже мой, ей только четырнадцать, однако мне кажется, что я вижу перед собой такую же старую деву, как я сама, много пережившую, много перестрадавшую!
Луиза-Сюзанна приехала почти с пустыми руками. Вещей у нее никаких, только то убогое тряпье, что надето на ней, да в руках некий странный и очень тяжелый сверток, обернутый грязной холстиной. Он более всего напоминал толстую и длинную трубу.
– Что это, дитя мое? – спросила я, когда утихла первая радость нашей встречи.
Моя племянница взяла со стола нож.
– Это память о Конвенте, – сказала она со странной, непостижимой улыбкой. – Мне удалось получить ее от одного человека, который всегда жалел меня. Однако мне пришлось продать все, что у меня было, все, что оставалось от матери, чтобы заплатить ему за его рискованную услугу, поэтому я и пришла в свой родной дом как нищенка, как оборванка. Но эта вещь стоила того! Она была дорога Республике, но теперь больше не нужна ей – ведь Республики больше нет, – и теперь это принадлежит мне! Откройте, дядюшка, – предложила она Максимилиану, протягивая нож ему.
Мой брат, который ненамного старше своей племянницы, недоумевая принялся взрезать веревки, стягивающие сверток. Наконец они упали. Максимилиан стащил грязные тряпки и обнажился холст.
– Разверните! – приказала Луиза-Сюзанна, в голосе которой звучало торжество истинной эринии[10].
Мы повиновались. От полотна пахло краской, маслом, сыростью. Мелькали какие-то кровавые пятна, но я не могла понять, вижу их наяву – или это кровь застилает мне глаза. Наконец я взглянула на развернутое полотно – и почти лишилась сознания, потому что передо мной лежала картина Давида «Смерть Лепелетье…»
(На этом записи, сделанные рукой Шарлотты Лепелетье де Фор де Сан-Фаржо, заканчиваются.)
Наши дни, Париж. Валентина МакароваАх, какой пассаж, какой реприманд неожиданный! Стало быть, прелестная Лора made in Russia?
Хоть выругалась Лора по-русски, однако все все понимают без переводчика. Толстуха хватает разъяренную красотку за руку, поворачивает к себе и отвешивает ей такую пощечину, что девушке с трудом удается удержаться на ногах. Она машет руками, приседает, а черты ее все еще искажены жутким гневом, и ни капли красоты нет ни в этом изуродованном лице, ни в нелепой позе. Она точно упала бы, некрасиво задрав точеные ноги, когда бы ее не подхватил тот самый господин в шляпе.
Подцепив красотку под ручку, он безмятежно улыбается толстухе:
– Поверьте, ничего ужасного не произошло, дорогая мадам Люв.
«Люв! – возмущенно мелькает у меня в голове. – Ничего себе. Это он ей комплимент сделал! Ее фамилия непременно должна быть Крапо!»[11]
– Ах, мсье Ле-Труа! – говорит толстуха. – Вы не должны были так шутить! Вы до смерти напугали бедную девушку! – И мадам Люв кокетливо грозит ему унизанной кольцами сарделькой, которая у нее исполняет роль указательного пальца.
Рядом со мной Николь тихонько ахает и едва не роняет свою покупку. Стремительное телодвижение, которое она исполняет, чтобы удержать коробку, привлекает внимание этого самого Ле-Труа. Он смотрит на Николь, потом на меня, потом снова на Николь – и губы его расплываются в улыбке:
– Мадемуазель Брюн! Дорогая моя Николь! Не могу передать, как я рад вас видеть!
С этими словами он бесцеремонно, будто мешающую ему мебель, отодвигает со своего пути увесистую мадам Люв и очаровашку Лору, которая все никак не может натянуть на личико прежнюю маску леди Совершенства, и подходит к нам. Преспокойно вынимает из рук Николь коробку с сапогами, зажимает ее (коробку, ясное дело!) под мышкой, щелкает каблуками, словно заправский гусар, и целует Николь руку. Затем четко, картинно поворачивается ко мне, секунду смотрит в мои глаза своими темными насмешливыми глазами, отдает такой же четкий поклон и красиво склоняется к моей руке.
Я цепенею, потому что чувствую не просто воздушный, ни к чему не обязывающий чмок. Ле-Труа прихватывает кожу на моей руке губами, а потом легонько прикусывает. О, не больно, самую чуточку, но этого вполне довольно, чтобы у меня задрожали коленки. Еще один такой поцелуй – и ноги у меня подогнутся, словно у крошки Лоры, только на физиономии будет не бешенство, а выражение самого неописуемого восторга.
Ох, искушение… грех, грех!
В глазах слегка расходится туман, в который я канула при этом очень своеобразно выраженном знаке почтения, и я вижу устремленные на меня глаза Ле-Труа.
Моментально нацепляю на себя маску мисс Неприступности, но взгляда от него отвести не могу.
У него темные, то ли черные, а может, карие глаза, длинные брови и смуглое лицо. Кого-то он напоминает, но кого?..
– Максвелл! – восклицает Николь. – Неужели это вы! Просто не верю, не верю! Куда вы пропали?!
– Только вчера вернулся из дальнего путешествия, – объясняет человек с потрясающим именем Максвелл.
– Куда сбежали от реальности на сей раз? – улыбается Николь, и я вижу, что ей очень приятно разговаривать с этим странным смуглым типом.
Между тем толстуха Люв и милашка Лора дружно подбирают свое имущество и торопливо ретируются, бросая на Ле-Труа опасливые взгляды. Похоже, они до смерти рады, что он отвлекся. У толстухи вообще затравленный вид, а на личике Лоры страх мешается с откровенной ревностью.
Занятная история. Более чем занятная…
Эскалатор уносит вниз Люв и Лору, а я перевожу взгляд на Николь, которая все еще щебечет с Ле-Труа. И улавливаю его ответ:
– Вообразите, Николь, я наконец-то добрался до России!
– Не может быть! – всплескивает руками Николь. – Вы побывали в России, а моя подруга Валентин – она ведь русская! Интересно, правда? У вас есть в Париже знакомые русские, кроме моего Мирослава?
– Раньше не было, а теперь есть, – кивает Максвелл, медленно переводя на меня свои темные глаза, определить цвет которых я никак не могу.
Почему-то он молчит о том, что тут несколько минут назад была еще одна русская, которая явно принадлежит к числу его знакомых. Это Лора.
– Вы были на аукционе? – спрашивает Николь. – Что на сей раз? Рисунки? Гравюры? Неужели снова Тардье? Неужели вы еще не все у него скупили?!
– Вам известна моя слабость, – кивает Максвелл. – Да, до меня дошел слушок, что кто-то перед самым аукционом предложил первые, авторские оттиски гравюры Тардье с картин Давида. Я связался с Дезаром, но он только сегодня вернулся из отпуска и еще не успел толком узнать, что будет продаваться в других залах. Я решил прийти сам. И напрасно. Этот Тардье у меня уже есть. Это не… словом, не то, что я ищу. Ну что ж, не повезло.
Он пожимает плечами и любезно улыбается нам обеим:
– Кстати, Николь, и вы, Валентин, что вы делаете… ну, к примеру, через час?
Мы переглядываемся.
– Ну, я не знаю, – нерешительно говорит Николь. – Гуляем с Шанталь, наверное, а что? Ой, Максвелл, я ведь даже не поблагодарила вас за ваш чудный подарок! Платьице невероятно идет Шанталь, она в нем такая хорошенькая! Я бы очень хотела, чтобы вы увидели ее в этом наряде. А как она любит клоуна Ша!
– И где же вы гуляете, медам?
– Да где угодно, – пожимает плечами Николь. – Ходим на Сакре-Кер, в Пале-Рояль, в Ле Аль…
– В Ле Аль? – радуется Максвелл. – Давайте встретимся через час, хорошо? В кондитерской на углу улицы Монторгей. Вы согласны, Валентин?
И его насмешливые глаза снова обращаются ко мне с выражением, от которого я потихоньку дурею.
– До скорого! – прощается Ле-Труа и одним прыжком оказывается чуть ли не на середине эскалатора. Если он будет двигаться такими темпами, то в два счета догонит мадам Люв и ее русскую протеже. А может, он потому и двигается такими темпами, что хочет их догнать?
От этой мысли у меня портится настроение. Да тут еще и Николь замерла с каким-то по-дурацки мечтательным видом…
И вдруг я понимаю, кого мне напомнил мсье Ле-Тура. Казанову! Именно таким я его и представляла, этого венецианского обольстителя: смуглое тонкое лицо, насмешливые и в то же время непроницаемые глаза неопределимого цвета: то ли черные, то ли карие, то ли вовсе темно-серые, ироничные губы и подвижные брови, впалые щеки, а еще белый парик, под которым скрыты коротко остриженные, чуть вьющиеся волосы и благодаря которому еще выше кажется выпуклый умный лоб.
От этой мысли у меня портится настроение. Да тут еще и Николь замерла с каким-то по-дурацки мечтательным видом…
И вдруг я понимаю, кого мне напомнил мсье Ле-Тура. Казанову! Именно таким я его и представляла, этого венецианского обольстителя: смуглое тонкое лицо, насмешливые и в то же время непроницаемые глаза неопределимого цвета: то ли черные, то ли карие, то ли вовсе темно-серые, ироничные губы и подвижные брови, впалые щеки, а еще белый парик, под которым скрыты коротко остриженные, чуть вьющиеся волосы и благодаря которому еще выше кажется выпуклый умный лоб.
Парика у Ле-Труа не было, а волосы прикрывала светлая шляпа, нахлобученная почти до бровей.
Казанова! Фу-ты ну-ты! Наверное, Николь тоже считает его Казановой – вон, глазки заблестели!
– Как же это я о нем забыла? – бормочет Николь. – Почему же я ему-то не позвонила?! Как классно, что мы сегодня встретились!
– Ты чего? – смотрю я на нее уже почти испуганно. – Ты чего так воодушевилась? Завидуешь Лоре? Хочешь, чтобы этот Казанова и тебя за попку щипал?!
– Да он меня и так щипал, – горделиво заявляет Николь. – И не один раз! Он с моим отцом давным-давно знаком. Я ведь, можно сказать, у него на глазах выросла. Думаешь, сколько ему лет? Это он просто выглядит так молодо, а на самом деле ему сорок! Я на него всегда как на близкого родственника смотрела. Хотя он натуральный Казанова, что есть, то есть. Дамский угодник! Иногда отец его начинал ругать за то, что опять разбил сердце какой-нибудь герцогине де Кусси или контессе де Монтанедр, а он так глазки виновато потупит, что поневоле смех разбирает. Ты чего?
Это мне адресовано.
– А что?
– Ну, стала вдруг какая-то не такая?
Станешь, наверное!
– Герцогиня, контесса… Ты это серьезно?
– Конечно. Тебя титулы смущают, что ли? Ну, Максвелл вращается во всяких кругах! И на самых верхах, и в самом низу. И мотается по всему свету. Он воистину le citoyen du monde, гражданин мира, как Казанова.
Казанова… le citoyen du monde… что делается!
– Неужели ты никогда не слышала эту фамилию – Ле-Труа?
– Нет, а что?
– Вот жаль, я не спросила, прошла у него уже выставка в России или нет, – вздыхает Николь. – Думаю, он именно затем туда и ездил, чтобы ее устроить. Ну ничего, мы постараемся напроситься к нему в мастерскую, посмотришь его работы. Это стоит видеть, можешь мне поверить.
– Он художник, что ли? Или фотограф?
– Художник, и какой! Он хоть и дамский угодник, но это не мешает ему быть реставратором высочайшего класса, искусствоведом, уникальным специалистом по XVIII веку. Причем у него какой-то поразительный нюх на открытие неизвестных имен и полотен. Его в шутку зовут «Король старьевщиков», но это совсем даже не шутка, потому что он с ними со всеми связан, постоянно мотается по провинции, ищет старые картины, которые иногда то в сараях где-нибудь свалены, то в конюшнях, то в таком состоянии, что на них ничего не разглядишь, то поверх прежнего изображения новое намалевано. Он, к примеру, открыл такие имена, как Кольбер и Мантуанье, они оба писали в стиле Ле-Гро. Чудесно, просто очаровательно. Кстати, он отыскал где-то в Туре, в каком-то винном погребе, если я не ошибаюсь, неизвестное полотно Давида. И доказал, что это именно Давид! Он вообще помешан на Давиде.
– Почему именно на Давиде?
– Потому что Давид – фигура одиозная и скандальная, – усмехается Николь. – Был придворным художником – стал председателем Конвента и послал на плаху Людовика XVI. Обладал на редкость уродливой внешностью, просто злобный карлик какой-то, однако был любовником красивейших женщин своего времени, например, мадам Рекамье. Максвелл и сам фигура скандальная и одиозная, – продолжает Николь с такой ласковой улыбкой, словно хвалит младшего братишку за отличные оценки по Закону Божьему. – Знаешь, на чем он сделал себе громкое имя?
– Скажешь – буду знать, – ворчу я.
За время этого разговора мы уже спустились, покинули аукцион, дошли до дома Николь и теперь втискиваемся в лифт. Коробка с сапогами от Шанель здесь – третий лишний, поэтому мое ворчание вполне можно списать на счет недовольства теснотой.
Интересно, почему на выходе из аукциона уже не было ни Люв с крошкой Лорой, ни Ле-Труа? Они что, вместе уехали? Или просто вышли через другую дверь?
– Он пишет картины-ремейки, – торжествующе объявляет Николь и выходит из лифта.
Задумчиво наблюдаю, как она достает ключ и вставляет его в замочную скважину.
Ремейк, в моем понимании, – это новый фильм на старый сюжет, по мотивам снятого давно и имевшего огромный успех. А что такое картины-ремейки как произведения изобразительного искусства, я понятия не имею. Современные копии, что ли?
– Нет, это не просто копии, – говорит Николь, словно подслушав мои мысли, и принимает из рук Гленды только что проснувшуюся, еще розовую и взлохмаченную Шанталь. – Это не просто копии, а современные версии картин. Ну, к примеру, ты представляешь «Похищение сабинянок» того же Давида? Хотя особенно представлять тут нечего. Развевающиеся античные тряпки, полуголые женщины, похотливые мужики. Давиду для этой картины позировали самые родовитые и красивые дамы Парижа. Тогда распутство было в моде, о своих репутациях красотки заботились мало. И что сделал наш друг Максвелл? Написал своих «Сабинянок», причем уговорил позировать опять же самых знатных дам Парижа. Композиция, мужчины и кони те же, что на картине Давида, а лица сабинянок и тела – современные. И масса модных деталей: разбросанные дамские сумочки, трусики, бюстгальтеры под копытами коней…
– Что за чепуха! – фыркаю я.
– Когда рассказываешь, кажется, что чепуха, это правда, – кивает Николь, которая уже успела попоить Шанталь водичкой, поменять памперс и теперь роется в комоде в поисках платья, подаренного Максвеллом. Большущий комод набит битком, задача не из легких. – Но смотрится роскошно, можешь поверить! Как живописец Максвелл поинтереснее Давида, он очень внимателен к деталям, и вкус у него великолепный. Поэтому картина очень занятная и очень стильная. Знаешь, где она висит теперь? В главном офисе фирмы «Соня Рикель»! Потому что там все вещички, все эти аксессуары – от Сони Рикель! Смотрится поразительно, я тебе говорю. А что он сделал с «Сафо и Фаоном»?
– Ух ты! – восклицаю я, не сдержав восхищения.
Платьице найдено, и это самое прелестное платьице на свете. Определенно ручная работа из бутика какой-нибудь Сони Рикель, или Нины Риччи, или бери выше!
Да, недешевые подарки делает этот господин! А клоун Ша? Это игрушка для человека будущего! Николь приврала, конечно, насчет того, что Шанталь его обожает, она просто не доросла еще до такого прибамбаса. Ша – по-французски кот, и игрушка, собственно говоря, – это ужасно смешной кот в шляпе, с рюкзаком и в башмаках. Штука в том, что он поющий и говорящий. На что ни нажмешь, на голову, на лапы, на башмаки, на спину – начинает играть музыка и хрипловатый мяукающий голос либо запевает песенку, либо выкрикивает:
– А бьен то! Всего наилучшего! – И издает громкий чмок.
Смешно до невозможности! И он еще может управляться радиопультом. Со стороны. Вдобавок одновременно со звуком у него в носу загорается оранжевая лампочка. Чем-то клоун Ша смахивает на моего крокодила… примерно так же, как отдел игрушек в «Галери Лафайет» смахивает на тот «Детский мир» в Нижнем Новгороде, где я покупала крокодила.
А все-таки Шанталь больше любит его, а не клоуна Ша, понял, дядя Максвелл?
Продолжение записи от 30 сентября 1919 года, Петроград. Из дневника Татьяны ЛазаревойДом, о котором говорила Дуняша, и в самом деле неподалеку. Это хороший дом, квартиры в нем некогда были дороги – совершенно как у нас в доме. Правда, в прежние времена мы сетовали на то, что комнат в квартирах мало, и они не больно-то просторны (мы с братом, к примеру, принуждены были ютиться лишь в трех комнатах: две спальни и столовая, она же гостиная), однако теперь за это надо благодарить Бога. Комиссары переселяют народ из трущоб и всячески уплотняют «бывших». Даже не знаю, как я стану жить, ежели в моих комнатах вдруг появится многодетное семейство какого-нибудь гегемона! Бог пока миловал – совершенно не понимаю отчего, между прочим.
Мы с Дуняшею входим в парадную и по чистенькой лестнице поднимаемся в четвертый этаж. Дальше ход только на чердак.
Дуняша звонит. Открывает нам женщина, ей, наверное, под шестьдесят, с бойким и пронырливым выражением лица. Зовут ее Аннушкой.
Она сохранила прежние, десятилетиями вбитые повадки: с людьми, в которых чует господ, она почтительна и приветлива. Мы мигом столковываемся о цене (Костины перчатки приводят ее в безусловное восхищение, однако она просит еще надбавить «малость» дворнику, который подносит дрова на четвертый этаж, ну, я и надбавляю, а что мне еще остается?), и вот наконец передо мной открываются врата рая…
Водопровод в Петрограде, по великому счастью, еще работает – в разных домах по-разному, однако здесь он работает очень хорошо. Вода с клокотом вырывается из широкого крана: горячая, волшебная вода! Сижу в ванне, мокну, пока не чувствую, что сварилась всмятку, и не начинаю засыпать, потом так же неспешно стираюсь и одеваюсь. Аннушка заверила, что более никто нынче «на помойку» (цитата!) не собирается, оттого можно не торопиться. И вдруг – гром с ясного неба! Дверь в мое нагретое царство распахивается, и я вижу на пороге Аннушку с круглыми от страха глазами: