Американская пастораль - Рот Филип 8 стр.


Неважно? Не стоит упоминания? Ничего сверхъестественного? Что ж, это в первую очередь зависит от того, где вы выросли и какой стороной поворачивалась к вам жизнь. Нельзя сказать, что Алан Майзнер начинал с полного нуля, и все-таки, вспоминая мальчишку из глухомани, который самозабвенно вопил и свистел, просиживая, как приклеенный к месту, с первой и до последней минуты тренировки на стадионе Эббетс, вспоминая его разносящего по клиентам вычищенную одежду — в зимних сумерках, с непокрытой головой, в засыпанной снегом курточке, легче как-то предположить, что его ждет нечто более скромное, чем судьба завсегдатая Турнира Роз.

Только когда штрудель с кофе увенчал обед с цыпленком, что при всеобщем желании перемещаться с места на место заняло всю середину дня, только когда дети из Мэйпла, поднявшись на эстраду, спели гимн школы с Мэйпл-авеню, а цепочка выпускников, подходивших к микрофону, чтобы сказать «У нас была замечательная жизнь» или «Я горжусь всеми вами», иссякла, после того как постепенно замерли похлопывания по плечу и дружеские объятия; после того, как десять членов-организаторов, взявшись за руки с «человеком-оркестром», пропели «Спасибо, память» Боба Хоупса, а мы все жарко поаплодировали им, благодаря за огромную проделанную работу; после того, как Марвин Лейб, чей отец продал нашему отцу долго еще служивший нам «понтиак» и всегда угощал нас, подростков, когда мы заходили за Марвином, большой сигарой, рассказал мне о возникших у него проблемах с алиментами — «этот парень так лихо высасывает их у меня, что явно соображает гораздо лучше, чем я, когда женился в первый раз, а потом во второй»; после того, как Джулиус Пинкус, когда-то самый добрый среди нас, а теперь из-за тремора, вызванного приемом циклоспорина, необходимого для продолжительного функционирования пересаженного ему трансплантата, с печалью рассказал мне, каким образом он получил свою новую почку: «Не случись в октябре прошлого года у четырнадцатилетней девочки кровоизлияния в мозг, и мне крышка»; после того, как высоченная молодая жена Шриммера сказала: «Вы классный писатель, может быть, вы объясните, почему все они — Утти, Дутти, Тутти и Мутти»; после того, как я огорошил еще одного «Смельчака», Шелли Минскоу, кивнув в ответ на его вопрос «Ты сказал там, перед микрофоном, что у тебя нет детей, ну и все в этом роде — это что, правда?»; и после того, как Шелли, соболезнуя, пожал мне руку со словами «бедный Прыгунок», — только тогда я увидел, что здесь, среди нас, находится с запозданием объявившийся Джерри Лейвоу.

3

Мне даже в голову не приходило поискать его. От Шведа я знал, что он во Флориде, но главное, он всегда был ужасно замкнутым парнем, которого очень мало занимало что-либо, лежащее за пределами его собственных загадочных интересов, и трудно было предположить, что он возымеет желание выслушивать разглагольствования бывших одноклассников. Но едва только мы попрощались с Шелли Минскоу, как он вдруг появился — в таком же, как я, синем двубортном блейзере, грузный, с торсом, похожим на большую птичью клетку, и практически лысый: то немногое, что осталось у него от волос, лежало поперек черепа, как своего рода вервие. Фигура его выглядела на редкость странно: могучий корпус, образовавшийся на месте плоского, будто раскатанного скалкой туловища нескладного мальчишки, опирался на прямые, как палки, ноги, делавшие в свое время его походку самой смешной во всей школе, — такие же тонкие и лишенные всех суставов, как ноги Олив Ойл из комикса «Поп-Ай». Узнал я его моментально: со времен наших пинг-понговых баталий, когда моя физиономия была мишенью его ярости, а его лицо дико металось над столом, пылая воинственным жаром и жесткой решимостью добить противника, характерные черты длинноногого-длиннорукого Джерри навсегда врезались мне в память — личико с кулачок, сведенное гримасой напряжения, маска мечущегося зверя, который не успокоится, пока не выбьет вас из норы, хищная мордочка, говорящая: «Компромиссов не предлагать! До победного!» Теперь на этом лице так и застыло упорство человека, всю свою жизнь свирепо заталкивающего мячи в глотку противника. Ясно было, что уважения окружающих он добивается иными средствами, нежели брат.

— Не ожидал тебя здесь увидеть, — хмыкнул Джерри.

— Я тебя тоже.

— Эта эстрада для тебя маловата. — Он рассмеялся. — Я думал, ты не поклонник сентиментальности.

— Именно это я думал и о тебе.

— Ты ведь из тех, кто сбросил избыток чувств. Живешь без дурацких «как меня тянет домой». Без всего, что несущественно. Отдаешь время только необходимому. А ведь то, что они тут называют «прошлым», — даже не часть части прошлого. Ничто не возвращается — это лишь призрак прошлого. Ностальгия. Точнее, вздор.

Несколько фраз, в которых он изложил все, что думает обо мне и обо всем вообще, доказывали способность сменить не только четырех, но восемь, десять, а то и шестнадцать жен. Нарциссизм с неизбежностью проявляется у любого, кто пришел на вечер встречи, но это был взрыв эмоций принципиально иного масштаба. Если тело нынешнего великана сохранило что-то от тела худощавого подростка, то в характере Джерри этой двойственности не наблюдалось: он был человеком монолитной цельности, железно уверенным в том, что его будут слушать. Какая неожиданная эволюция: странноватый мальчишка, став взрослым, сделался непробиваемо самоуверен. Диковатые юношеские порывы, похоже, жестко сцементировались с мощным умом и сильной волей. Сложился человек, который не только всегда дает указания и ни за что не будет им подчиняться, но и, будьте уверены, не побоится даже «раскачать лодку». Сейчас легче, чем в детстве, приходило в голову, что, если Джерри втемяшится вдруг затеять что-то, даже и совершенно невыполнимое, результат будет впечатляющим. Я понял, что меня привлекало к нему в школьные годы, и впервые осознал, что мое увлечение объяснялась не только тем, что он брат Шведа, но и тем, что брат Шведа так необычен — со своей мужественностью, такой нелепой на общем фоне и прямо противоположной блистательной мужественности прославленного брата-спортсмена.

— Так почему ты приехал? — спросил Джерри.

О прошлогоднем страхе перед онкологией и воздействии проведенной операции на простате на мои мочеполовые функции я говорить не стал. А вернее, сказал ровно столько, сколько необходимо, и, возможно, не только для меня, но и для собеседника: «Потому что мне шестьдесят два. И я подумал, что из всех форм вздорной ностальгии эта имеет максимум шансов одарить неприятными сюрпризами».

Ему понравилось.

— Значит, ты любишь неприятные сюрпризы?

— Изредка. Почему ты приехал?

— Совпадение. У меня было здесь, неподалеку, дело. — И, одарив меня улыбкой, добавил: — Мне кажется, никто из них не ожидал, что знаменитый писатель будет столь лаконичен. Уж такой скромности явно не ждали.

Когда в конце трапезы ведущий (Эрвин Левин, дети: 43, 41, 38, 31, внуки: 9, 3, 1, 6 нед.) вызвал меня к микрофону, я, думая, что правильно улавливаю дух мероприятия, сказал: «Меня зовут Натан Цукерман. Я был старостой 4 „б“ класса и членом комитета по организации школьного бала. Детей и внуков у меня нет, но десять лет назад я перенес аорто-коронарное шунтирование, чем и горжусь. Спасибо за внимание». Вот такую свою историю, включая медицинский компонент, я им поведал; в целом, это годилось, чтобы немного позабавить народ и благополучно вернуться на свое место.

— А чего ты от меня ожидал? — спросил я Джерри.

— Именно этого. Простенько. Рядовой ученик Уиквэйка, да и только. Ты всегда делаешь не то, чего от тебя ждут. В школе уже был таким. Всегда знал как поступить, чтобы тебя оставили в покое.

— По-моему, это больше относится к тебе, Джер.

— Ну нет. Я всегда действовал сложным способом. Я был воплощенное безрассудство, сэр. Псих ненормальный. Если что-то делалось не по-моему, я тут же слетал с катушек и вопил благим матом. А ты умел смотреть на вещи широко. Ты был скорее теоретиком — не то что мы, остальные. Тебе тогда уже хотелось выискивать связь вещей. Оценивать ситуацию, делать выводы. И ты строго следил за собой. Всякие сумасбродства держал под замком. Разумный мальчик. Нет, я совсем не такой.

— Ну, мы оба из кожи лезли, доказывая, что правы.

— Да, быть неправым я не выносил. Категорически.

— Сейчас полегче?

— А сейчас и хлопотать не надо. Власть в операционной превращает тебя в человека, который все делает правильно. Близко к писательству.

— Писательство, наоборот, превращает тебя в человека, который все делает неправильно. И только иллюзия, что когда-нибудь сделаешь правильно, позволяет хоть как-то двигаться дальше. Иначе была бы крышка. К счастью, писательство, как и другие патологии, ломает не до конца.

— А как ты вообще? На задней обложке книги я вычитал, что ты живешь в Англии, с какой-то аристократкой.

— В данный момент я живу в Новой Англии и без аристократки.

— С кем же?

— Ни с кем.

— Не верю. А как же быть с компанией для ужина?

— Я обхожусь без ужина.

— Это временно. Благоразумие сердечника с шунтом. Но опыт говорит мне, что срок годности доморощенных философских систем — две недели. Все переменится.

— Однако пока стиль таков. Я живу на западе Массачусетса, в крохотном местечке среди холмов, и разговариваю только с владельцем единственного нашего магазинчика и с женщиной за почтовым окошечком.

— Как называется деревня?

— Вряд ли тебе что-то даст название. Это в лесу, в десяти милях от городка Афины, в котором есть колледж. Я там — когда только еще начинал — познакомился с неким писателем. Сейчас он забыт, его понятия о добродетели слишком узки для сегодняшнего потребителя литературы, а тогда его почитали. Жил отшельником. Зеленому юнцу, каким я тогда был, затворничество казалось суровой аскезой. Он утверждал, что так решил свои проблемы. Теперь я использую этот способ, чтобы решить свои.

— А что за проблемы?

— Одна из них в том, что они почти все изъяты из моей жизни. Разговор о погоде на почте и о команде «Рэд Соке» в местном магазине исчерпывает весь спектр моего социального общения. Вопросы стоят на уровне, заслуживаем ли мы той или иной погоды. Когда я прихожу за письмами, а на улице светит солнце, почтовая служащая говорит: «Мы не заслркиваем этой погоды». И с этим не поспоришь.

— А женщины?

— В прошлом. Какие женщины, если я завязал с ужинами?

— Ты что — Сократ? По мне, ты на него не тянешь. Писатель в чистом виде. Ты писатель и только писатель.

— Если бы я всегда ограничивался писательством, то избежал бы кучи передряг. Но вообще-то писать — мой единственный способ как-то спасаться от дерьма.

— Дерьмо — это что?

— Рожденные нашим сознанием портреты окружающих. Слои непонимания, замазанные новыми слоями непонимания. Наши автопортреты. Эти картины бездарны. Безапелляционны. Искажают реальность до неузнаваемости. Однако мы продолжаем в том же духе, да еще и держим эти произведения за ориентиры в собственной жизни. «Вот что он такое, вот что она такое, а вот это я. Вот как было дело, а произошло это потому, что…» Хватит об этом. Знаешь, с кем я встречался месяца два назад? С твоим братом. Он говорил тебе?

— Нет.

— Он написал мне, предложил встретиться, пообедать вместе в Нью-Йорке. Теплое письмо. Неожиданное. Я поехал. Он занимался сочинением чего-то вроде воспоминаний о вашем отце, просил меня помочь. Я был взволнован. Как же! Он хочет со мной увидеться, посоветоваться! Тебе-то он просто брат, а для меня — все тот же Швед. С такими людьми вроде и не расстаешься никогда. Я не мог не поехать. Но за ужином он ни слова не сказал о прошлом. Мы просто мило поболтали. В каком-то ресторане «У Винсента». Выглядел он, как всегда, потрясающе.

— Он умер.

— Умер? Твой брат умер?

— В среду. Похоронили два дня назад. В пятницу. Поэтому-то я и оказался в Нью-Джерси. Смотрел, как умирает мой брат.

— От чего? Как?

— Рак.

— Но ему ведь прооперировали простату. Он сказал, опухоль удалили.

В голосе Джерри прозвучало раздражение:

— А что он мог тебе сказать?

— Он только похудел.

— Не только.

Значит, и Швед. Значит, то, что, к ужасу Менди Гарлика, косило на полдороге ряды «Смельчаков», то, что, к моему ужасу, год назад сделало из меня «писателя в чистом виде» и, грозя замкнуть круг моего одиночества, отнимало у меня все, всех и даже самого себя, оставляя моим слабеющим с возрастом умственным и физическим возможностям одну-единственную цель: хочешь не хочешь, искать отраду в словах и соединениях слов, то же неведомое сделало и самое ужасное из всего, о чем можно помыслить, — отняло у нас неуязвимого героя Уиквэйка военных времен, драгоценный талисман нашего квартала, легендарного Шведа.

— Он знал? — спросил я. — Когда я виделся с ним, он уже знал?

— Он надеялся, но, конечно, знал. Он был весь в метастазах.

— Ужасно.

— В следующем месяце будет пятидесятая встреча его одноклассников. Знаешь, что он сказал в больнице мне и сыновьям во вторник, за день до смерти? Вообще-то слов было уже почти не разобрать, но два раза он повторил раздельно, чтобы мы поняли: «На встречу пойду». Одноклассники всё спрашивали: «А Швед будет?» — и он не хотел подводить их. Он был очень мужественный. Очень хороший, простой и мужественный. Не ироничный. Не подверженный страстям. Симпатяга, которому на роду было написано вляпаться в историю с какими-то психами. Если подумать, то его можно назвать абсолютно банальным и заурядным. Без тяги к блеску зла, не более того. Воспитан молчальником, скроен по общей мерке и так далее и тому подобное. Жил самой обычной, приличной жизнью, о которой все мечтают. Соблюдал социальные нормы, и все. Так, добрая душа. Но! Он старался выжить сам и при этом сберечь свой отряд. Как на войне, прорваться вместе со всей ротой; да его жизнь, в сущности, и была своего рода войной. Он не был лишен благородства, этот парень. Всю жизнь ему приходилось с муками от чего-то отказываться. Он попал на войну, которую не сам начал, и сражался за то, чтобы удержать все вокруг от развала. И погиб. Заурядно, банально, а может, и нет. Кто-то считал, что нет. Я не собираюсь давать оценки. Мой брат — из лучших, кого может дать эта страна, из самых лучших.

Он говорил, а я думал: виделся ли ему Сеймур таким при жизни, или все изменилось в эти траурные дни; возможно, он раскаивался, что раньше не жаловал — по своему обыкновению — знаменитого старшего брата: «правильного», спокойного, уживчивого, нормального брата, на которого все смотрели снизу вверх, кумира округи, образец, с которым вечно сравнивали младшего Лейвоу, заставляя его становиться своего рода суррогатом брата. Может быть, это великодушное суждение Джерри о Шведе появилось благодаря совсем недавно, несколько часов назад зародившемуся сожалению? Когда кто-то умер, это случается: разом заканчивается противостояние, и тот, кто при жизни казался скопищем пороков, человеком, с которым немыслимо дышать одним воздухом, теперь предстает в самом привлекательном свете; многие его поступки, позавчера казавшиеся вам отвратительными, сегодня вызывают у вас, следующего в лимузине за катафалком с гробом, не просто сочувственную улыбку, но чуть ли не восхищение. Какое отношение ближе к правде — безжалостно-придирчивое, допустимое по отношению к человеку до похорон, незаметно сложившееся в мелких баталиях повседневной жизни, или то, что наполняет нас печалью на семейных поминках, — даже постороннему судить трудно. Вид гроба, опускаемого в землю, может произвести в сердце огромную перемену: вы вдруг осознаете, что не так уж плохо думаете о покойном. Но что вид гроба производит в душе, занятой поисками истины? Не скажу, что знаю ответ на этот вопрос.

— Мой отец, — говорил Джерри, — был не подарок. Властный. Всюду сующий нос. Не представляю, как люди могли у него работать. Когда предприятие переехало на Централ-авеню, первое, что он ввез, был его стол, и поставил он его не где-нибудь, не в кабинете со стеклянной стеной, а аккурат посреди цеха, чтобы можно было следить буквально за каждым. Шум там стоял ужасающий: швейные машины гудят, заклепочные стучат — сотни машин одновременно, и посреди всего этого — стол его величества, телефон его величества и само его величество. Хозяин перчаточной фабрики, а полы в цехе всегда мел сам, и особенно тщательно — около резаков, где кроили кожу, потому как по размеру обрезков хотел определить, кто приносит ему убытки. Я сразу сказал Сеймуру, чтобы он послал все это подальше. Но Сеймур-то был из другого теста. У него было большое сердце, широкая натура, и они его просто-напросто съели, все эти удавы. Ненасытный отец, ненасытные жены, да и паршивка-дочка тоже. Убийца Мерри. Каким потрясающе цельным человеком он был когда-то, как крепко стоял на ногах! «Ньюарк-Мэйд» была его абсолютным, безусловным успехом. Пленял людей настолько, что они душу отдавали предприятию. Бизнесмен от бога. Мастерски шил перчатки, мастерски заключал сделки. Был на короткой ноге с миром моды. Дизайнеры с Седьмой авеню делились с ним всеми своими замыслами. Почему он и был впереди всех. В Нью-Йорке всегда заходил в магазины конкурентов, высматривал у них что-нибудь интересное, щупал кожу, растягивал перчатку — все делал, как старик учил. Продавал практически всегда сам. Заказы крупных оптовиков оформлял лично. Богатые клиентки были без ума от Сеймура. Немудрено. Приедет, бывало, в Нью-Йорк и приглашает в ресторан этих шикарных еврейских дам — крутых бизнес-леди, которые легко могут или озолотить, или разорить. Поит-кормит их, и к концу вечера они уже по уши влюблены, и уже не он их обхаживает, а они его. На Рождество они присылают моему братцу билеты в театр и ящик виски — не наоборот. Он умел завоевывать доверие таких людей просто тем, что был самим собой. Узнает, какую благотворительность опекает крупный клиент, добудет билет на ежегодный обед соответствующего фонда в «Уолдорф-Астории», явится туда в смокинге — кинозвезда, да и только, — тут же, на месте, пожертвует крупную сумму на борьбу с раком, мышечной дистрофией, на «Еврейское воззвание», на что угодно — и вот уже «Ньюарк-Мэйд» получает заказ. И знал, какие цвета будут в моде в следующем сезоне, станут перчатки длиннее или короче. Красивый, надежный, работящий мужик. В шестидесятые в городе была пара неприятных забастовок, бизнес очень напрягся. Его рабочие тоже вышли на пикет, но он подъехал, машина остановилась, и вот уже швеи вовсю извиняются, что они в этот час не на работе. К брату моему они были более лояльны, чем к профсоюзу. Все любили его, абсолютно порядочного человека, который мог бы всю жизнь прожить, не мучаясь никаким дурацким чувством вины. Занимался бы себе перчатками и горя не знал бы. Но стыд, и неуверенность, и боль мучили его до конца жизни. Он дожил до зрелости, не терзая себя бесконечными умозрительными вопросами о смысле жизни; он обретал понимание смысла жизни как-то иначе. Я не имею в виду, что он был глуповат. Некоторые считали его недалеким. Как же! Ведь это была сама доброта. Но он был не так прост. Да полной простоты и не бывает. Здесь дело было в том, что все проклятые вопросы настигли его слишком поздно. Плохо, когда они настигают тебя слишком рано, но еще хуже, когда это случается слишком поздно. Та бомба разнесла его жизнь в клочья. Истинной жертвой взрыва стал именно он.

Назад Дальше