Приют Грез - Эрих Ремарк 7 стр.


— Это смерть. Я вообще не могу ее себе представить, — признался Эрнст. — Сам не знаю почему, но я ощущаю ужас, стоит мне только подумать о ней. Я верю, что никогда не умру.

— Это вера, свойственная молодости. Все в тебе стремится, рвется к полудню. Пока еще ты идешь в гору. А когда достигнешь вершины и начнешь спускаться туда, где в предвечернем сумраке уже сгустились тени, то мысль о конце покажется тебе более близкой. Смерть — это хамелеон. Она всегда является нам в ином обличье. Или, вернее, мы сами — хамелеоны, ибо всегда встречаемся с ней в ином образе. И смерть нам то друг, то враг. Однажды я записал в дневнике: «Не разочаровывают нас только Бог и Смерть. Значит, они образуют единство. И имя этому единству — Жизнь!» Смерть — это тоже часть жизни, ее отрицание. Все сплетается в великую гармонию единосущности. И ты под конец примиряешься со всем…

Свечи догорели. Сквозь окно в крыше светили звезды.

Фриц сидел в полной темноте, лицо Эрнста смутно белело во мраке.

— Все так непостижимо и странно, — промолвил Эрнст. — Или это я вижу все в неверном свете? Абсолютное всегда кажется таким далеким и недостижимым, оно так надежно скрыто жалкой пестрой обманкой, которую мы называем жизнью. Надрываемся изо всех сил, трудимся, как муравьи, и все же вечно бегаем по кругу. Доберемся ли мы до цели? О, если бы мы точно знали, какова она, эта цель! Но тогда она была бы уже позади. По мне — пусть это будет смутная тяга или инстинкт. Но мы не обладаем даже чистым инстинктом. Как счастливы животные — у них-то он есть! Сравни расколотый, запутанный, сам себе противящийся инстинкт, называемый нами разумом, — и монолитный, замкнутый в самом себе инстинкт животного. Жизнь действительно странно устроена, Фриц.

— Нет! — прозвучало из темноты. — Жизнь хороша! Это доказывается уже тем, что человек вообще смог понять эту мысль. Все течет, и все находится в равновесии, все справедливо, и — несмотря на несправедливость — все хорошо. Добро и Зло: что ты назовешь Добром, я могу счесть Злом. Что благо для одной особи, может быть вредно для вида в целом. Что кажется высоким из долины, может показаться низким с горы. Что представляется Злом с вершины духа, может быть Добром с духовно более высокой точки зрения, а с более далекой — опять-таки Злом и в конце концов с самой далекой — ни тем, ни другим. Это выравнивание точек зрения — бесконечно. У нас, людей, слишком много самодельных ценностей. Они быстро тают, как туман. Вселенная — это громадный лес. И наш разум проникает в него на один сантиметр вглубь, ввысь и вширь. Где уж нам пытаться что-то там оценить и измерить! Мы должны быть довольны уже тем, что прохладный ветерок — великое Оно — дает нам возможность и в этом затхлом мирке ощутить всеми фибрами души: жизнь и впрямь хороша! В конце концов, что толку повторять: все так запутано, так безотрадно… Или: жизнь — это американские горки, а подчас она похожа и на куриный насест… Признаюсь, я до сих пор не знаю — окружающая действительность мне только кажется или все так и есть на самом деле? Глупейший вопрос! Мы ведь всегда воспринимаем лишь видимость. Много ли пользы в пессимизме? Ровно никакой. Зачем же в таком случае взрывать устоявшиеся формы жизни? Чуть было не сказал: чистому — все чисто, свиньям — все свинство. И аналогично: хорошему — все хорошо, а плохому — все плохо. Но я не люблю доказательств с помощью пословиц или аналогий. Они не убеждают! Все хорошо! Люди хороши, жизнь хороша, весь мир хорош. А поскольку «хорошо» означает «внутренне прекрасно», то значит — все прекрасно! Взгляни на мир вокруг — на звезды, на облака, на дождевого червя и на солнце: все это прекрасно! А уж человек-то! Часто, изображая на полотне обнаженное человеческое тело, я думал: «Как оно прекрасно и целомудренно! В сущности, одежды только оскверняют его. Вместе с одеждой человек приобрел низменные желания. Перед обнаженной девственностью они исчезают. Один развратник как-то сказал мне: «Когда вы наедине с девицей, не позволяйте ей раздеваться догола — исчезнет все ее очарование. На ней всегда должно оставаться хоть что-нибудь — чулки, сорочка, трусики, туфельки или шубка, — все равно что: лишь бы не нагишом». Из этого и проистекает чистота и красота обнаженного человека. Люди хороши. И последний вывод: все вообще хорошо.

— Но нельзя же менять свою душу и свое мировоззрение, как платье, и верить в то, что совсем недавно проклинал.

— Отчего же, и такое бывало. Вспомни хотя бы Савла-Павла. Стоит лишь захотеть! И вполне можно поверить в то, во что раньше никогда не поверил бы и даже не мог предположить, что такое возможно. Но пессимизм, как ни странно, — привилегия молодости, которая, в сущности, имеет на это минимальнейшие права. У нее это просто игра с трагикой жизни, — правда, игра вполне искренняя.

— И все-таки, Фриц, этот пессимизм — лишь внешний слой глубинного оптимизма. Ведь к сочувствию более всего склонны люди счастливые. Счастливый человек воспринимает чужое несчастье острее, чем другой, тоже несчастный. Несмотря на это, вероятно, встречается и обратное. И кое-кто из тех, кто вопит о своих бедах, в глубине души вполне доволен судьбой. Есть люди, которые вообще не могут жить безбедно. Человек — великий лицедей, причем он любит играть трагические роли. В ореол мученика многие вцепляются мертвой хваткой. Есть и такие, у кого для счастья просто не хватает мужества, а когда оно выпадает, люди отталкивают его — хотят быть несчастными, но это им тоже не удается, ибо в несчастье и есть их счастье. Каждый стенает и жалуется другим, как ему плохо живется. А почему бы не наоборот! Почему бы не рассказать о хорошем! Кто постоянно талдычит о своих неудачах, в конце концов начинает сам в них верить. Как часто люди без всякой нужды портят себе жизнь — а ведь она так прекрасна! Главное — быть не мелочным, а великодушным. Тогда и жизнь будет великодушна к нам!

— Ты прав, мой мальчик! Нас ничто не может свалить. Все должно лишь пришпоривать нас. Я так рад, что твоя энергия не укрощена. Побеждать жизнь — смеясь! Это и есть право молодости! Покуда не наступит час, когда наше «я» обратит оружие против нас самих и мы рухнем на колени перед врагом, сидящим внутри нас: это будет час познания. И вот тогда подняться вновь на ноги нам помогут свежие губки и ласковые ручки…

— Элизабет, — глухо проронил Эрнст. — Да, Фриц… Все хорошо… И тем не менее… Ты прав… Все хорошо. А теперь давай пойдем спать.

Дни были как на подбор. Небо дышало божественной милостью. Каждое утро солнце всходило в сиянии лучей и весь день сверкало с ясного голубого небосклона. Фрицу невольно пришли на память дни, проведенные в Италии. Между прочим, вспоминать о них его заставляла — чем дальше, тем настойчивее — и советница Фридхайм. Она завидовала его итальянским впечатлениям, но при этом была чересчур тяжела на подъем, чтобы самой отправиться за таковыми. Фриц несколько раз был у госпожи Хайндорф вместе с Эрнстом Винтером. Они там музицировали, и все восхищались мастерской игрой Винтера и чудесным созвучием пения Элизабет и аккомпанемента Эрнста. Никто, пожалуй, так и не догадался об истинной причине этого. Добрая, давно живущая на земле госпожа Хайндорф что-то заподозрила, но только улыбнулась своей мягкой улыбкой и сказала Фрицу: «Дети, кажется, понравились друг другу. Оставим их, пусть молодые насладятся своей весной. Родители и воспитатели всякого рода не могут поступить глупее и бессердечнее, чем запретить молодым то, что у них самих когда-то было или к чему они всей душой стремились. Я доверяю вам и вашему другу, который мне, впрочем, очень нравится, так же как и Фрид. Но Фрид по натуре мягче и спокойнее, а в вашем друге Эрнсте есть что-то от Фауста, что-то загадочное. Это «что-то» привлекает к нему, потому что облачено в некий смешанный наряд из любезности и мечтательности…

Госпожа советница также ощутила привлекательность Эрнста. Она решила насильно покровительствовать ему и пригласила в свой салон, где он мог бы познакомиться с влиятельными деятелями искусства и критиками. Эрнст, смеясь, отказался. Еще год он проведет в Лейпциге, получит последнюю шлифовку, — а затем вперед, в большое плавание по морю будущего. В общении с Элизабет он был нежен чуть ли не до робости — тут его склонность к мечтам и фантазиям проявлялась больше, чем где-либо еще. Они часто музицировали вдвоем. Элизабет выучила песни Эрнста на слова Фрица, и теперь они решили воспеть красивый портрет в сумерках, когда свечи потрескивают, воск плавится и стекает каплями, красивые глаза светятся, а розовые губы трогает улыбка.

Наконец Эрнст получил вести из Лейпцига, и день расставания приблизился. С Элизабет он уже попрощался накануне: «Прощай, Миньона, и думай обо мне!» — «Всегда… Всегда…»

И вот они с Фрицем вдвоем. Их последний час в Приюте Грез.

— Жажда приключений, свойственная молодости, вновь проснулась во мне, — сказал Эрнст. — Ты знаешь, Фриц, сколь многое удерживает меня здесь, и тем не менее я уже горю от нетерпения снова оказаться в Лейпциге.

Наконец Эрнст получил вести из Лейпцига, и день расставания приблизился. С Элизабет он уже попрощался накануне: «Прощай, Миньона, и думай обо мне!» — «Всегда… Всегда…»

И вот они с Фрицем вдвоем. Их последний час в Приюте Грез.

— Жажда приключений, свойственная молодости, вновь проснулась во мне, — сказал Эрнст. — Ты знаешь, Фриц, сколь многое удерживает меня здесь, и тем не менее я уже горю от нетерпения снова оказаться в Лейпциге.

— Тяга к новому всегда утешает при расставании.

— Я просил Элизабет почаще приезжать ко мне.

— Она так и сделает.

— Побереги ее ради меня…

— С радостью!

— А теперь, старина, — сентименты мне чужды. Прощай! Оставайся таким, какой есть! И — моим другом!

Они обменялись рукопожатием.

— Прощай, Эрнст. И возвращайся таким, какой ты сейчас.

Эрнст зашагал на вокзал. На какой-то миг боль расставания охватила его. Он гордо откинул голову и сказал себе: «В Лейпциг!» Тем не менее под равномерный перестук колес в его душу неодолимо прокралась серая тоска. Но он снова взял себя в руки и повторил: «В Лейпциг!»

— Ну и жарища сегодня, уважаемый маэстро! Просто нет слов. — В Приюте Грез госпожа советница со стоном опустила свое стокилограммовое тело в заскрипевшее гостевое кресло. — Да и забрались вы слишком высоко! Конечно, тут так поэтично… — Она оглядела стены. — Очень даже поэтично. Но знаете, что я вам скажу: поэзия не должна быть слишком труднодоступной.

— То есть она должна быть скорее салонной, не так ли, сударыня?

— Дорогой друг, что за мысль! У вас тут прелестно. А вы догадываетесь, почему я пришла?

— Даже и не пытаюсь. Просто рад, что вы здесь.

— Так я вам скажу, дорогой маэстро. Написанный вами портрет Элизабет Хайндорф понравился мне до такой степени, что я решилась заказать вам свой. В той же позиции, то есть в профиль… Вот так…

У Фрица выступил холодный пот. В ужасе он оглядел нос картошкой и жирный подбородок толстухи. А уж профиль! Кошмар!

— Сударыня! Разве фотография не была бы лучше? Она делается быстрее. А писать маслом — дело долгое. Подумайте только, сколько сеансов вам придется часами сидеть не двигаясь.

— Это будет восхитительно! — пропела советница. — Мы с вами прелестно проведем эти часы. Вы будете рассказывать мне об Италии.

Фриц пришел в отчаяние. Он и так-то почти уже не мог больше разглагольствовать об Италии. Непрерывные требования советницы исчерпали его фантазию. Впечатления Фрица были отнюдь не столь бесконечны, а те, что еще оставались, он не мог выразить словами. И вот теперь — эта перспектива…

Советница любовно взглянула на него. Тут в голову Фрица пришла спасительная мысль.

— Но я ведь не портретист, сударыня.

— О, это ничего! Портрет Элизабет доказывает, на что вы способны.

— Сударыня, ваш глаз знатока, — советница польщено улыбнулась, — наверняка заметил, что портрет не совсем похож, — наворачивал Фриц. — Он очень стилизован.

— Да, вы правы, — кивнула она.

Фриц воспрял, советница явно была готова на все.

— А это не каждому по вкусу. У меня лучше получаются морщины и мешки под глазами, чем гладкие юные лица. Я пишу главным образом старые, изборожденные морщинами лики и никогда не пишу молодых. Или же стилизую, как вы видели. В молодых лицах, как я уже сказал, я плохо разбираюсь. Поэтому я вам и отказал, — он серьезно посмотрел в расплывшееся, бесформенное лицо толстухи, — точеные линии и формы у меня не получаются. Но у меня есть друг, молодой художник, очень талантливый. Он учился в Дюссельдорфе, и здесь у него уже много заказов. Он пишет портреты главным образом молодых людей. Что вы на это скажете, сударыня?

Советница покачала головой. Грубая лесть ударила ей в голову. Однако такие удары женщина вполне может вынести! Еще как может!

— Но ведь мне больше всего хотелось попасть к вам.

— И я с радостью взялся бы за эту работу.

— Ну, что же, может быть, вы пришлете ко мне своего друга?

— Само собой разумеется! Когда?

— Во вторник, к пятичасовому чаю — и вместе с вами.

— Он сочтет это приглашение за большую честь для себя. Мы будем точны.

— Хорошо, маэстро… — Советница глядела на него томными глазами. — А теперь покажите мне ваши последние работы…

Фриц прошел вместе с ней в мастерскую. Наконец советница откланялась:

— Итак, до вторника… И вы непременно расскажете об Италии.

Когда она ушла, Фриц облегченно вздохнул. Пронесло!

Да еще одним махом двоих убивахом. У Фрида будет одним заказом больше, а сам он избавился от этой славной советницы. Очень довольный собой, Фриц сел пить чай с медом.

И вдруг услышал тихое жужжанье в Окне Сказок.

«Да это сама медоносица пожаловала!» — подумал он. Вот уже несколько дней пчела регулярно прилетала к нему в гости. Вместе с солнцем она проникала в комнату через Окно Сказок и с жужжаньем облетала все цветы подряд. Фриц взял немного сахара и меда и осторожно поставил блюдечко возле цветов. Пчела вскоре заметила это и принялась лакомиться. Через некоторое время она поднялась в воздух и, прежде чем улететь, несколько раз, жужжа, — словно в знак благодарности — облетела вокруг Фрица.

На следующее утро Фрица разбудили ни свет ни заря. За дверью слышался какой-то шорох — словно осторожно ступали несколько человек. Аккорд на лютне. Тишина. И три молодых чистых голоса пропели в сопровождении отрывистых звуков лютни:

Затем трио радостно добавило от себя: «Поздравляем, дядя Фриц! Поздравляем с днем рождения!» После чего послышалось торопливое царапанье и грохот молодых шагов вниз по лестнице.

Фриц был искренне тронут. Он быстро вскочил с постели и оделся. За дверью стояла пестро декорированная корзина с цветами и печеньем. А рядом лежали самодельный шелковый кисет, несколько книг и целая папка с гравюрами. Фриц осторожно внес все это в мансарду и вышел из дому, чтобы сделать покупки. Он накупил много всякой всячины — изюм, масло, яйца, миндаль — и с довольным видом принялся замешивать тесто. Потом отнес его к соседке, которая твердо пообещала ему испечь пирог в наилучшем виде.

— А почему бы вам не купить готовый у булочника?

— Я и купил уже. Но этот пирог — особый. Я получил его рецепт у своей подруги, ныне покойной.

Ближе к вечеру пожаловали гости. Мансарда была празднично убрана цветами. Паульхен влетела первой и повисла на шее у Фрица:

— Дядя Фриц, живи еще тысячу лет, и мы всегда будем рядом с тобой. А еще прими от меня поцелуй!

Все смеялись и болтали наперебой:

— О, дядя Фриц, какой вкусный у тебя пирог!

— Ты его сам испек?

— Как замечательно пахнет кофе!

— День рождения удался на славу!

Все сидели вокруг стола с горящими свечами и горячим кофейником посредине и уплетали за обе щеки покупной пирог.

— А теперь очередь еще одного пирога — пирога Луизы, — объявил Фриц. — Я его сам приготовил по рецепту Лу. Попробуйте-ка.

— Дядя Фриц, ты просто мастер на все руки.

— А знаешь, что сделала Паульхен? — начал Фрид. — Она сегодня назначила свидание двум студентам в красных кепи — обоим на четыре часа. Одному на городском валу, другому у городских ворот, и теперь они там томятся в ожидании.

— Как же так, Паульхен? — улыбнулся Фриц. — Значит, ты можешь быть такой жестокой?

— Ах, дядя Фриц, ничего в этом нет плохого! Оба они — ужасные болваны. Один — патентованный болтун и франт, а второй полагает, что он неотразимый Дон Жуан. Так что холодный душ им пойдет на пользу.

Назад Дальше