Темное прошлое человека будущего - Евгений Чижов 4 стр.


– Давай, что ли, еще по одной за это дело? – предложил я, допив последний глоток из своей бутылки.

При каждой нашей встрече Некрич жаловался на бессонницу. Что засыпает мгновенно, но уже через несколько часов просыпается и лежит с открытыми глазами до рассвета, один в постели, где еще недавно рядом спала жена, где сохранились остатки ее запахов, которые он вынюхивает под одеялом, как собака, и кажется себе ночью таким худым, точно тело удлиняется в темноте, растягиваемое бессонницей, как средневековой пыткой. Иногда под утро сон возвращается, и тогда он спит до двух, до трех часов дня, если ему не нужно в театр на утреннюю репетицию. Во время нашего шатания по городу Некрич часто двигался как бы в полусне, речь его переходила в бормотание, он начинал заговариваться, терял нить, иногда мне казалось, что он говорит сам с собой, забыв обо мне. Он быстро пьянел и со слипающимися на ходу глазами, наполовину ослепший от размытого сияния оттепельного солнца, чапал в своих американских ботинках по лужам и талому снегу, облизывая покрытые коркой обветренные губы, точно хотел распробовать падающий на них свет на вкус. Однажды, когда мы хотели перейти Садовое кольцо и я уже начал спускаться в подземный переход, Некрич неопределенно махнул рукой и пошел поверху сквозь шесть рядов транспорта, я не успел его задержать.

Он пересекал кольцо наискось, глядя куда-то вбок, почти не замечая машин. Я попытался броситься за ним, чтобы остановить, но застрял между первым и вторым рядом, вернулся назад и глядел ему вслед, ожидая, что сейчас он будет сбит и раздавлен. Но

Некрич легко проскальзывал между машинами, не замедляя и не ускоряя шага, их сплошной поток разрывался перед ним. Несколько раз скрежетали тормоза, один из водителей, высунувшись, обложил его, он только отмахнулся, даже не повернув головы. Когда я вышел из перехода на противоположной стороне кольца, Некрич давно уже ждал меня, прикрывая ладонью глаза от солнца.

Явно не обращая внимания ни на что вокруг, то и дело наступая в прозрачные мелкие лужи, Некрич тем не менее сторонился всех заляпанных грязью уличных вещей, скамеек, урн – всего, обо что можно было испачкаться, регистрируя их каким-то боковым зрением.

Особенно осторожен он был в транспорте, бессознательно стараясь держаться подальше от троллейбусных стенок, от перил и поручней в метро. Среди оттепельной распутицы он двигался так, точно был одет во все новое и белое и ходить в новом и белом по грязным московским улицам давно вошло у него в привычку, доведенную до автоматизма. Некрич вообще опасался прикасаться к незнакомым вещам на улице. Когда ему нужно было позвонить из автомата в театр, он держал трубку как можно дальше от рта, боясь, как объяснил, заразиться: "Мало ли кто говорил до меня! На трубке ведь могут остаться бактерии!"

Часто нам попадались разные места, напоминавшие Некричу о сбежавшей жене. Хотя куда нам идти, решал обычно я, а он только плелся за мной, засыпая на ходу, мы то и дело натыкались на дома, где они вместе бывали, магазины, куда заходили, и телефонные будки, откуда Некрич звонил ей, словно это все-таки он водил меня по городу, как по музею своего неудавшегося брака, где он теперь экскурсовод. Проходя мимо места, где уже был с женой, Некрич останавливался, как внезапно разбуженный лунатик, и начинал взахлеб рассказывать, сам себя перебивая, проглатывая окончания фраз и, кажется, плохо отдавая себе отчет, что говорит, потому что истории его оставляли позади самый крайний предел откровенности, который я только мог себе вообразить.

Скоро я знал уже все привычки и повадки его жены и что за слова она шептала ему на ухо во время любви, какие прикосновения заставляли ее забывать обо всем на свете, как она плакала, стонала и клялась, что у нее никогда не было никого лучше, чем он. Но, странное дело, чем больше подробностей я узнавал о ней, тем сильнее становилось подозрение, возникшее еще в ночь нашего знакомства, что все они имеют отношение только к скуластой актриске из виденного нами дрянного фильма. Я так плохо разглядел ее тогда, что сохранившийся в памяти расплывчатый силуэт без труда присваивал себе все детали, слова и истории, рассказываемые Некричем. Не то чтобы в его словах было что-то особенно неправдоподобное, скорее неправдоподобным был он сам. Из всех персонажей своих историй

Некрич был наименее достоверен. Я не мог отделаться от впечатления, что он рассказывает о событиях, которым был свидетелем или, может быть, слышал о них от кого-то из участников, стараясь выдать себя за главное действующее лицо.

– Постой,- Некрич застывал у дверей ресторана в переулке,- я же узнаю это место! Мы здесь сидели однажды с Ириной, ели лобио, под самый конец, когда все у нас с ней уже катилось под откос, с тех пор ни разу здесь не был. Я тогда не мог уже больше сдерживаться, меня трясло всего, я чувствовал, что все погибло, она мне изменяет, я для нее больше никто, меньше чем никто, я тварь для нее, пустое место, а она отмалчивалась, точно и не понимая, о чем я. Меня подмывало скорее прекратить эту молчанку, вывести ее на чистую воду, набить ей по щекам, пусть даже она сразу после этого меня бросит, я к любому пустяку цеплялся, конец так конец, а она как будто и не замечала, хотя обычно заводилась с полуслова, так что это мне вдвойне подозрительно было и только подтверждало, что я прав. А в ресторане я ее наконец достал, не помню уже чем, но достал, у нее такие глаза сделались, точно она меня одним взглядом убить хочет, и, ни слова не говоря, берет со стола графин с красным вином – и мне в лицо! Но я уже был готов, успел к скатерти пригнуться, и все вино – на женщину за соседним столиком, на белое платье!


И снова это было кино, теперь скорее немое: обведенные черным, сужающиеся от ненависти глаза во весь экран, рука выплескивает графин с вином, мужчина в усах юрко ныряет под стол, черное разбрызганное пятно на широкой спине, женщина оборачивается, за ней встают еще двое, три черных круга раскрытых от удивления ртов на белых лицах, ссорившаяся пара улепетывает, едва не сбивая с ног официанта (черные брюки, белая рубашка), исполняющего в попытке удержать равновесие короткий танец с балансирующими на круглом подносе бутылками, другой официант бросается за ними следом, требуя оплаты, сталкивается с первым, падающие на пол бутылки, катящийся поднос, два одинаковых официанта, сидя на полу, глядят друг на друга…

– Мы тогда еле ноги унесли и так потом смеялись, что даже помирились, но ненадолго,- закончил Некрич.- Все было обречено.

Любовь умирала, и ее было уже не спасти!

Он страдал. Когда он говорил о своей жене, у меня то и дело начинали ныть недолеченные зубы – напряженность его страдания отдавалась болью в открытых нервных окончаниях. Если верно, что чем счастливее человек, тем быстрее бежит для него время, то

Некрич страдал так, точно хотел остановить бег времени и жить вечно, вечно мучаясь. Он страдал, как актер немого кино, компенсирующий преувеличенной жестикуляцией невозможность объясниться словами. Некричу тоже не хватало слов, он чувствовал их неубедительность и утрировал интонации своей речи, наделяя их избыточной выразительностью жеста. Это и рождало во мне недоверие к тому, что он говорил, вызванное его собственным недоверием к самому себе. "Вся наша жизнь была неправдоподобна, невероятна, высосана из пальца,- сказал он однажды.- Ты мне, наверное, даже не веришь. Я и сам себе иногда не верю. Она ушла, и как будто ничего не было, словно она все с собой унесла. Я, бывает, хочу вспомнить что-нибудь, а ничего не вспоминается, кроме лица ее, глаз, родимого пятнышка возле угла рта, над самой губой, еще пальцев ее, как они простыню комкают…"

После этих слов мне открылась причина патологической откровенности Некрича: говоря, он одновременно вспоминал, рассказ был для него единственным доступом к памяти. Он был лишен прямой связи со своей памятью, нуждаясь в посреднике – слушателе. Некрич хранил свою память в замороженном виде, страдая от холода, и только присутствие собеседника подогревало его настолько, что эта глыба льда начинала таять. "Никогда не следует совершать того, о чем нельзя поболтать с людьми после обеда". Для Некрича то, о чем он не мог бы говорить, попросту переставало существовать, забытое навсегда, поэтому он говорил обо всем.

Но чем больше он говорил, тем менее убедительным выглядело сказанное. Казалось, все ситуации его рассказов, возникающие в них люди и отношения между ними нужны ему только для того, чтобы подтвердить достоверность своего прошлого. Они были связаны между собой круговой порукой и хором свидетельствовали за него, но все голоса в этом хоре принадлежали самому Некричу, он озвучивал их всех, и от этого ценность свидетельств сводилась на нет. Занятый беспрерывным доказательством самого себя, он был похож на человека, пытающегося взобраться вверх по осыпающемуся под ногами песчаному склону и тем неизбежнее сползающего вниз, чем упорнее он карабкается. Когда Некрич замолкал, например, если мы останавливались перекусить и он принимался сосредоточенно пережевывать сосиску с кетчупом, я пару раз замечал, как глаза его медленно выпучиваются, расширяясь над измазанным бурым соусом ртом, словно кусок застрял у него в горле,- в эти моменты Некрич прислушивался к шороху оползания, погружения в растущую недостоверность.

– Смотри,- он поспешно прерывал паузу,- вон женщина за соседним столиком согревает руки стаканом кофе. Ирина тоже так однажды грела.

За столиком напротив стояли две тетки в демисезонных пальто, одна из них обнимала ладонями картонный стаканчик, на вид ей было не меньше сорока пяти.

– Видишь девушку, нам навстречу идет? – сказал он в другой раз. Походка у нее в точности как у моей жены!

Девушка подошла к нам ближе, на ней были белая куртка и короткая юбка, в ее походке я не заметил совершенно ничего особенного.

– Мне всегда хочется спросить у них,- сказал Некрич, проводив девушку глазами,- как им не страшно ходить на таких длинных, бледных, голых ногах? Кругом же мужчины, они же смотрят…

Дул резкий ветер, я был одет тепло, но стоило взглянуть на

Некрича, поднявшего воротник своего пальто, втянувшего голову в плечи и поеживающегося, как мне становилось зябко.

Ветер склонял тонкие деревья на бульваре, выгибал по дуге флаг над входом в какое-то посольство, и по той же дуге, словно изогнутые упругой силой ветра, закруглялись сверкающие на солнце трамвайные рельсы. На них было больно смотреть. Некрич щурился, покрытая щетиной кожа его щек подрагивала, точно холодный блеск касался ее, как бритвенное лезвие. Проезжая по дуге, трамвай кренился всем своим узким корпусом.

– Если мы сядем на этот номер,- сказал Некрич,- то доедем до

"Новокузнецкой", а оттуда до Ирины прямая линия. Едем к ней, я давно обещал тебя познакомить. Гурия не должно быть дома, а даже если и есть, какое нам дело, мы придем к ней, а не к нему. Но скорее всего она сейчас одна, едем.

Сейчас разом рассеются все мои сомнения. В глубине души я и не придавал им особого значения, я готов был поверить всему, что говорил Некрич, если бы он сам не мешал этому тем, как он говорил. Сейчас все должно было окончательно подтвердиться.

В трамвае мы сели напротив, но, как только он тронулся, Некрич попросил меня поменяться с ним местами: он не может сидеть спиной по ходу движения, ему кажется, что он не едет, а проваливается со страшной скоростью в дыру пространства, выскальзывающего с обеих сторон. Мы поменялись, и я понял, что он имел в виду, хотя раньше ничего подобного не испытывал.

Чувствуя, как неотвратимо падаю вниз спиною, я постарался не показывать этого и, только когда подъезжали к метро, заметил, что сижу, так же сжавшись и ссутулившись, как на моем месте

Некрич, словно ожидая удара сзади. "Ничего, ничего,- сказал я себе,- сейчас все встанет на свои места".

Проходя на станцию мимо контролера, Некрич показал ему мой проездной билет, а я его. Протягивая проездной Некрича, я все время ждал какого-нибудь подвоха, например, что он окажется ненастоящим, подделкой, но контролер и бровью не повел.

На эскалаторе Некрич стоял впереди меня, голова его маячила передо мной, свет ламп, мимо которых мы проезжали, гладил его по волосам от левого уха к затылку. Пару раз он оборачивался и улыбался. Падение, начавшееся в трамвае, продолжалось замедлившись, словно завязнув в движении эскалатора. Глядя Некричу в затылок, проплывающий из тени в свет и снова в тень, я подумал, что как бы преследую его, не сходя с места, а он, оставаясь таким же неподвижным, ускользает от меня.

Кажется, я и не доверял ему прежде всего потому, что навязчивая откровенность, с которой Некрич выворачивал для меня наизнанку свою жизнь, делала его абсолютно недосягаемым, будя во мне азарт преследователя.

Ветер из тоннеля шевелил волосы ожидающих поезда. Никто из пассажиров, снующих сквозь трубу станции из конца в конец, не обращал внимания на опрокидывающийся у них над головами ковш с добела раскаленным металлом, озаряющим резким светом лица трех задравших головы сталеваров, никто не видел, как жутко раскачивается на цепях, когда проходишь под ним, красный гусеничный трактор "Сталинец", то ли спускаясь, то ли поднимаясь сквозь восьмигранник мозаики на поверхность земли, никто не замечал, что прямо на них пикирует самолет с набрякшей в ожидании падения голубой каплей фюзеляжа и летчиком, который спокойно стоит на крыле, салютуя трем другим самолетам, взмывшим на головокружительную высоту. Гул поезда, отошедшего от противоположного перрона, стремительно сужался, проскальзывал в отверстие тоннеля за последним вагоном, а потом сразу разрастался, заполняя черные подземные пространства, охватывая станцию со всех сторон, переходя в глухое гудение ее сводов, светильников, стен с темными гербами и батальных барельефов, где высаживались десантники, строчили пулеметы, взнуздывали лошадей кавалеристы, устремлялись вперед на танковой броне пехотинцы.

Затем это гудение утолщалось, подбитое изнутри, как шуба мехом, звуком приближающегося состава. Поджидая его, мы сидели с

Некричем на беломраморной скамье с высокой спинкой, прислонясь к которой можно было почувствовать, как грохот подходящего поезда наполняет тело мелкой дрожью, точно гул самой истории.

В вагоне Некрич стал постепенно клевать носом. Сначала с видом усталого презрения он смотрел вокруг себя из-под полуприкрытых многослойных век, затем веки слиплись, нижняя губа оттопырилась, лицо набрякло сном и опустилось подбородком на грудь. Несколько раз он пытался, не просыпаясь, поднять голову на тонкой шее, но она снова падала, неподъемная. Сон смыл с лица Некрича выражение презрения, оно размякло, очистилось, однажды он даже заулыбался с закрытыми глазами, неуверенно погладив себя при этом рукой по колену.

Проснулся он с точностью разведчика за одну остановку перед той, где нам было выходить. Встав у дверей, мы одновременно отразились рядом в двух черных стеклах с надписью "не прислоняться" на уровне груди. Некрич смахнул ладонью волосы со лба, посмотрел в глаза своему отражению и ухмыльнулся – оно внушало ему уверенность. Меня же мое отражение – человек среднего роста, между тридцатью и тридцатью пятью, без особых примет, если не считать черной дыры между двумя передними зубами от выпавшей пломбы,- заставляло, как мышь в нору, забиться в глубь своей внешности, настолько мало я чувствовал с нею общего.

Разве что дыра между зубами меня как-то с ней связывала.

– Послушай, надо бы купить что-нибудь,- сказал Некрич, когда мы вышли из метро,- я имею в виду вина, что ли. Неудобно приходить с пустыми руками.

Зашли в магазин, Некрич выбрал бутылку красного, я заплатил; когда клал сдачу в карман, он сказал:

– Знаешь что, Игорь, а не ссудил бы ты мне деньжат? А то я совсем на мели сижу, еды купить не на что, скоро с голоду начну пухнуть… До ближайшей получки.

Видя, что его предложение не вызывает у меня особого восторга – с уроков немецкого я и сам жил не жирно,- Некрич поспешил добавить:

– Я верну, клянусь! – Он приложил ладонь к сердцу.- У меня рука счастливая: деньги, которые через мои руки проходят, потом приносят прибыль, вот увидишь! – К лежащей на груди ладони он поднес вторую ладонь.- Ты мне веришь?

– Сколько тебе?

– Дай, сколько не жалко.

Я дал ему денег, уверенный, что больше никогда их не увижу.

Пройдя через пустырь, мы свернули в переулок, и Некрич остановился у подъезда хрущевской пятиэтажки.

– Вот мы и у цели. Сейчас познакомишься с моей женой.

На четвертом этаже он подошел к одной из дверей, приложил к ней ухо, послушал, кивнул мне, мол, все в порядке, хотя я не расслышал из-за двери ни звука, и нажал звонок. Он позвонил коротким, потом длинным. Снова коротким. Снова длинным. В промежутках между звонками, изогнувшись вопросительным знаком и вывернув шею, он прижимался ухом к замочной скважине и снизу вверх глядел на меня, напряженно улыбаясь. Когда ему казалось, что он различает за дверью какое-то движение, улыбка его вздрагивала. Стоило мне пошевелиться, как Некрич морщился, точно я наступил ему на мозоль, шипел сквозь зубы, прикладывая палец к губам, чтобы я не мешал ему слушать, и я застывал, повинуясь. Наконец ему надоело, он выпрямился и сказал, не глядя мне в глаза:

– Не повезло нам сегодня. Носят ее черти где-то…

Мы еще немного помялись на лестничной площадке, будто Некрич ожидал от меня разрешения уйти. Чувствуя, как все это неубедительно, он вдруг рассвирепел:

– Черт, шляется где-то, мать ее, а я тут на лестнице, как собака! – И вмазал по двери ногой.

Это был уже явный перебор, к тому же удар вышел неудачно, Некрич отшиб себе ногу и, схватившись за нее обеими руками, запрыгал на другой, весь перекосившись от боли. Противоположная дверь приоткрылась на цепочку, и оттуда раздался испуганный старческий голос:

– Уходите отсюдова, а то милицию позову!

А ты заткнись, ведьма старая,- не унимался Некрич,- не твое дело!

Дверь захлопнулась.

Выходя на улицу, я опустил руку в карман и сжал в кулаке лежавший там ключ. Это был ключ, потерянный Некричем в видеозале, тот самый, что мы так долго искали на полу под креслами,- на следующий день я обнаружил его в кармане своей куртки. Очевидно, он соскользнул туда с пальца Некрича, и поиски, приведшие в конце концов к нашему знакомству, были с самого начала напрасны. Сперва я хотел было вернуть его, но при следующей встрече забыл, а потом передумал – при том недоверии, которое вызывал у меня Некрич, ключ был как бы единственной против него материальной уликой, единственным, что было несомненно и не сводилось к словам, из которых он, кажется, состоял весь без остатка.

Назад Дальше