Прочли молитву и сели за стол.
Подали свежие артишоки, присланные в плетенках ускоренной почтой прямо из Генуи, жирных угрей и карпов мантуанских садков, подарок Изабеллы д'Эсте, и студень из каплуньих грудинок.
Ели тремя пальцами и ножами, без вилок, считавшихся непозволительной роскошью; золотые, с черенками из горного хрусталя, подавались они только дамам для ягод и варенья.
Хлебосольный хозяин усердно потчевал. Ели и пили много, почти до отвала. Изящнейшие дамы и девицы не стыдились голода.
Беатриче сидела рядом с Лукрецией.
Герцог опять залюбовался на обеих: ему было приятно, что они вместе и что жена ухаживает за его возлюбленною, подкладывает ей на тарелку лакомые куски, что-то шепчет на ухо и пожимает руку с порывом той внезапной нежности, похожей на влюбленность, которая иногда овладевает молодыми женщинами.
Говорили об охоте. Беатриче рассказала, как олень едва не выбил ее из седла, выскочив из леса и ударив лошадь рогами.
Смеялись над дурачком Диодою, хвастуном и забиякою, который только что убил вместо кабана домашнюю свинью, нарочно взятую охотниками в лес и пущенную под ноги шуту. Диода рассказывал о своем подвиге и гордился им так, как будто убил Калидонского вепря. Его дразнили и, чтобы уличить в хвастовстве, принесли тушу убитой свиньи. Он притворился взбешенным. На самом деле это был прехитрый плут, игравший ыгодную роль дурака: своими рысьими глазками сумел бы он отличить не только домашнюю от дикой свиньи, но и глупую шутку от умной.
Хохот становился все громче. Лица оживлялись и краснели от обильных возлияний. После четвертого блюда молоденькие дамы украдкой, под столом, распустили туго стянутые шнуровки.
Кравчие разносили легкое белое вино и красное, кипрское, густое, подогретое, заправленное фисташками, корицею и гвоздикою.
Когда его высочество требовал вина, стольники торжественно перекликались, как бы священнодействуя, брали кубок с поставца, и главный сенешаль трижды опускал в чашу единороговый талисман на золотой цепи: если вино отравлено, рог должен почернеть и ороситься кровью. Такие же предохранительные талисманы -- жабный камень и змеиный язык -- вставлены были в солонку.
Граф Бергамини, муж Чечилии, усаженный хозяином на почетное место, особенно веселый в этот вечер, даже как бы резвый, несмотря на свою старость и подагру, молвил, указывая на единорог:
-- Полагаю, ваша светлость, что у самого короля французского нет такого рога. Величина изумительная!
-- Ки-хи-ки! Ки-хи-ки! -- закричал горбун Янаки, любимый шут герцога, гремя трещоткой -- свиным пузырем, наполненным горохом, и позвякивая бубенчиками пестрого колпака с ослиными ушами.
-- Батька, а, батька,--обратился он к Моро, указывая на графа Бергамини,-- ты ему верь: он во всяких рогах толк разумеет, не только в звериных, но и в человечьих. Ки-хи-ки, ки-хи-ки! У кого коза, у того рога! Герцог пальцем погрозил шуту.
На хорах грянули серебряные трубы, приветствуя жаркое -- громадную кабанью голову, начиненную каштанами, павлина с особою машинкою внутри, распускавшего на блюде хвост и бившего крыльями, и, наконец, величественный торт, в виде крепости, из которого сначала послышались звуки военного рога, а когда разрезали поджаристую корку, выскочил карлик в перьях попугая. Он забегал по столу, его поймали и посадили в золотую клетку, где, подражая знаменитому попугаю кардинала Асканио Сфорца, он стал уморительно выкрикивать "Отче наш".
-- Мессере,-- обратилась герцогиня к мужу,-- какому радостному событию обязаны мы столь неожиданным и великолепным пиршеством?
Моро ничего не ответил, только украдкой любезно переглянулся с графом Бергамини: счастливый муж Чечилии понял, что пиршество устроено в честь новорожденного Чезаре.
Над кабаньей головой просидели без малого час; времени на еду не жалели, памятуя пословицу: за столом не состаришься.
Под конец ужина толстый монах, по имени ТаппонеКрыса, возбудил всеобщее веселье.
Не без хитростей и обманов удалось Миланскому герцогу переманить из Урбино этого знаменитого обжору, изза которого спорили государи и который будто бы однажды в Риме, к немалому удовольствию его святейшества, сожрал целую треть камлотового епископского подрясника, изрезанную на куски и пропитанную соусом.
По знаку герцога поставили перед фра Таппоне гробовидный сотейник с бузеккио -- требухою, начиненною яблоками айвы. Перекрестившись и засучив рукава, монах принялся уписывать жирную снедь с быстротой и жадностью неимоверною.
-- Если бы такой молодец присутствовал при насыщении народа пятью хлебами и двумя рыбами, остатков не хватило бы и на двух собак!--воскликнул Беллинчони.
Гости захохотали. Все эти люди заражены были смехом, который от каждой шутки, как от искры, готов был разразиться оглушительным взрывом.
Только лицо одинокого и молчаливого Леонардо сохраняло выражение покорной скуки: он, впрочем, давно привык к забавам своих покровителей.
Когда на серебряных блюдцах подали золоченые апельсины, наполненные душистой мальвазией, придворный поэт Антонио Камелли да Пистойя, соперник Беллинчони, прочел оду, в которой искусства и науки говорили герцогу: "мы были рабынями, ты пришел и освободил нас; да здравствует Моро!" Четыре стихии-земля, вода, огонь И воздух-пели: "да здравствует тот, кто первый после Бога правит рулем вселенной, колесом фортуны!" Прославлялись также семейная любовь и согласие между дядей Моро и племянником Джан-Галеаццо, причем поэт сравнивал великодушного опекуна с пеликаном, кормящим детей своей собственной плотью и кровью.
После ужина хозяева и гости перешли в сад, называвшийся Раем -Парадизо, правильный, наподобие геометрического чертежа, с подстриженными аллеями буксов, лавров и мирт, с крытыми ходами, лабиринтами, лоджиями и плющевыми беседками. На зеленый луг, обвеваемый свежестью фонтана, принесли ковры и шелковые подушки. Дамы и кавалеры расположились в непринужденной свободе перед маленьким домашним театром.
Сыграли одно действие "Miles Gloriosus" ' Плавта. "Хвастливый воин" (лат.). Латинские стихи наводили скуку, хотя слушатели из суеверного почтения к древности притворялись внимательными. Когда представление кончилось, молодые люди отправились на более просторный луг играть в мяч, лапту, жмурки, бегая, ловя друг друга, смеясь как дети, между кустами цветущих роз и апельсинными деревьями. Старшие играли в кости, в тавлею, в шахматы. Донзеллы, дамы и синьоры, не принимавшие участия в играх, собравшись в тесный круг на мраморных ступенях фонтана, рассказывали по очереди новеллы, как в "Декамероне" Боккаччо.
На соседней лужайке завели хоровод под любимую песню рано умершего Лоренцо Медичи: Quant'e bella giovinezza, Ма si fugge tuttavia; Chi vuol esse' lieto, sia: Di donna' non c'e certezza. О, как молодость прекрасна, Но мгновенна! Пой же, смейся,-- Счастлив будь, кто счастья хочет, И на завтра не надейся.
После пляски дондзелла Диана с бледным и нежным лицом, под тихие звуки виолы, запела унылую жалобу, в которой говорилось о том, сколь великое горе любить, не будучи любимым.
Игры и смех прекратились. Все слушали в глубокой задумчивости. И когда она кончила, долго никто не хотел прерывать тишины. Только фонтан журчал. Последние лучи солнца облили розовым светом черные плоские вершины пиний и высоко взлетавшие брызги фонтана.
Потом опять начались говор, хохот, музыка, и до позднего вечера, пока в темных лаврах не загорелись лучиолысветляки и в темном небе тонкий серп молодого месяца,-- над блаженным Парадизо, в бездыханном сумраке, пропитанном запахом апельсинных цветов, не умолкали звуки хороводной песни:
Счастлив будь, кто счастья хочет, И на завтра не надейся.
На одной из четырех башен дворца Моро увидел огонек: главный придворный звездочет Миланского герцога, сенатор и член тайного совета, мессер Амброджо да Розате, засветил одинокую лампаду над своими астрономическими приборами, наблюдая предстоявшее в знаке Водолея соединение Марса, Юпитера и Сатурна, которое должно было иметь великое значение для дома Сфорца.
Герцог что-то вспомнил, простился с мадонной Лукрецией, с которой занят был нежным разговором в уютной беседке, вернулся во дворец, посмотрел на часы, дождался минуты и секунды, назначенной астрологом для приема ревенных пилюль, и, проглотив лекарство, заглянул в свой карманный календарь, в котором прочел следующую памятку: "5 августа, 10 часов вечера, 8 минут -усерднейшая молитва на коленях, со сложенными руками и взорами, поднятыми к небу".
Герцог поспешил в часовню, чтобы не пропустить мгновения, так как иначе астрологическая молитва утратила бы действие.
В полутемной часовне горела лампада перед образом; герцог любил эту икону, писанную Леонардо да Винчи, изображавшую Чечилию Бергамини под видом Мадонны, благословляющей столиственную розу.
Моро отсчитал восемь минут по маленьким песочным часам, опустился на колени, сложил руки и прочел "Confiteor". "Каюсь" (лат.). Молился он долго и сладко.
Моро отсчитал восемь минут по маленьким песочным часам, опустился на колени, сложил руки и прочел "Confiteor". "Каюсь" (лат.). Молился он долго и сладко.
"О, Матерь Божия,-- шептал, подняв умиленные взоры,-- защити, спаси и помилуй меня, сына моего Максимилиана и новорожденного младенца Чезаре, мою супругу Беатриче и мадонну Чечилию,-- а также моего племянника мессера Джан-Галеаццо, ибо,-- ты видишь сердце мое, Дева Пречистая,-- я не хочу зла моему племяннику, я молюсь за него, хотя, быть может, смерть его избавила бы не только мое государство, но и всю Италию от страшных и непоправимых бедствий".
Тут вспомнил он доказательство своего права на миланский престол, изобретенное законоведами; будто бы старший брат его, отец Джан-Галеаццо, был сыном не герцога, а только военачальника Франческо Сфорца, ибо родился прежде, чем Франческо вступил на престол, тогда как он, Лодовико, родился уже после того i, следовательно, был единственным полноправным наследником.
Но теперь, перед лицом Мадонны, это доказательство представилось ему сомнительным, и он заключил молитву свою так:
-- Если же я в чем-нибудь согрешил или согрешу пред Тобою, Ты знаешь. Царица Небесная, что я это делаю не для себя, а для блага моего государства, для блага всей Италии. Будь же заступницей моей перед Богом -- и я прославлю имя Твое великолепною постройкою собора Миланского и Чертозы Павийской, и другими многими деяниями1 Окончив молитву, взял свечу и напраиился в спальную по темным покоям спящего дворца. В одном из них встретился с Лукрецией.
-- Сам бог любви благоприятствует мне,-- подумал герцог.
-- Государь!..--воскликнула девушка, подходя к нему. Но голос ее оборвался. Она хотела упасть перед ним на колени; он едва успел удержать ее. -- Смилуйся, государь!..
Она рассказала ему, что брат ее, Маттео Кривелли, главный камерарий монетного двора, человек беспутный, но нежно ею любимый, проиграл в карты большие казенные деньги.
-- Успокойтесь, мадонна! Я выручу из беды вашего брата...
Немного помолчав, прибавил с тяжелым вздохом: -- Но согласитесь ли и вы нe быть жестокой?.. Она посмотрела на него робкими, детски-ясными и невинными глазами. -- Я не понимаю, синьор?..
Целомудренное удивление сделало ее еще прекраснее. -- Это значит, милая,-- пролепетал он страстно и вдруг обнял ее стан сильным, почти грубым движением,--это значит... Да разве Tы не видишь, Лукреция, что я люблю тебя?..
-- Пустите, пустите! О, синьор, что вы делаете! Мадонна Беатриче...
-- Не бойся, она не узнает: я умею хранить тайну... -- Нет, нет, государь,-- она так великодушна, так добра ко мне... Ради бога, оставьте, оставьте меня!..
-- Я спасу твоего брата, сделаю все, что ты хочешь, буду рабом твоим,-только сжалься!..
И наполовину искренние слезы задрожали в голосе его, когда он зашептал стихи Беллинчони:
Я лебедем пою, пою и умираю, Амура я молю: о, сжалься, я сгораю! Но раздувает бог огонь моей души И говорит, смеясь: слезами потуши!
-- Пустите, пустите! -- повторяла девушка с отчаянием. Он наклонился к ней, почувствовал свежесть ее дыхания, запах духов-фиалок с мускусом-и жадно поцеловал ее в губы.
На одно мгновение Лукреция замерла в его объятиях. Потом вскрикнула, вырвалась и убежала.
Войдя в спальную, он увидел, что Беатриче уже погасила огонь и легла в постель -- громадное, подобно мавзолею, ложе, стоявшее на возвышении посреди комнаты под шелковым лазурным пологом и серебряными завесами. Он разделся, приподнял край пышного, как церковная риза, тканного золотом и жемчугом, одеяла, свадебного подарка феррарского герцога,-- и лег на свое место, рядом
с женой. -- Биче,--произнес он ласковым шепотом,--Биче, ты
спишь?
Он хотел ее обнять, но она оттолкнула его. -- За что? -- Оставьте! Я хочу спать...
-- За что, скажи только, за что? Биче, дорогая! Если бы ты знала, как я люблю...
-- Да, да, знаю, что вы нас любите всех вместе, и меня, и Цецилию, и даже, чего доброго, эту рабыню из Московии, рыжеволосую дуру, которую намедни обнимали в углу моего гардероба... -- Я ведь только в шутку... -Благодарю за такие шутки!..
-- Право же. Биче, последние дни ты со мной так холодна, так сурова! Конечно, я виноват, сознаюсь: это была недостойная прихоть... -- Прихотей у вас много, мессере! Она повернулась к нему со злобою:
-- И как тебе не стыдно! Ну, зачем, зачем ты лжешь? Разве я не знаю тебя, не вижу насквозь? Пожалуйста, не думай, что я ревную. Но я не хочу,-слышишь? -- я не хочу быть одной из твоих любовниц!..
-- Неправда, Биче, клянусь тебе спасением души моей-никогда никого на земле я так не любил, как тебя!
Она умолкла, с удивлением прислушиваясь не к словам, а к звуку его голоса.
Он, в самом деле, не лгал или, по крайней мере, не совсем лгал: чем больше он ее обманывал, тем больше любил; нежность его как будто разгоралась от стыда, от страха, от угрызения, от жалости и раскаяния.
-- Прости, Биче, прости все за то, что я тебя так люблю!.. И они помирились.
Обнимая и не видя ее в темноте, он воображал себе робкие, невинные глаза, запах фиалок с мускусом; воображал, что обнимает другую, и любил обеих вместе: это было преступно и упоительно.
-- А, ведь, в самом деле, ты сегодня, точно влюбленный,-- прошептала она, уже с тайною гордостью.
-- Да, Да. милая, веришь ли, я все еще влюблен в тебя, как в первые дни!..
-- Что за вздор! --усмехнулась она.--Как тебе не совестно? Лучше бы подумал о деле; ведь он выздоравливает...
-- Луиджи Марлиани намедни сказывал мне, что умрет,--произнес герцог.--Ему теперь лучше, но это ненадолго: он умрет, наверное.
-- Кто знает?--возразила Беатриче.--За ним так ухаживают... Послушай, Моро, я удивляюсь твоей беззаботности: ты переносишь обиды, как овца, ты говоришь: власть в наших руках. Да не лучше ли вовсе отречься от власти, чем дрожать за нее день и ночь, как ворам, пресмыкаться перед этим ублюдком, королем французским, зависеть от великодушия наглеца Альфонсо, заискивать в злой ведьме Арагонской! Говорят, она опять беременна. Новый змееныш в проклятое гнездо! И так всю жизнь, Моро, подумай только, всю жизнь! И ты называешь это: власть в наших руках!..
-- Но врачи согласны,-- молвил герцог,-- что болезнь неисцелима: рано или поздно...
-- Да, жди: вот уже десять лет, как он умирает! Они замолчали.
Вдруг она обвила его руками, прижалась к нему всем телом и что-то прошептала ему на ухо. Он вздрогнул.
-- Биче!.. Да сохранит тебя Христос и Матерь Пречистая! Никогда-слышишь?--никогда не говори мне об этом...
-- Если боишься,--хочешь, я сама?.. Он не ответил и, немного погодя, спросил: -- О чем ты думаешь? -- О персиках...
-- Да. Я велел садовнику послать ему в подарок самых спелых...
-- Нет, не о том. Я о персиках мессера Леонардо да Винчи. Ты разве не слышал? -- А что? -- Они -- ядовитые... -- Как ядовитые?
-- Так. Он отравляет их. Для каких-то опытов. Может быть, колдовство. Мне мона Сидония сказывала. Персики, хоть и отравленные,-- красоты удивительной...
Опять оба умолкли и долго лежали так, обнявшись, в тишине, во мраке, думая об одном и том же, каждый прислушиваясь, как сердце у другого бьется все чаще и чаще.
Наконец Моро с отеческою нежностью поцеловал ее в лоб и перекрестил: -Спи, милая, спи с Богом!
В ту ночь герцогиня видела во сне прекрасные персики на золотом блюде. Она соблазнилась их красотой, взяла один из них и отведала,-- он был сочный и душистый. Вдруг чей-то голос прошептал: "яд, яд, яд!" Она испугалась, но уже не могла остановиться, продолжала есть плоды один за другим, и ей казалось, что она умирает, но на сердце у нее становилось все легче, все радостнее.
Герцогу тоже приснился странный сон: будто бы гуляет он по зеленой лужайке у фонтана в Парадизо и видит -- вдалеке, в одинаковых белых одеждах, три женщины сидят, обнявшись, как сестры. Подходит к ним и узнает в одной мадонну Беатриче, в другой мадонну Лукрецию, в третьей мадонну Чечилию; и думает с глубоким успокоением: "Ну, слава Богу, наконец-то помирились-и давно бы так!"
Башенные часы пробили полночь. Все в доме спали. Только на высоте, над крышею, на деревянных подмостках для золочения волос, сидела карлица Моргантина, убежавшая из чулана, куда ее заперли, и плакала о своем несуществующем ребенке;
-- Отняли родненького, убили деточку! И за что, за что. Господи? Никому не делал он зла. Я им тихо утешалась...
Ночь была ясная; воздух так прозрачен, что можно было различить на краю небес, подобные вечным кристаллам ледяные вершины Монте Роза.
И долго уснувшая вилла оглашалась пронзительным, жалобным воплем полоумной карлицы, словно криком зловещей птицы.
Вдруг она вздохнула, подняла голову, посмотрела в небо и сразу умолкла.
Наступила тишина.
Карлица улыбалась, и голубые звезды мерцали такие же непонятные и невинные, как ее глаза.
ЧЕТВЕРТАЯ КНИГА. ШАБАШ ВЕДЬМ
На пустынной окраине Милана, в предместии Верчельских ворот, там, где на канале Катарана находилась плотина и речная таможня, стоял одинокий ветхий домик с большою, закоптелою и покривившейся трубой, из которой днем и ночью подымался дым.