Надо было, конечно, хитрость проявить. А я, наверно, по излишней самонадеянности, думала: обведу ее вокруг пальца, запросто. И особенно разговор не продумала, не сосредоточилась. И потому облом случился.
Дома у нее несколько вечеров никто к телефону не подходил, я не выдержала, позвонила ей на работу, в венерический диспансер этот ее дурацкий.
Она говорит:
— Я тебя прошу не звонить мне больше.
Я в ответ:
— Да ты что, очумела, что ли? Что ты так подругами разбрасываешься? Как будто у тебя их много… таких, как я.
— Обойдусь, — отвечает Нинка, причем так отвечает — скорее шипит, чем говорит. Я говорю:
— Если я тебя вдруг чем-то обидела…
Но она мне даже закончить не дала. Сказала злобно:
— Я скажу, чтобы меня больше к телефону не подзывали.
И трубку повесила! Цаца…
4Закон подлости, или закон о подлости, как смешно говорит Нинка, он неумолим, неотвратим и неизбежен.
Прошло три недели, за которые так много случилось, что я и думать забыла про Нинкину обиду. И тут она звонит, говорит в трубку тихо, еле слышно:
— Если хочешь, я приеду…
Мелькнула у меня мысль: а чего это она вдруг сменила гнев на милость? Подозрительно как-то. Мелькнула и исчезла. Осталась другая: поздно, голубушка, опомнилась. Более не актуально.
А Нинка, надо думать, ждала, что я начну вопить от восторга. Радоваться, что она меня простила, благодарить.
А мне хотелось ей сказать: извини, ты опоздала. Тропо тарде.
Но ничего этого я говорить не стала, все же чувствовала свою вину, несмотря даже на все обрушившиеся на меня события, на то, что голова моя, да что там голова, каждая капля крови моей была занята, заполнена совсем другим… Как будет одноклассница моя Нинка, работающая ныне медсестрой в венерологическом диспансере, реагировать на изменение моей внешности, меня теперь не очень волновало. Но я сказала:
— Приезжай, конечно, приезжай.
Нинка вроде удивилась — наверно, таких интонаций никогда от меня не слышала. Говорит:
— Ты что, не рада?
— Ну почему не рада? Рада. Приезжай.
— Я могу в другой раз как-нибудь…
— Да нет, почему в другой? Давай, приезжай сейчас.
Говорю это, но голос не слушается, выдает.
Но пока Нинка ехала через полгорода, из Бирюлева своего, я вполне взяла себя в руки, сосредоточилась…
Совершенно искренне собиралась быть с ней предельно ласковой, держаться смиренно, скромно, как и надлежит девушке, сильно виноватой перед своей лучшей подругой. И вполне эту вину осознающей… Но Нинка, как вошла, уставилась на меня, точно на покойницу. Впала в ступор почти, в состояние, близкое к обморочному, слов никаких выговорить не может, только мычит. А я, честно, не могу понять, что с ней такое происходит. Говорю, вполне искренне, заботливо:
— Что с тобой, Нина? Тебе плохо? Давай, давай, обопрись на меня… это у тебя после гриппа, наверно….
Насилу дотащила ее до дивана, усадила, воды налила.
А Нинка смотрит на меня, глаз не отрывая. Отдышалась и говорит, хрипло так:
— Хватит притворяться… Для этого ведь и звала, разве нет? На эффект посмотреть? Ну вот на: смотри.
И тут я только вспомнила: ах да! Конечно. Новый цвет моих волос. Потрясающая золотая копна! Как я забыть могла? Просто невероятно. Если теперь приняться правдиво объяснять, что поначалу и вправду хотела полюбоваться на Нинкину реакцию, ахи и охи послушать, да теперь вот забыла, другим теперь совсем занята… Не поверит этому Нинка, и никто бы не поверил…
Сижу, головой мотаю, что сказать, не знаю… Давно со мной такого не было, чтобы слов не находилось, может быть, даже никогда.
— Теперь расскажи, как ты это с собой сделала? — говорит Нинка.
— Как, как, — отвечаю. — Да средство такое есть заграничное, Фазеру кто-то подарил… «O-Morphia» называется. Но не проси: больше нету. Одна порция всего-то и была.
Нинка окончательно пришла в себя, голос к ней вернулся нормальный. Вскочила на ноги, стала бегать вокруг меня, волосы щупать. При этом цокала языком, говорила: «Ну и дела! Нет, надо же… как такое вообще бывает… это себе представить даже невозможно…»
А я ее успокаивала, мне вроде даже неловко было… хотя раньше я вроде такого чувства не знала… Говорила: «Да ладно тебе! Не преувеличивай, в самом-то деле». Хотя в конечном итоге все-таки приятно было.
Нинка в конце концов вернулась на диван, уселась, но продолжала все еще головой качать и причмокивать. Подвела итог:
— Знаешь что, Саша? Теперь ты границу перешла… в другую лигу попала. Не только богатая невеста, но еще и красавица.
— Ну ты и скажешь тоже… Не надо только преувеличивать. Ну похорошела слегка, волосы подправила, от прыщей избавилась вроде, не знаю, надолго ли…
— И похудела почему-то вдобавок…
— Ну это уж точно не навсегда… Сама знаешь, как трудно талию сохранить…
— Ничто не вечно под луной. Но на настоящий момент ты точно красотка стала… И это так как-то… неожиданно… Завидовать тебе — бессмысленно, невозможно. Как там, у римлян твоих? Про Юпитера и быка?
— Тогда уж, — говорю, — про корову и Юпитершу…
И тут мы засмеялись — сначала Нинка захихикала, а потом и я не удержалась, за ней последовала. И, видно, это была такая разрядка, что ли, принялись мы хохотать, аки ненормальные. Почему-то нам так невыносимо смешно было — про корову, которой не дозволено то, что разрешается жене Юпитера…
— А может, не жене, а сестре вовсе! — выкрикивала Нинка, и мы обе заливались еще пуще.
— А бедняжка племянница быка! Ей, несчастной, ничего не дозволено!
Просто почти истерика с нами приключилась. Но потом отсмеялись. Замолчали. Загрустили вдруг обе. Сидим, молчим печально и друг на друга не смотрим.
И вдруг меня понесло. Стала говорить, чего вовсе говорить не собиралась.
— Нина, я вообще-то хотела извиниться…
Она явно была поражена. Не знала, как реагировать. Небось думала: «Опять разыгрывает. Я куплюсь, а она снова надо мной посмеется».
— Нет, — продолжала я. — Ты не думай… я не прикидываюсь… я всерьез. Вот что мне приходит иногда в голову: что я, возможно, нехороший человек… Злой и несправедливый.
Говорю и сама себя слушаю с изумлением:
— …А потом кто-то внутри меня возражает: это по какому такому критерию? По взглядам тупых мещан каких-нибудь? Нет, отвечаю, нечего на мещан валить. Есть критерии общие, нормальные, общечеловеческие. Как у Чехова.
— Чехова я знаю, — говорит Нинка важно.
— Ну, конечно, знаешь! Но я хотела тебе объяснить…
— Да брось ты! Небожителям…
— Вот видишь, все-таки ты обижена…
— Да нет…
— Не нет, а да. Я же слышу. Да я бы на твоем месте не так еще рассвирепела.
Нинка смотрит на меня во все глаза.
— Что-то я не узнаю тебя, подруга… Какая-то ты… другая. Не только в смысле цвета волос, а вообще…
— Да, — говорю, — сейчас расскажу тебе такое… еще больше удивишься… только поклянись, что никому и ни за что ни гугу, ни слова, ни звука!
— Клянусь, под пытками не выдам!
И вот, слово за слово, выложила я то, что выкладывать никак не следовало. Такое она услыхала, что у нее глаза на лоб полезли.
Выпили мы с Нинкой под это дело изрядное количество муската — в бутылке почти ничего не осталось. Ну, окосели, понятное дело. Посмеялись. Она меня подначивала. Кричала что-то странное, типа: знай наших! А я про себя удивлялась: это кто, я, что ли, «наши»? И почему меня нужно «знать»?
Но вслух я ничего не говорила, только Нинке подхихикивала. Очень важно было почему-то ей угодить, прощение заслужить.
Наверно, перестаралась я. Потому что, когда Нинка удалилась в свое Бирюлево, я как-то быстро протрезвела. И так мне стало противно, так муторно.
Лежала с закрытыми глазами, не могла заснуть, чуть не плакала: чего это я так себя распустила-то? С чего это все эти тайны позорные Нинке раскрыла? Ведь подписку давала, и «псих» строго-настрого велел не вспоминать, работал над тем, чтобы все забылось, лечил, гипнотизировал. И отец умолял забыть, на коленях стоял… Таблетки синие в меня впихивали. Но самое главное — что же это я так унизилась? Разве можно кому бы то ни было на свете такое про себя рассказывать? Всю ночь не спала, и с тех пор начались опять эти головные боли ужасные. И главное, признаться не могла ни врачам, ни отцу, чтобы помощи попросить.
Вообще с того дня стала я… как это сформулировать? Не совсем адекватна, наверно. Из-за этого и случилось все, что потом случилось. В другой ситуации черта с два я бы… с кем бы то ни было…
Но это все было впереди, а тогда, в сентябре, я страшно ненавидела Нинку — за то, что так догола перед ней разделась. Хотела ей за это сделать гадость какую-нибудь неимоверную, но так и не сделала почему-то. И я зареклась, конечно, с той поры с ней общаться, видеть ее не желала, даром что осталась без единственной подруги…
Но потом настал момент, когда я и этот свой зарок нарушила.
И еще как нарушила.
5Она сначала даже верить отказывалась.
— Не может такого быть, — говорила.
— Почему? — спрашивала я.
— Потому что такого не может быть никогда, — отвечала. Почти по Чехову.
«Неужели читала и сейчас вспомнила?» — удивилась я про себя. А вслух продолжала:
— Ну как же… Я же пропадала тогда на три месяца, ты еще недоумевала, куда это я подевалась.
— Да, и ты мне объяснила, что уезжала в археологическую экспедицию и там заболела холерой, чуть не умерла… Поэтому стала такая дерганая.
— Да, и из всего этого правдой было только вот это — «чуть не умерла». Чуть не убили, сволочи.
— Ты меня разыгрываешь! — стояла на своем Нинка. Ну, никак ее не убедить было.
И это ее упрямство меня настолько разозлило и раззадорило, что я пошла выкладывать такие детали… которые, в общем-то, лучше было бы не разглашать, честно говоря. Потому как Нинка, конечно, меня не обманывала никогда и вроде бы не раз доказывала, что она — «могила», тайн не выдает… Но все же, но все же…
Я рассказывала ей, и все будто опять со мной в реальности происходило.
Снова видела я, как шла по своим любимым Патриаршим прудам, вспоминая, как всегда, Булгакова. Села на скамеечку — прямо как Берлиоз. Погода была чудная, весенняя. Птицы пели, и на душе было спокойно и радостно. Несмотря на все осложнения, которые происходили в тот момент с отцом, с Фазером, как я его звала с самого детского сада, где в нас пытались влить не нужный теперь никому английский.
А его тогда сняли с должности президента Академии наук. Сняли под каким-то бессмысленным, идиотским предлогом. Нарочно, наверно, так нелепо оформили все, чтобы он понимал, за что снимают на самом деле. В институте, правда, пока оставили, причем на немалой зарплате, и за звание академика отваливали почти министерский оклад, да еще и продовольственный спецпаек, талоны и много чего еще. Даже машину с шофером почему-то не отобрали. «Чтобы в любой момент знать, где я нахожусь и что делаю», — предполагал отец. Но от привилегии этой не отказывался, привык уже к машине, шоферу, он же адъютант, он же помощник, устраивающий все практические дела. Ну и телохранитель заодно тоже, равно как и зоркое око, за тобой наблюдающее. В Москве без машины и такого помощника жить нелегко. Хотя миллионы людей живут как-то. Но нам с ним, избалованным, это трудно было даже представить.
Так что материально все пока было удовлетворительно, но однажды Фазер завел меня в ванную комнату, включил оба крана на полный максимум и шепотом сказал: «Боюсь, что это только начало… дальше может быть хуже… Но не становиться же мне из-за этого сволочью?»
Ну, я, конечно, закричала: «Да пошли ты их куда подальше, и ничего они тебе не сделают, вонючки!» А Фазер стал мне рот зажимать, говорить: «Тише, тише!», но почему-то смеялся при этом. По-моему, моя реакция ему понравилась. Видно, думал: вот еще чудо в перьях, отважная, вся в меня!
Виду-то я не подавала, храбрилась, но при этом какой-то холодок иногда пробегал у меня по спине — бр-рр! Видела, как хмурилась мама, она почти совсем перестала улыбаться. Видно, предвидела неприятности посерьезнее — у Фазера, а значит, и у нас с ней. А маминой интуиции я привыкла доверять.
Но по поводу весны на Патриарших прудах все это казалось мне далеким и даже нереальным, а близко и реально было вот это — теплый ветер, синее небо с паутинкой легких облаков и птичье пение. Я сидела закрыв глаза, слушала птиц и что-то внутри себя.
И вот ровно в этот момент на мою скамейку кто-то плюхнулся. Я с досадой открыла глаза. Посмотрела: это был высокий человек, чернявый, нездешний какой-то. «Ну, прямо Воланд», — развеселилась я. Но недолго мне оставалось веселиться.
— Дэвушка, — сказал, улыбаясь во весь рот, чернявый. Зубы у него были великолепные, белый жемчуг, как у киноартиста. — Будтэ добры, подскажытэ, пожалста, который час?
Ну, я, вообще-то, привыкла, конечно, ко всяким приставаниям. Стоит из дома выйти, как можете не сомневаться — сразу находится какой-нибудь козел похотливый. Я обычно не отвечаю, отворачиваюсь. Потому что стоит только ответить, как потом не отделаешься…
Но этот был уж очень неординарен. Даже таинственен. Ну и красив как черт. Как дьявол. Как шайтан. И я, дура, ввязалась в разговор. Впрочем, не ввязалась бы, вряд ли исход дела был бы существенно иным.
— Что же вы, — говорю, — просите у меня то, что есть у вас самого? Вы и сами знаете все про время. У вас вон часы иностранные на руке. Дорогие, наверно, страшное дело.
Чернявый изобразил шок. Уставился на запястье своей правой руки и говорит:
— Откуда они тут взались, удивляюсь… С утра еще не было, клянусь…
И свистящую в конце слова «удивляюсь» и «клянусь» так утрированно тянет, будто там по три буквы «с» в каждом, а не одна.
— Вы левша? — спрашиваю.
— Э-э, какая разница, слушай… Главное, чтобы человек был хороший, э-э…
— И акцент у вас притворный, не натуральный… Смешно получается…
Тут чернявый засмеялся. И я вместе с ним.
Потом говорит, уже по-другому, почти без всякого акцента, так, намек какой-то небольшой:
— Ну, рассмешил я тебя, Сашенька, и ладушки. А сейчас поедем ко мне пообедаем, а то я со вчерашнего дня ничего не ел.
— Ну, уж это дудки, — начала я. — И тот факт, что вы знаете, как меня зовут, он ничего…
Но тут я замолчала на полуслове. Потому что чернявый обернулся и кому-то помахал рукой. Я тоже обернулась и увидела, что к моей скамейке берлиозовской быстрым шагом приближаются, почти бегут, еще несколько мужчин крепкого сложения — и все как один кавказской национальности.
«Пора уже кричать «помогите» или рано еще?» — пыталась я сообразить, и, пока думала да размышляла, упустила время, когда можно было еще что-то изменить. Через какие-то полсекунды я уже была окружена плотным кольцом крепких кавказских тел, полностью отгородивших меня от случайных взглядов, а заодно — и от мира, от всей нормальной человеческой жизни, которая для меня в тот момент и кончилась. Или, по крайней мере, так мне долго потом казалось.
Тем временем мой красавец продолжал вести со мной свою издевательскую беседу.
— Нэхорошо получается, Сашенька, — не спеша декламировал он и укоризненно качал головой в такт. — Разве ты не знаешь, что на Кавказе отказаться от угощения или гостеприимства — страшное оскорбление? Разве тебя папочка с мамочкой этому не научили?
Так он пудрил мне мозги, а сам в то же время делал какие-то знаки своим сообщникам.
— Я не…
Почему я все еще пыталась с ним объясняться, когда нужно было кричать «караул», до сих пор не понимаю. Наверно, обратная сторона хорошего воспитания. Непреодолимый рефлекс такой — отвечать человеку на вопрос.
Но я, собственно, и ответить-то не успела, потому что ровно на словах «я не» какая-то железная рука заткнула мне рот и нос тряпкой, пропитанной чем-то невероятно вонючим. Попыталась я тряпку от лица оторвать, но куда там — железные пальцы обхватили мои руки, кто-то двумя движениями разорвал рукав, и в локтевой сгиб вонзилась игла. Еще секунду или две я продолжала бессмысленно сопротивляться, пытаясь вырваться. А чернявый красавец принялся считать, почему-то по-японски:
— Ич, ни, сан, си, ого, роко, сичи, хачи, кю, жю…
И где-то уже с «ого, роко» голос его стал от меня отдаляться, звучать все тише и глуше, как будто я проваливалась в какую-то вату. А заодно уже и свет божий начал меркнуть потихоньку, и, главное, мне все вдруг стало все равно, и я с полным безразличием к жизни, смерти и всему прочему погружалась уже без всякого сопротивления в густую, липкую, противно теплую темноту.
Глава 3. С
На следующий день я отправился в чужое отделение, в распоряжение старшего оперуполномоченного Чайникова (по кличке, разумеется, Чайник). Но вообще-то это был умный парень, хитрый и не злой. В отделении его любили, тем более что он ловко изображал из себя какого-то сексуального чудака. То, что он без мата слова сказать не мог, так таких у нас хоть пруд пруди. Но он приобрел совершенно беззлобную, ласковую манеру материться. Кроме того, изображал постоянную сексуальную озабоченность, но тоже лишенную агрессии и физического напора. Так, постоянное зубоскальство на половые темы и добродушно-лукавое комментирование событий при появлении в поле зрения объектов противоположного пола. Так что попасть в распоряжение Чайника было большой удачей. Причем я понятия не имел, чем мы с ним должны заниматься — Михалыч, как всегда, напускал таинственности, хотя наверняка речь не шла о похищениях иностранных дипломатов. Так, что-нибудь канцелярское.
Ну, в общем, именно так оно и оказалось. Нам с ним было поручено разбирать дела «заснувших» агентов — тех, кто по той или иной причине давно, несколько лет уже, не написал нам ни строчки.