Дочь генерального секретаря - Сергей Юрьенен


Юрьенен Сергей Дочь генерального секретаря

Сергей Юрьенен

ДОЧЬ ГЕНЕРАЛЬНОГО СЕКРЕТАРЯ

Роман

Para senora A.G.R.

...Признак оторванности от почвы и корня,

если человек наклонен любить женщин других наций,

т. е. если иностранки становятся милее своих.

Достоевский,

Подготовительные тетради к "Бесам"

МАЙ

Пассажиры напирали к выходу, попутно беспокоя за плечо:

- Столица... Москва, молодой человек!

Застегнутый в ремень, человек этот лежал, откинув голову. Имея бороду и волосы до плеч, напоминал священника, но был не в рясе, а в несоветском пиджачке с чужого плеча. Еще на нем были очки, темные и битые. Очки скрывали сомкнутые веки, но только отчасти скулы, уже заплывшие.

Это был я.

Вокруг остались одни измятые чехлы, когда я щелкнул пряжкой и поднялся.

Переступив на трап, прищурился.

Мир дал трещину - причем, отнюдь не символически. Стекла держались, но на изломах засверкало, отдаваясь в мозгу.

В такси я сел на заднее сиденье.

- Ленгоры. К МГУ...

Анестезия прошла, я это чувствовал под ребрами. Когда я открыл глаза, в окнах такси уже появилось светлокаменное высотное здание - сначала возник шпиль с основой, потом и боковые башни с часами, на которых я разглядел время. Все еще было рано, хотя Москва держала в воздухе, не давая посадки, почти столько же, сколько летели.

Расплачиваясь, я выгреб последнюю мелочь.

В иллюминаторе Главное здание МГУ на горизонте выглядело, как нелепый каменный торт. Но на человека у своего подножья оно наваливалось всерьез всей тяжестью тоталитарного бытия. По гранитным ступеням я поднялся под колоннаду.

Латунный поручень турникета облез от миллиона бравшихся ладоней.

- Пропуск!

Как обычно, я только выдвинул студенческий билет, но вахтер от нечего делать проявил бдительность, заставив не только предъявить в раскрытом виде, но и вырвав из рук. На фотокарточке предъявителю вот уже пять лет как наивные 19.

- Вроде не ты?

Я не реагировал.

- Александр Ан... Андерс... Не наш, что ль?

Я снял очки:

- А чей же?

Поколебавшись, вахтер сложил пропуск.

- Ну, иди...

Шаги по мрамору отдавались под сводами и в мозгу. В сумраке центральной колоннады я свернул налево и коридором вышел на галерею с балюстрадой из полированного гранита. Еще раз выдвинул свой пропуск при входе в зону "В" - гуманитарный корпус. За углом налево ниши с лифтами. Я нажал кнопку, слыша, как где-то очень высоко включился мотор, оперся о битую грань.

Кабина пришла пустая.

Я начал этот день давно и далеко, а в общежитии еще не просыпались. В холле 12-го этажа плавал дым и стоял перегар от миллиона выкуренных сигарет. В сумраке коридора второй блок слева. Украшенная четырехзначной латунной цифрой дубовая дверь отворилась в прихожую, где было еще четыре. Две - в комнаты с квадратами непрозрачного стекла. Изнутри правой - стекло добавочно затемнили постерами. Я нажал ручку. Заперто. Я стукнул и обдул костяшку, на которой лопнула запекшаяся ссадина.

- Тс-с...

Иванов вылез с пальцем у рта. Вафельное полотенце, которое он сжимал у пупка, не скрывало признак - небольшой, но перетруженный.

- Йо-о... - разглядел он. - Где тебя так?

- Далеко от Москвы.

- Шпана?

- Офицерье.

- ГБ?

- Армия. Как у тебя с деньгами?

- Друг... Все спустил на праздники. Ногами били?

- Естественно - когда упал.

- Ничего не поломали?

- Очки.

- Рентген бы сделать.

- Ерунда... Хотя бы рубль - нет?

Со вздохом Иванов влез в комнату и появился с чужими джинсами. Вынул из них дамский кошелек, расщелкнул и отпустил мне юбилейную монету. После чего понюхал джинсы.

- Чьи, узнаешь?

Во время зимнего анабиоза пришла ему идея кругосветного путешествия не вынимая - благо в МГУ 102 страны. Для начала Иванов наметил братскую Польшу - пепельную блондинку Полу, обладательницу этих первородных "ливайсов".

- Поздравляю.

- Особенно не с чем. По-русски еле-еле. Дипломница, а предлагаешь "всадницу", она в окно. Интерпретируя, что в задницу. Чему их тут учили? По-моему, душок... Не чуешь?

От нюханья джинсов я воздержался.

- Или это усы?.. - Иванов вымыл их с мылом в душевой и осушил полотенцем. - Сбрить, что ли, гордость казацкую?

- Сбрей, если так.

- А вот! - Иванов хлопнул по сгибу локтя. - Пойми меня правильно, я к п...де с полным уважением. Не как наша "русская братия": чем лизать соленый клитор, лучше выпить водки литр. Меня даже Джиана мужским шовинистом не называла. Но все хорошо в меру, нет? Ты мне статью давал Томаса Манна, даже и "Достоевский - но в меру". Эта же, - тряхнул он джинсами, - не знает и знать не хочет. Хоть и западная, все тот же славянский безудерж. При этом, что парадок-сально, чистый соц. Ну, хуже наших. Всего боится. Сплетен. Что в посольство стукнут ихнее - насчет морального облика. В общем, наверно, я промашку допустил. На подругу надо было курс держать. Подруга у ней типа за...сь... О, - хлопнул он себя по лбу. - Ты машинку не загнал?

- А что?

- Перепечатай ей диплом, и будем по нулям. Сколько за тобой там, четвертак?

- Поле?

- Подруге. Между прочим, из Парижа.

- Француженка?

- Испанка, друг. Глаза до этих самых достают. А попка... Но лавер, к сожалению. Латино. Лучше не соваться. Так как?

- Не знаю... Роман я собираюсь начинать.

- Тебе же это пару дней?

С ногтя я подбросил рубль, который открылся не орлом - с ладони смотрел профиль Ленина.

- "Картавого" включая? - уточнил я.

Семь этажей вверх - и я появился на крыше корпуса перед своей Южной башней. Лифт уже, как в обычном доме. Еще четыре этажа, и с мыслью отключиться минимум на сутки я вынул ключ. Оказалось, что не заперто.

В проеме окна стояла голая особа. Любуясь видом на Москву, она от избытка энергии перетал-кивала веснушчатым задом. Сквозняк вывел ее из забытья. Охнув, она прикрылась, а потом спрыгнула так, что у секретера, забитого словарями, подскочили рамы.

- Мамочки. Глаза-то закрой!

Натянув платье, всунула ноги в "лодочки" и пошла на меня, раздираясь алюминиевой расческой.

- Вы кто?

- В профессорской посуду мою.

- А здесь как?

- Сержант привел.

- Какой?

- Пусти, ну. Вон за шкафом...

Накрывшись с головой, на моем койко-месте лежал обладатель надетого на стул мундира. Погоны были голубые, и на каждом сияла надраенная аббревиатура "ГБ".

ГБ?

Я снял очки.

На письменном столе был бардак, под который подстелили номер французской газеты - вынужденно коммунистической. Граненые стаканы из столовой, две бутылки из-под водки и супная тарелка, полная окурков американских сигарет. Лаковым козырьком и кокардой сияла фуражка. Ее нутро издавало честный запах "Тройного" одеколона. За ободок вколоты две иглы, обмотанные черной ниткой и белой, а по окружности послюнявленным "химическим" карандашом выведено: "Альберт Лазутко, Советский Союз".

Я сдернул простыню.

Суровой зимой после подавления Праги этого мальчика-полиглота отчислили за связи с иностранцами. С тех пор языки он, возможно, позабыл, зато превратился в атлета.

- Подъем!

Ягодицы стиснуло. Подброшенный пружиной атлет вскочил и стал надевать брюки цвета хаки. Потом глаза его открылись. Он сорвал брюки и швырнул их на пол. Снял за погоны свой мундир, бросил поверх. Метнул фуражку. Вспрыгнул на свою форму и стал затаптывать ее в паркет. Член его подпрыгивал. Он рычал и скалился - с незнакомым мне выражением. К мундиру был привинчен знак "Отличник боевой и политической подготовки". Наколовшись, он отскочил.

- С-сволочи. Три года жизни...

Он распахнул окно и вспрыгнул на подоконник, откуда за рекой под солнцем Москва сияла до самых кремлевских башен.

- Сва-бода!

С высоты, на которую даже птицы не поднимались, можно было без последствий упражняться в том, что психоаналитики называют изначальным криком.

Альберт распечатал Viceroy.

- Из буфета ЦК, между прочим... Закуривай. Как Альма Матер?

- У Клубной части крыльцо обрушилось. Не видел? Оседает Альма Матер под собственной тяжестью.

- Но стоит?

- Как видишь.

- Товарищи Шестьдесят Восьмого года?

- Иных уж нет.

- А те?

- Далече.

- Айвен?

- Вернулся в Штаты. На машине стали сбивать три первые буквы.

- Lancia была?

- Она.

Альберт усмехнулся.

- Похоже на ребят. Что ж, сам и виноват. Слишком хорошо по-русски говорил. Я его предупреждал. Дистанцируйся от пипла, подпускай акцент. Жаль. Парень был хороший. Жан-Мари?

- Здесь. Впал в голубизну.

- Да ну? По-прежнему coco?*

* Коммунист (фр. арго)

- Пассивный.

- А твой анарх - испанец?

- Давно в Париже. На прощанье во гневе оглянулся. Выбил стекло на Главном входе. Руку обмотал шарфом и улетел в крови.

- Да, жесты он любил... А без меня знакомства были?

- Не с иностранцами.

- Все эти годы - и ни одного?

- Все эти годы, - ответил я, - были одной большой иллюзией. Советской.

- Что ты имеешь в виду?

Я ухмыльнулся.

- Любовь.

- Вопросов больше нет...

Альберт принял душ, руками вычистил форму ("Еще вылезу из этого..."), навел блеск на ботинки, надел фуражку и козырнул:

- На фак. Насчет восстановления.

- Какое отделение?

- Прости - но только не на русское.

- Удалось сохранить языки?

- Друг! Со словарями я даже на учениях не расставался. За голенищами таскал. Единственное, что спасало... Адьос.

- Оревуар.

К фанерной изнанке секретера приколоты все те же снимки. Один я вырезал из найденного французского журнала - изможденный литературой мизантроп с венозным виском. Другой получил до востребования и без обратного адреса. Это было любительское фото. Альберт был на нем еще в чине ефрейтора. Во рту сигарета, руки раскинуты на оба полушария политической карты мира, висящей за его спиной в каком-то из "красных уголков" сверхдержавы.

Я смежил веки.

Потом я слез с дивана и завернул матрас.

Кроме женских трусов, непритязательных и незнакомых, под ним была заначка димедрола - сдвоенная облатка с прозрачными ячейками. Таблетки в ячейках сплющило. Принять, что ли, в виде порошка?

Нас поджидали в арке ее дома на Коммунистической - из ресторана пьяных. Засада меня даже обрадовала, я просто не представлял, как вернуться в Москву живым. Но она меня отбила каблуками и притащила к себе, где я принял сразу все таблетки, предусмотрительно захваченные из Москвы. В Москве я их и начал принимать. Год тому назад.

Весь тот год - от зимы до зимы - мы с ней бросали вызов государству, которое заставляет каждого жить согласно "прописке" - положенному месту. В Москве ей было "не положено". Жить в разлуке было невозможно, но государство доказало, что только в разлуке можно выжить. Она вернулась по месту "прописки". Она хотела лучше умереть, я сам ее отправил. Полгода после этого надеялся, что не конец, а просто анабиоз - до весны. До майских праздников. До этого рассвета, когда я осознал, что она спит, что под моими толчками она давно уснула. Я застыл на месте. Отвел свой взмокший чуб и понял, что уже далее не конец, а то, что - после. Инерция распада. Подтеки туши высохли под сомкнутыми веками. Косметика стерлась о подушку, обнажив бледное лицо - вдруг почему-то совершенно случайное.

Она не проснулась, когда я вышел, и продолжала спать, когда я ушел, прихватив свое фото из-под настольного стекла и книгу, за которую на первом курсе отдал стипендию на черном рынке, - "Путешествие на край ночи".

Я был уверен, что самолет разобьется.

В шкафу с изнанки дверцы было зеркало. На меня вопросительно смотрел побитый христосик. Скулы, конечно, вопрос времени. Но волосы до плеч, но борода... Я расщелкнул инструмент - сдвоенную расческу. Бритвы в ней заржавели, но других не было.

Я занялся самоистязанием. Сжимая челюсти, стонал. Потом я вытер слезы. Вся "духовность", за которую меня любили, слетела на затоптанный паркет. Я смел ее на разворот "Юманите", ссыпал окурки, уронил трусы. На х... порвал свой димедрол и бросил сверху. Скомкал все это, ощущая деликатность газеты, пусть коммунистической, но западной, отнес на кухню и спустил в дыру.

Теперь я смахивал на Ди Эйч Лоуренса - на снимок с карманного издания Lady's Chattenley Lover*.

Оставалось написать роман.

* "Любовник леди Чаттерлей" (англ.)

* * *

Он объявил, что Сорбонну я должна выбросить из головы: "Учиться поедешь в Москву".

Я хотела быть писательницей. До тех пор пока идея не увлекла его. Это стало идефиксом: дочь-писательница. Ссоры прекратились. Дочь сидит взаперти и стучит на машинке.

Однажды вошел, взял страницу и прочитал, почесывая брюхо. "Не то пишешь. Напиши-ка лучше роман о забастовке". - "Какая забастовка?" "Горняков Астурии". - "Про Испанию я ничего не знаю". - "Я подберу тебе все материалы и напишешь. Публикуем немедленно. Переводы на все языки, включая русский и китайский. Слава, деньги, независимость. Ты же хочешь независимости?"

Он ушел, я все порвала. С тех пор писала только для лицея. У меня всегда были самые лучшие сочинения.

Последний текст для лицея был ни о чем. Ни к чему не имел отношения. Я описала кресло, найденное мной на чердаке фермы, где живут мои бабушка и дедушка. Со всеми подробностями я описывала погружение в это кресло и в прошлое моей семьи. У меня нет ни бабушки, ни дедушки, ни фермы, ни страны, ни прошлого. А с ними меня не связывает ничего, кроме зависимости.

И будущего, от которого страшно по ночам.

Я сказала, что в Москву не поеду. Он сказал - нет денег содержать студентку в Париже. Буду сама зарабатывать. Без документов? Я получу. Что ты получишь? "Карт д'идантите". Его чуть приступ не хватил, так он орал. Иди получай! Расскажи все им! Заодно и в газеты их сходи - еще и золотом осыплют! Надо же кого я воспитал. Профессиональный революционер мелкобуржуазку!

От слез у меня вылезли ресницы.

В подвале я нашла пистолет. В чемодане с сырыми газетами. Будь это просто анонимный пистолет, мне бы и в голову не пришло. Но "кольт" был адресован Ему: "Товарищу Висенте - Фидель. Родина или Смерть!" Я взвела курок, приставила дулом себе под левую грудь и нажала спуск. Осечка. Патроны испортились. В этом подвале каждую зиму прорывает трубы.

В своем прокуренном кабинете он писал. Я положила пистолет ему на рукопись. Снова взрыв. Откуда? Почему не выбросили?

Вызвали Гомеса. Поехали с ним и утопили в Сене. "Твой отец - святой человек..."

Он дал мне денег - сняться на паспорт. "На какой?" "Какой достану".

В Париже уже никого. Симон улетел в Голливуд - искать счастья. Кристин после аборта отправили в Нормандию. Марокканский ее принц исчез. Я поехала на Републик. Нгуен был дома, но простужен, и ничего хорошего из этого не вышло. Но так или иначе.

Нгуен.

Это - Швейцария. Цюрих, какой-то парк. Но даже здесь, в нейтральной стране, где всем на все наплевать, Он сидит на другой скамье. Делает вид, что читает Financial Times.

На Лионском вокзале мы сели в разные купе. В одном мать с Рамоном, Паломой и Тео. В другом я с зеленым паспортом, выданном в Голландии, где я никогда не была. В третьем - Он. Уж не знаю, с каким из своих паспортов.

Через три часа самолет на Москву. Никогда я не могла понять, почему так покорно шли в крематорий. Я совершенно свободна. Встать и убежать, исчезнуть. Погибнуть или стать совершенно другим существом. И никогда не вернуться. Желание такое сильное, что я даже схватилась за скамейку. Но почему я продолжаю сидеть? Неужели из-за этой дурацкой истории, которую они превращают чуть ли не в трагедию? Я забыла в поезде фотоаппарат. Оказывается, пленка была начата, там все их руководство во главе с Ним. В непроявленном виде...

Меня высадили на окраине Москвы.

Я думала, по крайней мере, окажусь внутри грандиозного в своем безумии сталинском здании со шпилем - в Главном. Нет. Только начиная с третьего курса. Поселили в банальный Студенчес-кий городок. Километрах в двух-трех от Главного здания, но это уже полная окраина. Пятиэтаж-ный корпус с видом на пустырь. Обитатели вылезли из окон, глазея на этот катафалк - черную "Чайку", из которой вынимали мои чемоданы.

Перед отлетом в Париж они заехали еще раз - попрощаться. Было взаимно тягостно. Я была им неприятна. Сознавая это, я не делала никаких попыток облегчить им страдания по поводу их предательства. Радости, что остаюсь, я не выразила. Негативных эмоций на этот раз тоже. Нулевой градус. Чистый садизм с моей стороны. Возможно, я преувеличиваю свою роль любимой дочери. Возможно, они вовсе не были раздавлены комплексом вины. Но им было очень неприятно. Они прилагали все усилия, чтобы не замечать убожества, в котором меня бросают. Садясь в "Чайку", мать еще раз похвалила чистый воздух столицы СССР. Я заметила, что и в Париже у меня не было проблем с дыхательным трактом. Не удержалась... "Все же кури поменьше".

Свобода... Где?

Парадоксально, но во Франции, на Западе вообще, я себя чувствовала, как в концлагере. А в настоящем лагере - "социалистическом" - свободна до головокружения. Так, что даже страшно.

И, конечно, - деньги. В Париже приходилось даже на билет в метро просить. Здесь сразу выдали 90 рублей. Сколько это? Сказали, что для советских стипендия - 35. Я отсчитала 55 обратно. Смотрели, как на идиотку. "Не положено". Замечательное русское слово! "Вам, как иностранке, положено 90".

И хоть застрелись.

Комната на пятом этаже. Еще три кровати - кроме моей у окна. Пока с голыми сетками.

Пустырь до горизонта.

Три эфиопа - или это суданцы? - очень высокие, очень черные, завернутые в ослепительно белые одеяния, стоят внизу на закате и смотрят в этот советский пустырь, как еще вчера в пустыню. Они стоят на асфальтовой дорожке, сразу за которой заросший пыльной полынью овраг. По дну его проложена узкоколейка. По ней проходит вагонетка. Только по ночам - никогда днем. Окно открыто, я просыпаюсь. Вагонетка идет медленно, тяжело, спотыкаясь на стыках рельс. Навещает какое-то предприятие на пустыре вдали. Бункерного вида - одноэтажное, с глухими стенами, сливающимися с местностью. Рельсы упираются в железные ворота, которые открываются только по ночам. Днем бункер признаков жизни не подает.

Дальше