Одной из важнейших для этого замысла была проблема охвата изображаемого. Чтобы понять мысль, воплощенную автобиографическим героем, надо установить охват жизненных фактов и внутреннего его опыта; понять, что отбирает писатель и что пропускает, что он видит и что он не может или не хочет включить в поле своего зрения – и оставляет неосознанным.
В принципе, Руссо первый признал подлежащей осознанию и изображению всю полноту человеческого опыта (усилия Монтеня в этом плане еще не были возведены в систему целостного исследования и изображения человеческой личности и судьбы); в этом великое значение «Исповеди» для всего развития позднейшей психологической литературы. Для Руссо теоретически нет такого факта – вплоть до мельчайших и самых «тайных» подробностей физиологической жизни, – который не мог бы стать слагаемым осознанного единства личности. Но наивно было бы предполагать, что для Руссо полнота опыта – это безразличная полнота. Практически Руссо, как и всякий другой мемуарист, в своей «Исповеди» отбирал и пропускал, подчеркивал и затушевывал факты соответственно той программе строения и развития своей личности, которую он хотел предложить читателям. И не следует забывать, что это была программа идеологическая. Одно из основных открытий Руссо – это именно открытие нового, незнакомого эпохе классицизма отношения между творчеством писателя и его личностью; личность стала определять творчество, восприниматься как источник его специфики.
Изображенная в «Исповеди» личность Руссо отвечала за трактат о происхождении неравенства и «Общественный договор», за «Эмиля» и «Новую Элоизу». В построении этой личности нашли себе место и догмат о добрых задатках естественного человека и губительности его встреч с искусственной цивилизацией, и демократическое противопоставление человека из народа испорченной знати, и примат чувства над разумом, и сенсуалистическая философия Руссо. Мотивы отбора и пропуска при построении этой личности поэтому многообразны. Иногда их легко понять, иногда трудно. Руссо беспрестанно рассказывает о себе вещи унизительные, иногда постыдные и в то же время прячет то, о чем, казалось бы, рассказать гораздо легче. Вот, например, столь важный эпизод юности Руссо, как история его отношений с мадам де Варан. Руссо не утаил ни того, что она одновременно была его любовницей и любовницей своего лакея Клода Анэ, ни того, что через некоторое время она предпочла Руссо третьего домочадца. Но тут же Руссо отступил от истины, изобразив свое с мадам де Варан безмятежное существование в загородной усадьбе Шарметты. Этого не было. Сейчас документально установлено, что Руссо действительно жил в Шарметтах, но в период, когда его близость с хозяйкой усадьбы уже миновала; и он жил там почти всегда один и на правах управляющего.
Руссо нужно было вспомнить о своих соперниках для блистательного анализа характера мадам де Варан (к этому я еще вернусь). О своем истинном положении в Шарметтах ему нужно было забыть, чтобы во всей ее прелести изобразить любовную идиллию, утопию естественной любви на лоне сельской природы. Но внутренний опыт, о котором здесь идет речь, имел место в действительности, опыт воспитания чувства, превративший неотесанного юношу в человека изысканных переживаний, – пусть все это происходило несколько раньше, в других местах, при несколько иных обстоятельствах.
Эти соображения в какой-то мере можно распространить на «Исповедь» в целом. Геэно в объемистых двух томах шаг за шагом прослеживает достоверность «Исповеди» и подводит итоги предшествующим разысканиям этого рода. Установлено множество фактических ошибок, умолчаний, отклонений и проч. Но замечательно, что во всем, что касается психологической атмосферы, смысла и тонуса отношений с людьми, исследователи документальных материалов после всех разоблачений приходят в конечном счете примерно к тому самому, что утверждается в «Исповеди». И если Руссо не всегда ставит точки над i, он делает все возможное для того, чтобы их мог поставить читатель. Высокая психологическая правда этой книги побеждает всяческую ложь[149].
Психологизм был тесно связан с морализмом, от древних времен до Толстого. Самопознание – двойственный акт анализа и оценки. Руссо – красноречивый тому пример. В «Исповеди» Руссо строит свою личность одновременно как объект психологического рассмотрения и морального суда. Эти объекты объясняют друг друга. Вот почему Руссо-моралист недоговаривает там, где он боится помешать Руссо-психологу.
Руссо говорил не обо всем и не всё. Но и сказанного хватило на века. В настоящей работе я, разумеется, не преследую никаких биографических целей. Я хочу говорить о том, как, какими средствами изобразил Руссо в «Исповеди» себя и других, а не о том, чем они были в действительности.
Каковы же основные принципы и средства построения автобиографического образа «Исповеди»?
В современном литературоведении существует тенденция всячески подчеркивать связь между сентиментализмом и поздним Просвещением – связь столь тесную, что трудно даже установить между ними границы. Это относится полностью и к пророку сентиментализма Руссо. Руссо, провозгласивший примат чувства над разумом, – воспитанник Просвещения; он рационалистичен и даже дидактичен не только в «Эмиле» или «Общественном договоре», но и в «Новой Элоизе» – этой библии чувствительных сердец. В переписке Юлии и Сен-Пре речь идет о нежных и пламенных чувствах, но метод их рассмотрения и выражения – самый рационалистический. Недаром стиль любовных писем Юлии сравнивали в шутку со слогом проповедей Боссюэ.
Свой рационалистический метод Руссо внес и в работу над «Исповедью», но тут и сказалось принципиальное различие между созданием идеальных литературных образов и воспроизведением действительно бывшего, хотя бы и переработанного воображением. В своих литературных произведениях Руссо создавал идеальные схемы общих идей. В «Исповеди» он поставил себе задачу уникальным образом исследовать уникальное явление, которое именно в этом качестве должно было стать новым эталоном человека. И в «Исповеди» его рационализм обернулся гениальным анализом психической жизни.
Особенно отчетливые формулировки сознательно аналитического отношения к внутренней жизни встречаются в двух позднейших автобиографических произведениях Руссо, которые он считал дополнением к «Исповеди»: в «Диалогах» – «Руссо – судья Жан-Жака» (1772–1776) и в «Прогулках одинокого мечтателя» (1776–1778). Во втором из диалогов Руссо заметил по поводу своего автобиографического героя: «Причин, проистекавших из обстоятельств его жизни, было бы достаточно для того, чтобы побудить его избегать толпы и искать одиночества. Причины естественные, обусловленные его организмом (constitution), сами по себе должны были привести к таким же результатам. Судите сами, – мог ли он, при совместном действии этих различных причин, не стать тем, чем он является сегодня? Чтобы вернее почувствовать эту необходимость, попробуем устранить все внешние обстоятельства, предположив, что нам известен только описанный мною темперамент, и посмотрим, что должно было бы из него проистечь – в существе вымышленном, о котором бы мы больше ничего не знали»[150]. Аналитический подход доведен здесь уже до программы экспериментального исследования человека; конечно, это еще не физиологический эксперимент, но логический.
В позднее написанных «Прогулках» Руссо тянется уже к эксперименту, подобному естественно-научным: «В известном смысле я произведу на самом себе те опыты, которые физики производят над воздухом, чтобы знать ежедневные изменения в его состоянии. Я приложу к своей душе барометр, и эти опыты, хорошо налаженные и долгое время повторяемые, могут дать мне результаты, столь же надежные, как и у них». Но барометр души – это все же метафора. Практически Руссо должен был пользоваться не естественно-научными, а литературными методами – художественным синтезом и художественным анализом. А художественный анализ разлагает явление и одновременно, на новом обогащенном уровне познания, собирает его в новую целостную структуру. Руссо сам рассказал о той театральности, которую он внес в свою жизнь в 1750-х годах, в апогее славы и успеха. Решив, что «надо согласовать свои поступки со своими принципами», Руссо «усвоил необычное поведение» и в самой жизни разработал образ «дикаря», «медведя», «сурового гражданина». Образ вполне «синтетический», притом однопланный, лишенный диссонирующих признаков, которые могли бы изнутри его разрушить или хотя бы осложнить. Это полемический образ, направленный против ложной цивилизации, осужденной первым трактатом Руссо. Автор трактатов отказался от выгодной должности казначея у откупщика и мецената Франкея. Заодно отказался от одежды привилегированных классов, от белых чулок, часов и шпаги. Руссо объявил, что отныне будет зарабатывать свой хлеб перепиской нот.
В позднее написанных «Прогулках» Руссо тянется уже к эксперименту, подобному естественно-научным: «В известном смысле я произведу на самом себе те опыты, которые физики производят над воздухом, чтобы знать ежедневные изменения в его состоянии. Я приложу к своей душе барометр, и эти опыты, хорошо налаженные и долгое время повторяемые, могут дать мне результаты, столь же надежные, как и у них». Но барометр души – это все же метафора. Практически Руссо должен был пользоваться не естественно-научными, а литературными методами – художественным синтезом и художественным анализом. А художественный анализ разлагает явление и одновременно, на новом обогащенном уровне познания, собирает его в новую целостную структуру. Руссо сам рассказал о той театральности, которую он внес в свою жизнь в 1750-х годах, в апогее славы и успеха. Решив, что «надо согласовать свои поступки со своими принципами», Руссо «усвоил необычное поведение» и в самой жизни разработал образ «дикаря», «медведя», «сурового гражданина». Образ вполне «синтетический», притом однопланный, лишенный диссонирующих признаков, которые могли бы изнутри его разрушить или хотя бы осложнить. Это полемический образ, направленный против ложной цивилизации, осужденной первым трактатом Руссо. Автор трактатов отказался от выгодной должности казначея у откупщика и мецената Франкея. Заодно отказался от одежды привилегированных классов, от белых чулок, часов и шпаги. Руссо объявил, что отныне будет зарабатывать свой хлеб перепиской нот.
Любопытно, однако, что в «Исповеди» рассказ об этой автоконцепции ироничен. «Всем хотелось поглядеть на чудака, который не ищет ни с кем знакомства и заботится только о том, чтобы жить свободно и счастливо на свой лад, – этого было достаточно, чтобы выполнение его планов стало невозможным. В моей комнате вечно толклись люди, приходившие под разными предлогами и отнимавшие у меня время. Женщины пускались на всякие хитрости, чтобы зазвать меня на обед. Чем резче обходился я с людьми, тем они становились настойчивей… Пожалуй, были готовы показывать меня, как полишинеля, взимая по столько-то с персоны» (319).
Вслед за тем ирония переходит в анализ: «Бывая против своего желания в большом свете, я, однако, не был в состоянии ни усвоить его тона, ни подчиниться ему; поэтому я решил обойтись без него и создать себе свой собственный тон. Так как источником моей глупой и угрюмой застенчивости, которую я не мог преодолеть, была боязнь нарушить приличия, я решил, чтобы придать себе смелости, отбросить их. Я сделался циничным и язвительным – от смущения; прикидывался, что презираю вежливость, хотя просто не умел соблюдать ее… Несмотря на репутацию мизантропа, которую мой внешний вид и несколько удачно сказанных слов создали мне в свете, нет сомнения, что в своем кругу я плохо выдерживал роль: мои друзья и близкие знакомые водили этого дикого медведя, как ягненка, и, ограничивая свои сарказмы горькими, но общими истинами, я никогда не мог сказать кому бы то ни было ни одного обидного слова» (321).
Здесь отчетливо видно, как один образ собственной личности вытесняется другим. Первый из них, построенный в самой жизни, закрыт для иронии, противоречия и анализа; он составлен из ограниченного количества однотипных признаков, воспринятых извне. Второй образ представляет собой уже литературную к нему поправку. Охват осознаваемого резко расширился и, в сущности, целиком поглотил первый образ, который воспринимается уже не в своей непосредственности, но как маска, как роль (идеологически очень существенная). Второй образ сохранил силу социального протеста, свою гражданскую и плебейскую суть. Но в него вошли скрытые пружины самолюбия, застенчивости, неловкости, стремящейся вознаградить себя грубостью и презрением. В него вошел психологический анализ.
Руссо, человек своего времени, не мог все же переработать философский сенсуализм последовательной диалектикой, но конкретное его психологическое видение поразительно диалектично. Он видит текучесть человеческого сознания, модификации и изменяющиеся функции его элементов. В то же время в «Исповеди» у Руссо есть определенный предмет анализа – это личность, которую он выводит логически из некоторых первичных данных и далее прослеживает ее реакции на непрерывно изменяющиеся воздействия. «Есть известная преемственность, – говорит в «Исповеди» Руссо, – душевных движений и мыслей: они последовательно видоизменяют друг друга, и это необходимо знать, чтобы правильно судить о них. Я стараюсь повсюду раскрыть первопричины, чтобы дать почувствовать связь последствий» (156). То же и в «Диалогах»: «Противоречие между первичными элементами (premiers elements) его конституции сказывается на большей части вытекающих из них качеств и на всем его поведении». Соотнесение этих первичных психических элементов с их производными является, таким образом, для Руссо вполне сознательным методом анализа. «Исповедь» не роман, поэтому анализ дан как прямой авторский, так сказать, в исследовательской форме; и это не отказ от художественной задачи, а единственное в своем роде ее решение.
Автобиографический образ «Исповеди» построен со всей логикой рационализма, что вполне совмещается и с сенсуалистическим пониманием его жизненных реакций, и с руссоистической сущностью этого персонажа. В «Исповеди» Руссо сознательно стремится показать, что потрясшие европейское общество идеи примата чувства над мыслью, противопоставления естественного состояния – цивилизации коренились в натуре их автора, в том противоречии между эмоциональным и интеллектуальным складом, которое он считал ключом к своему характеру.
Первичные элементы этого характера Руссо ищет в таких категориях, как воля, разум, чувство, чувственность, восприимчивость, воображение и т. д. Все это уже не замкнутые свойства, но элементы, находящиеся между собой в остро динамических отношениях. Руссо говорит о внешних раздражителях и ответных рефлексах, о процессах возбуждения и торможения – если перевести некоторые его наблюдения на язык современной нам психологии. Руссо описал себя как человека слабой воли, медленно, трудно действующего, как бы затуманенного ума, сильного воображения, предельно развитой чувственной восприимчивости и возбудимости чувств. Это и есть те «первичные элементы», о которых говорил сам Руссо, они сводятся к предрасположениям, в сущности физиологического порядка.
Исходным, порождающим положительные и отрицательные качества своего характера Руссо считал противоречие между «пламенным» темпераментом и медлительным умом: «Два свойства, почти несовместимые, сливаются во мне: очень пылкий темперамент, живые, порывистые страсти – и медлительный процесс зарождения мыслей: они возникают у меня с большим затруднением и всегда слишком поздно. Можно подумать, что мое сердце и мой ум не принадлежат одной и той же личности» (104). Во втором из «Диалогов» – «Руссо – судья Жан-Жака» Руссо как бы конспектирует сжато развернутый в «Исповеди» характер. «Вот итог наблюдений, которые дали мне возможность познать его[151] физическую конституцию и его истинный характер. В результате этих наблюдений перед нами смешанный темперамент, складывающийся из элементов, которые кажутся противоположными: сердце чувствительное, пламенное или легко воспламеняющееся; мозг уплотненный и тяжелый, солидные и массивные части этого мозга могут быть приведены в движение только длительным и сильным волнением крови. Я не могу в качестве естествоиспытателя разрешить эти кажущиеся противоречия… Для меня важно было убедиться в их реальности… но этот результат, чтобы быть для вас ясным, нуждается в объяснениях, которые я постараюсь прибавить».
В виде объяснения следует теоретический экскурс о чувствительности (sensibilité), которая разделяется на физическую и моральную, а последняя, в свою очередь, на положительную и отрицательную (притяжение и отталкивание). Жан-Жак в необычайной степени наделен чувствительностью моральной, физическая чувствительность (острая реакция на внешние раздражения) и чувственность[152] также в нем сильно развиты. Но это отнюдь не прямолинейная и грубая чувственность. Чтобы Жан-Жак вкусил чувственное наслаждение, оно должно быть обработано чувством и воображением. Эта модификация – одна из характернейших для психологической системы Руссо. Аналогичное требование предъявляется к мысли. Мысль, не прошедшая через сердце, оставляет Жан-Жака равнодушным и погруженным в апатию, естественную для него, когда не возбуждены его страсти и чувства. Отсюда его ненависть к просвещенным и светским разговорам, тематически пестрым и требующим быстрой умственной реакции; отсюда затрудненность его речи в ходе подобных бесед, его тупость, рассеянность (погруженный в оцепенение, он не слушает собеседника) и даже неловкая болтовня – плод смущения и желания его скрыть.