Алексей Мусатов Солдатки
© Издательство «Московский рабочий», 1974 г.
1
Судьба закинула Наташу Казанцеву в маленький городок на широкой степной реке. Городок был полон ветра и колючей песчаной пыли. Могуче и властно ревела взбаламученная, лохматая река, по улицам брели чинные, высокомерные верблюды, с ранних сумерек подслеповатые окна деревянных домиков наглухо закрывались ставнями, точно смежали веки.
За полноводной рекой лежали пески, солончаки, и ветер доносил оттуда горький запах полыни. И Наташе казалось, что на том берегу уже никто не живет, там безлюдье, запустение, край света.
Отчаяние нередко подступало к ее сердцу. Наташа смотрела на все безучастными глазами, редко улыбалась. Одевалась кое-как, ходила в кургузом ватнике и не знала, что делать со своими тяжелыми русыми косами. В первые дни Наташа решила остричь их, но, по женской слабости, пожалела и стала укладывать косы в тугой пучок и прятать под заношенным беретом.
Не раздумывая, Наташа взялась за первую попавшуюся работу медсестры в госпитале. Надо было как-то жить, кормить себя и сына.
Ее поселили на берегу реки, в стареньком флигеле, вместе с госпитальной няней, молодой женщиной, эвакуированной из-под Могилева. Женщину звали Аннушкой Кореньковой, была она пухленькая, коренастая, с озорными мальчишескими глазами.
Три дня Аннушка валялась со своими тремя ребятишками на узлах в необжитой, неопрятной комнате, громко, никого не стесняясь, ревела, ругала этот город, куда ей пришлось эвакуироваться, и грозилась, что лучше утопится в реке, чем будет терзаться на положении разнесчастной солдатки.
А на четвертый день вывела к реке своих детей, прихватив и Наташиного Павлика, вымыла их в холодной воде, искупалась сама и, вернувшись в дом, заговорила с Наташей так, словно знала ее с детства.
— Твой-то где? Вроде моего, тоже воюет… — И, не дожидаясь ответа, протянула Наташе ведро: — Неси воду, солдатка. Не жить же нам в таком курятнике — почистим, побелим. Э-э, да ты совсем скисла! — Аннушка заглянула ей в глаза. — Крепись! Кому теперь лиха беда очи не ест… А жить-дышать надо. К тому же вон у нас и галчата на шее…
Хлопотливая, шумная Аннушка умела работать напористо и споро. Она раздобыла на пристани, задобрив сторожа табачком, с десяток старых ящиков, сколотила из них тумбочки, шкафы для утвари, стол. Стены побелила, пол выскребла косарем, застелила дерюжными половичками; самодельные шаткие тумбочки прикрыла газетами с вырезанными по краям затейливыми узорами.
— Уж коли жить, так с какой ни на есть да с приятностью, — говорила Аннушка и, неугомонно хлопоча по хозяйству, напевала:
Наташа, захваченная веселой энергией Аннушки, старалась ни в чем от нее не отставать и поровну делила с ней все тяготы житейских забот — мыла полы, ходила на рынок за продуктами, ухаживала за детьми.
С непривычки мучительно болело тело, руки огрубели, нередко от усталости Наташа засыпала прямо за столом.
— Малосильная ты, — сожалела Аннушка. — На торфу, видно, не работала?
— Нет, не пришлось. Мы с Николаем на филологическом факультете учились. Он аспирант, диссертацию писал…
— А я вот все больше на торфу да лесозаготовках…
Время шло, и Наташа кое в чем стала даже опережать Аннушку: она научилась стирать белье почти без мыла, ловко шила ребятишкам тапочки на веревочной подошве и окончательно покорила подругу своим искусством приготовлять из мороженой сахарной свеклы до полудюжины вкусных блюд, которыми охотно лакомились ребятишки.
— Ты не скрытничай, — допытывалась Аннушка, — поваром где-нибудь работала, да?
— Я же говорю — на филологическом училась…
— Ну вот, на ученого повара, значит, на шефа… — стояла на своем Аннушка. — Счастливый народ теперь эти шефы!..
Забот между тем прибывало. Подошли холода, надо было доставать топливо. Однажды Наташа с Аннушкой отправились на дальний рынок, за линию. Дрова и уголь были в этом городе большой редкостью и по баснословно высокой цене продавались ведерками, связками, кулечками, пригоршнями. Но женщинам на этот раз неожиданно повезло. Какой-то блаженненький, по выражению Аннушки, продал им за две буханки хлеба и пачку табаку добрые три четверти просмоленного телеграфного столба.
Подоткнув юбку, Аннушка взвалила конец телеграфного столба на плечо и поволокла его вдоль улицы. Наташа кинулась ей помогать, но оступилась, бревно вырвалось из рук и придавило ногу. Она тихонько охнула и, присев у дороги, долго пережидала, пока пройдет боль. Потом женщины привязали за конец столба веревку и, как бурлаки баржу, потянули его по улице, мощенной булыжником. Наконец столб был благополучно доставлен домой, от него расчетливо отпилили два кругляша, раскололи их, и в железной печурке запылал живительный огонь. Вечером, когда улеглись все треволнения дня и Наташа кормила ребятишек вновь изобретенным блюдом из сахарной свеклы, женщины вдруг встретились взглядами и улыбнулись друг другу.
— Увидели бы наши орлы, как мы тут к жизни прививаемся, — вот подивились бы, — сказала Аннушка и задумчиво посмотрела на фотографии мужа, развешанные над кроватью. — Мне бы только Гриша жив-здоров вернулся. Пусть хоть и увечный, только бы пришел скорее.
Имя старшего сержанта Григория Коренькова часто упоминалось в доме. Все, что напоминало о муже, Аннушка с первых же дней выставила на виду: чудом сохраненные в пути фотографии Григория были повешены над кроватью, Почетная грамота укреплена в простенке. И даже ремень Григория висел на стене.
— Я вот вас сейчас отцовским ремнем выпорю, — говорила обычно Аннушка, когда ребятишки начинали чересчур озоровать.
— А ты чего своего муженька не покажешь? — как-то раз спросила Аннушка Наташу. — Хоть они и на карточке, а все как-то поваднее.
— Да, да, это ты хорошо сказала, — согласилась Наташа, и едва Аннушка ушла на работу, она открыла чемодан и достала пачку фотографий. Ей захотелось найти среди них снимок Николая, увидеть его глаза, лоб, губы, прочесть на обратной стороне какую-нибудь трогательную и милую надпись. Но отдельной карточки Николая не оказалось. «Не выношу сниматься, принципиально», — с грустью вспомнила она слова мужа. Только на дне чемодана сохранился большой снимок выпускного курса. Николай стоял с краю и со скучающим видом смотрел в сторону, точно хотел сказать: «Пожалуйста, фотографируйте, но мне это совсем не нужно».
Воспоминания вернули Наташу в родной город на юге, город ее детства, первой любви. Перед глазами ожили лица студентов, вспомнились широкие, как проспекты, коридоры университета.
Студенты наперебой ухаживали за Наташей Казанцевой и старались завоевать ее сердце. Это льстило девушке, но она относилась ко всем одинаково сдержанно, холодновато и чуть насмешливо.
— Ой, Наташа, быть тебе старой девой! — со смехом пророчили ей подруги. — Тебе же рыцарь нужен без страха и упрека, трубадур, а не студент-стипендиат.
К удивлению подруг, Наташа вскоре вышла замуж за аспиранта филологического факультета Николая Горбатенко. Николай был большой, сильный, очень смелый и искренний в своих суждениях, но немного мешковатый, необщительный, молчаливый, и подруги считали, что такой скучноватый муж не пара красивой и требовательной Наташе.
— Нет, нет, он хороший человек… настоящий, — уверяла Наташа подруг. С год они прожили дружно и согласно, но потом Наташе стало казаться, что Николай охладел к ней.
Она по-прежнему, как и девушкой, любила цветы, звучные, красивые стихи, жаждала разных знаков внимания, но Николай ко всему этому относился иронически, чуть пренебрежительно.
Он был вечно занят, неделями пропадал в институте, забывал позвонить домой.
Когда же дома, в минуты примирения, Наташа просила Николая сказать ей милые, ласковые слова, пусть глупые, смешные, но принадлежащие ей только одной, Николай болезненно морщился и упорно отмалчивался.
Все это до слез обижало молодую женщину. Появился ребенок, но жизнь почти не изменилась. И порой, глядя на лицо Николая, забывающего неделями побриться, безучастного ко всему, что не касалось его работы, ей казалось, что она никогда не будет с ним счастлива.
— Не узнаю вас, Николай Горбатенко! — с горечью говорила ему Наташа.
— Пойми меня, — оправдывался Николай. — Ты же знаешь, как я к тебе отношусь. Но мы уже не молодожены. И это совсем не главное — переживания, нежные слова… — И он пытался ей объяснить, что́ теперь главное, ради чего и как должны они жить, но путался, начинал сам себе противоречить и, замечая колючие, почти враждебные глаза жены, жалобно признавался, что он, наверное, не тот человек, какой ей нужен.
После таких разговоров Николай замыкался еще более, смотрел на все тусклыми, виноватыми глазами, и Наташа, преисполняясь к нему жалостью, начинала думать, что она пустая, взбалмошная женщина и напрасно мучает Николая.
«Я же совсем, совсем счастливая. Все у меня есть: дом, ребенок, муж», — утешала она себя нехитрой ложью, а в душе тосковала по жизни, цветущей постоянными радостями — на «всю палитру», как говорила ее подруга-художница.
Разразилась война. Гитлеровцы жестоко бомбили город. Люди снимались с насиженных мест — одни уходили на фронт, другие ехали на восток, в глубокий тыл.
Эвакуация университета началась раньше, чем это предполагалось, — фронт приближался к городу. Утром Наташа срочно выехала за сыном Павликом, который жил за городом в детском саду. Николай сказал, что будет ждать ее с вещами на станции. Забрав Павлика, Наташа поехала обратно в город. Но было уже поздно. В городе хозяйничали немецкие солдаты. Жители бежали в лес. Фашистские летчики обстреливали их из самолетов. Пять дней Наташа с сыном пробиралась глухими лесными тропами, пока не вышла к какой-то станции. Здесь их посадили в поезд, который увозил на восток женщин и детей.
На остановках Наташа бегала от эшелона к эшелону, заглядывала в вагоны, но никто ничего не знал про университет, про Николая…
Обосновавшись на новом месте, она с первых же дней принялась за поиски мужа: рассылала телеграммы, наводила справки. Перебрала почти все крупные города Сибири и Средней Азии. Все было тщетно — Николай не отзывался. Судьба университета также была неизвестна. Но Наташа не сдавалась и продолжала рассылать все новые и новые письма.
— Это ты правильно, — одобрила Аннушка, уверенная, что Наташа пишет мужу на фронт. — Чаще пиши… Солдат письма любит. Мне вот Гриша так прямо покоя не дает. Я, говорит, без твоих писем жить не могу… Раз так, я согласна хоть с утра до ночи писать!
Наконец из маленького городка, затерянного в песках Туркмении, пришел ответ: да, университет здесь, но аспиранта Николая Горбатенко в его списках не значится.
«Вот и конец всему», — говорила себе Наташа, со страхом думая о том, что, наверно, теперь они с Николаем навеки потеряли друг друга. Но тут же она старалась отогнать эти мысли: «Нет, он должен найти нас, должен, он же отец…»
Но слать письма больше было некуда. Наташа с завистью смотрела на Аннушку, которая часто и обстоятельно писала Григорию. Она деловито сообщала о всех подробностях семейной жизни, о своей работе в госпитале и при этом всегда умела умолчать о тяготах и невзгодах; невольно выходило, что все у нее есть, дети не бедствуют, топливом обеспечена и вообще живет она в полном достатке. И когда однажды Наташа, закончив писать под диктовку Аннушки очередное письмо Григорию, в конце от себя, в веселом тоне, изложила случай с телеграфным столбом, Аннушка не на шутку рассердилась:
— Это кто тебя просил про такое крапать? Сейчас же вычеркни… Еще чего… голову ему забивать. И без нас там у него забот хватает.
— А вы его, видно, сильно любите? — вырвалось у Наташи.
— Гришу-то? А как же иначе, — не задумываясь, ответила Аннушка. — Без этого сейчас никак невозможно. Жить да не верить, что когда-то своего человека дождешься, — без этого тоска изъест, взвоешь. Да ведь и он меня обожает, Гриша-то… — Аннушка вдруг зарделась, потом посмотрела на Наташу: — А твой как? Что-то ты ему писать стала редко? Или не в ладах вы с ним?
Мучительно завидуя ясному, бесхитростному чувству Аннушки, Наташа невольно ощутила, что она не в силах признаться в том, как нескладно и путано сложились ее отношения с Николаем, как нелепо они потеряли друг друга.
— Да нет… ничего жили… — Наташа отвела глаза в сторону. — И пишет он… по-хорошему пишет.
— Попробуй он не написать… — Аннушка с восхищением оглядела подругу. — Ты ведь вон какая… картинка писаная. Я бы тебя за одни глаза да вот за косы твои носила на руках, — она осторожно притронулась к Наташиным косам, потом с досадой поворошила свои короткие, невзрачные волосы.
— Вот наградил бог патлами… Ну, никак не растут… Я и маслом мазала, и крем покупала. А Гриша так косы любит… так любит…
— А я вот свои все снять собираюсь, — призналась Наташа. — Мешают, да и ухаживать за ними некогда.
Аннушка замахала руками:
— Рехнулась ты! А твой придет… Что ответишь?.. Он, может быть, сидит сейчас где-нибудь от смерти неподалеку. Ноги смерзлись, душа окоченела, кругом свистит, воет, ну а он как начнет про косы да глаза твои дружкам сказывать, да про то, какая ты у него жена хорошая, да как любишь его… На него глядя и другие заговорят… Смотришь, и потеплеет у солдат на душе.
2Когда Наташа приносила стаканчики с микстурой и таблетки, в палате становилось тихо. Обрывались разговоры, смолкало звонкое щелканье костяшек домино. Благообразный пожилой Матвей Сидельников спешно оседлывал нос жестяными очками, а маленький, непоседливый Стригалев приподнимался на колени и командовал яростным шепотом: «Смирна-а! Равнение на середину!» — но и без его команды раненые неотрывно следили за молодой женщиной.
Наташа первое время смущалась и, чувствуя, как розовеют ее щеки, хмурилась и старалась поскорее уйти из палаты.
Сегодня, ставя Сидельникову термометр, Наташа почувствовала на себе упорный взгляд Родимцева. Она вспыхнула и обернулась:
— Что вы так на меня смотрите?..
Родимцев, рослый, белобрысый, с веснушками на переносице, широко улыбнулся:
— Да вы не обижайтесь, сестрица, я ведь по-хорошему смотрю, без обиды. Жинку вспомнил. Она у меня тоже вроде вас… симпатичная. Разве что ростом чуть пониже да колером потемнее. — И он вытянулся под пушистым цыплячьего цвета одеялом и, полузакрыв глаза, сказал: — И когда мы, братцы, домой доберемся?..
— Теперь уж как-нибудь доковыляем, — мрачно ответил ему Сидельников. — А только вроде некоторым лучше не вертаться до жинок. — Матвей задумчиво посмотрел на свою культяпку и потрогал новенький костыль, стоявший возле кровати. — Может, оно и справедливо… Жизнь, она свое требует… Куда мы им такие, увечные, битые да сеченые, нужны…
— Ты это, Борода, брось каркать… — Родимцев с досадой покосился на соседа. И хотя у Матвея никакой бороды не было, но за рассудительный нрав в палате все звали его «Борода». — Кто-кто, а моя Варечка не из той породы, чтобы хвостом вертеть… «Петя, — говорит, когда провожала, значит, — какой ты ни на есть, безрукий, безногий, но только возвращайся…»
Стригалев просунул между прутьями в спинке кровати рыжую голову и дурашливо пропел:
— Провожала — ручку жала, проводила — все забыла.
— Я вам сейчас, Родимцев, двойную дозу брома вместо глюкозы введу, — с напускной серьезностью сказала Наташа. — И вам, Стригалев… — и она стала приготовлять шприц для укола.
— Надо ему, надо, — одобрительно заметил Сидельников, — утихомирьте парня. А то он ни одной сестрицы не пропустит, всем приятности говорит, все они ему жинку напоминают.
Вторая палата считалась палатой выздоравливающих. Бойцы перенесли не одну операцию. Долгие месяцы лежали в лубках, гипсе, шинах, но сейчас, возвращенные к жизни, они радовались ей бурно и нетерпеливо. Заводили возню, боролись, фехтовали костылями и палками, проказничали, как школьники.
Стригалев часами сидел на подоконнике и переговаривался с проходящими по тротуару девушками. Сидельников, столяр по профессии, все чаще поглядывал на шаткие госпитальные табуретки и тумбочки, на неплотно вставленные стекла и наконец, не выдержав, раздобыл у завхоза молоток, рубанок, стамеску и принялся за милое его сердцу столярное ремесло.
Раненный в левое плечо Родимцев, освободившись наконец от шины и получив возможность вставать с постели, уже ни минуты не мог сидеть без дела: помогал нянечкам раздавать завтраки и обеды, разносил чай, устраивал яростные состязания в шашки и домино. Балагур, весельчак, задира, он быстро располагал к себе людей, повсюду у него находились братки, товарищи, свои ребята.
Около койки Родимцева постоянно толпились раненые. Сюда, как на огонек, сходились все, кто любил поспорить, скоротать часок-другой за разговором, от души посмеяться. В палатах так и говорили: «Пойду до Родимцева».
Спорили здесь о чем угодно: о марках тракторов, сортах водки, втором фронте, немецких трофейных автоматах.
Особенно любил Родимцев, когда около его койки собирались приятели-разведчики. О пережитом на войне он умел рассказывать с добродушной ухмылкой, очень просто и деловито, как о привычной и необходимой работе. Он помнил массу подробностей, смешных неожиданностей, подшучивал над своими неудачами и промахами, и слушать его было всегда интересно.
Наташа часто задерживалась в палате и прислушивалась к рассказам Родимцева. Вначале ей казалось странным, как можно было помнить, какой был вечер, когда разведчики уходили на задание, ругать повара, накормившего их подгорелой кашей, думать о недописанном домой письме, если на каждом шагу их подстерегала опасность, а может быть, и смерть.