"Летом, - продолжает Моргачев, - нас, человек 400 "контриков" (контрреволюционеров - М.П.) перегнали из барака в овощехранилище, под землей. Сырость, мрак, плесень, дым от железных печек, а сверху сыплется песок, ни одной ложки не съешь без песка. Здесь люди быстро доходили и умирали. Иногда за одну ночь в лагере умирало до 19 человек..." (Д.Е.Моргачев. "Моя жизнь". Рукопись.)
Второй суд над толстовцами-коммунарами состоялся весной 1940 года. К этому времени уже не осталось в живых ни секретаря Сталинского горкома партии Хитарова, ни председателя горсовета Лебедева, того, что возбудил судебное преследование толстовцев. Был расстрелян и прокурор республики Рогинский, который потребовал ужесточить для толстовцев первый, "слишком мягкий", приговор. А мужики из коммуны остались теми же: после судебного заседания, разведенные по камерам, получив от десяти до пятнадцати лет лагерей, они начали перестукиваться друг с другом через стену. "Тук-тук, ликовал Егор Епифанов, - Как хорошо!" - "У меня как праздник!" "радировал" Борис Мазурин. Да, это был праздник, ведь они ожидали расстрела...
...Коммуна умирала. Еще после первого суда над "головкой" районные власти постановили считать "Жизнь и Труд" обычным колхозом. Коммунары стали в глазах начальства колхозниками и как таковые начали получать из районного центра извещения об обязательной поставке с приусадебного участка яиц, молока, шерсти, шкур. Приусадебные участки эти числились в бумагах чиновников, но у коммунаров по-прежнему не было ни собственных кур, ни овец, ни коров, ни огородов. Не было соответственно ни яиц, ни молока, ни шкур, ни шерсти. Отказ от выполнения поставок продуктов государству влек к новым репрессиям, штрафам, арестам. Кое-кто угроз и страха ареста не выдержал: среди толстовцев появились предатели. Немного, но нашлось. Тайно и явно доносили властям на единомышленников Иван Рябой, Онуфрий Жевноватый, Иван Андреев. Простые крестьяне, с верой в счастливую жизнь среди единомышленников ехали они в Сибирь, а сил и мужества отстоять себя не хватило, стали иудами.
Впрочем, и безо всяких доносов и даже без ордера на арест вскоре начали хватать коммунаров. В 1937 году взяли и сослали в лагеря 40 человек, в 1938-м - еще 16. Павла Малород и Николая Красинского, прежде уже сидевших в тюрьме, арестовали, когда по поручению коммуны они навещали в лагере Драгуновского и учительницу Барышеву. Обоих расстреляли за "помощь врагам народа". А помощь в том только и состояла, что посланцы коммуны пытались принести своим заключенным товарищам приветы от родных и несколько буханок хлеба. Вскоре арестовали трех последних членов Совета коммуны Петра Литвинова, Льва Алексеева, Алексея Шипилова. Эти трое отбыли по десять лет в лагерях и по восемь лет ссылки в Красноярском крае. Крестьянина Фаддея Заболоцкого, очевидно ради разнообразия, направили на принудительное психиатрическое лечение в тюремную больницу...
В 1937 году началась настоящая охота за крестьянами-толстовцами. Последние оставшиеся на свободе мужики уже не рисковали ночевать дома, а скрывались по стогам, омшаникам, на чердаках. Но облавы продолжались, крестьян разыскивали, избивали, волокли на расправу в подвалы Сталинского Первого дома. Вот некоторые эпизоды этих лихих лет, записанные коммунаром Иваном Яковлевичем Драгуновским, сыном Дементия Драгуновского.
"Под вечер я ушел из поселка коммуны по глубокому снегу на пасеку, которая находилась в трех километрах от поселка в красивом лесу. Туда же ушли Лев Алексеев и Анатолий Иванович Фомин. Лева и Анатолий сразу же залезли на чердак большого, под соломенной крышей омшаника, а я расположился в комнате на полу, где жил наш пчеловод Благовещенский со своей женой Дусей. Спали мы плохо, тревожно. В полночь раздался стук в дверь, и через минуту отворилась не закрюченная дверь и в комнату вошли четверо мужчин с зажженным фонарем. Трое из них были с пистолетами в руках, четвертый был без оружия - член коммуны Онуфрий Жевноватый. Осветили мне лицо, спросили у Онуфрия мою фамилию и сказали: "Нет, этого пока не надо"... Стали производить обыск по всему дому; перевернули все вверх дном; расшвыряли по дому все вещи и книги, но кроме художественной литературы ничего не нашли. Трое из них пошли обыскивать омшаник, но через полчаса вернулись, никого и ничего не нашедши там на этот раз. На чердак они почему-то не заглянули. Моего друга Мишу Благовещенского, милого, доброго, тщедушного человека увели в темноту холодной зимней ночи, не дав мне попрощаться с ним, и с тех пор я никогда его больше не видел...
Когда рассвело, пришли с чердака Анатолий и Лева, посиневшие и дрожащие от зимнего холода и от ужаса, производимого умными, но заблудшими людьми. Они остались в доме обогреться и успокоиться, а я отправился в поселок коммуны, но на пути решил зайти в Долину Радости, где жил один в своей маленькой избушке Федя Катруха, ручник-свободник, брат моей жены Фроси. (Братья Михаил и Федор Катрухи детьми приехали с матерью в коммуну с Украины. Они не считали возможным использовать ("эксплуатировать") в сельском хозяйстве лошадей и поэтому работали в поле только собственными силами. Михаила чины НКВД схватили 26 октября 1937 г., когда он пришел из леса к сестре в поселок коммуны. Федор при аресте отказался итти. Его запихали в матрац, привязали к хвосту лошади и так, избивая по дороге, волокли до поселка, где, опять-таки в мешке, положили в сани. Он погиб в лагере.) Спускаясь в глубокий лог, я увидел возле избушки на снегу разбросанную бедную утварь и кучи золы. Я вошел в избушку. Федя лежал на кровати под одеялом с серьезным и грустным лицом. На полу были разбросаны вещи, листы изорванных книг и также куча золы посреди пола... Я заметил у него на лице и шее следы сильных побоев. Я просидел у Феди с полчаса или более, но за это время мы не проронили ни слова, слова были не нужны... Книги его были все уничтожены; часть сожгли прямо в избушке на земляном полу, часть на улице. Вещи и посуда были поломаны и перебиты, а кое-что похищено".
Иван Драгуновский пришел домой в поселок и нашел следы погрома также в своем собственном доме. Он пишет:
"Фрося (жена Ивана Драгуновского - М.П.) и моя сестра Люба сидели бледные и молча-щие. Двухлетний сын Алик сидел на коленях у своей мамы и прижался к ней с испуганным личиком. Они рассказали мне следующее. В два часа ночи к ним постучали в дверь. Фрося вышла в сени и спросила, кто там. С улицы кричат: "Отворяй без разговора, мы из НКВД!" Фрося ответила им: "Позовите с собой кого-либо из моих соседей, тогда я вам открою, а то ведь я вас не знаю". Тогда назвавшие себя НКВД взяли из кучи лежавших на дворе дров сырое березовое бревно и стали им разбивать дверь. Когда эта дверь была разбита, они вошли в сени и начали таранить вторую дверь в комнату. Фрося поняла, что они и вторую дверь также разнесут в щепки и тогда она с маленьким ребенком замерзнет. Она отворила им дверь.
Вошли несколько вооруженных пьяных людей, назвавших себя НКВД. Они сразу стали кричать, выражаться нецензурными словами, полезли в подполье и стали обыскивать квартиру. "Где Михаил Катруха?" - был их первый вопрос. Фрося им ответила: "Я только про себя знаю, а про других людей я ничего не знаю", и больше ничего не стала им отвечать. Долго кричали и матерились эти хмельные люди, угрожая Фросе и Любе оружием и все добивались: "Где Михаил Катруха?.." Про меня они почему-то пока не спрашивали. В эту ночь многих коммунаров увели в город, в тюрьму, и почти никто из них уже не вернулся ни домой, ни к этой жизни..."
Иван Драгуновский продолжал скрываться всю осень и зиму 1937 года. Вместе с ним прятался Михаил Катруха и другие мужчины-коммунары. Одну из ночей молодой толстовец провел у соседей, прямо за стеной своего дома. Молодых членов этой соседской семьи уже арестовали, и дом поэтому считался более или менее безопасным. Среди ночи Иван услышал за стеной отчаянный визг своего ребенка. В нижнем белье, босой, он выскочил на улицу. Ночь была морозная, лунная. Прижавшись лицом к окну своей избы, он увидел, как энкаведешник тычет револьвер в лицо его жены Фроси. Иван хотел вбежать в избу, но что-то его удержало.
"Что это было? Трусость или немой ужас сковал мне рот?! Не знаю, пишет Драгуновский. - Я решил ждать конца этого кошмара, хотя ноги у меня уже примерзли к снегу и ничего не чувствовали". Энкаведешник еще несколько раз грозил Фросе вогнать ей пулю в лоб, если она не скажет, где ее муж, но, не добившись ответа, сел отдыхать. Все молчали, только жалобно стонал ребенок, которому стражи государственной безопасности вывихнули руку. Покуривши, стражи заявили Фросе, что если она не скажет, где ее муж, то ее арестуют вместо Ивана Драгуновского. Женщина снова ничего не ответила. Иван решил, что, если арестуют жену, он войдет в избу. Но неожиданно произошло событие, которое изменило всю ситуацию. В четыре часа ночи дверь отворилась и порог перешагнул Михаил Катруха, родной брат Фроси. Его давно уже искали, и он прятался по ночам, возвращаясь в поселок после рассвета, когда чины НКВД уже заканчивали очередную облаву. Но на этот раз он поторопился домой и сразу попал в руки озверевших солдат. Иван Драгуновский видел и слышал, как они бросились на него с криком: "Как фамилия?" - "Зачем вам моя фамилия? - ответил Катруха. - Я человек, скажите, что вам от меня нужно?"
Драгуновский продолжает:
"Они вывели Мишу в сени, завели в пустую холодную кладовку, свалили его на пол, сели ему на руки и на ноги и один из них стал его бить по голове и по лицу деревянной сапожной колодкой, спрашивая: "Как фамилия?" Миша молчал... Начинало рассветать. Вот из моей квартиры вывели Мишу Катруху и подвели к подводам, уже нагруженным, как дровами, старыми и малыми коммунарами. Я все ждал: не поведут ли или не понесут ли из нашего дома Фросю. Нет. Видимо, оставили... Вот несколько саней, нагруженных в свалку людьми, поехали из поселка. Большая толпа женщин и детей провожала их...
Коммуна опустела, лишившись почти всех мужчин, и ночные налеты и облавы НКВД стали постепенно стихать, да и арестовывать стало уже некого. Мы закрыли свою квартиру и не стали в ней жить. Маленький Алик стал по ночам вскрикивать и прижиматься к маме. Руку ему вправили, и она зажила. Днем, увидя милиционера на улице, он в страхе прижимался к Фросе".
Этот страх, очевидно, испытывали и родители ребенка. Во всяком случае, Иван Драгунов-ский решил отправить жену и ребенка к родным на Украину. Фрося и Алик уехали, но не прошло и десяти дней, как Ивана, скрывавшегося в лесной избушке, схватили. Это произошло все в той же Долине Радости, где Иван завел себе огород и даже успел его засеять подсолнухом и пшеницей. Убирать урожай ему не пришлось. Не досталось ничего и его семье. Когда Фрося вернулась в сибирский поселок и собрала урожай, засеянный мужем, перевезла домой и намолотила, у нее отняли все до последнего зерна. Она с ребенком голодала, а в Первом доме сменявшие друг друга следователи НКВД вымогали у ее мужа признание в том, что он контрреволюционер, писал сочинения против советской власти и рассылал по всей стране, не платил налоги и призывал других крестьян не платить и не давать лошадей Красной армии.
С изумлением и ужасом описывает крестьянин Иван Драгуновский многомесячное пребывание свое в тюрьме. В небольшой камере набито было по 150-200 человек, это были в основном крестьяне. "На бетонном полу стояли лужи человеческого пота, - пишет Драгунов-ский. - Все сидели, стояли, лежали голые и как рыбы с разинутыми ртами... притока свежего воздуха не было и многие, особенно со слабым здоровьем, впадали в тяжелые обмороки. Мы стучали в дверь и кричали, что люди задыхаются и умирают. Наконец стражники открывали двери, полуживых людей вытаскивали в коридор, обливали холодной водой и, едва приведя в чувство, их снова впихивали в кучу человеческих мокрых, кишащих живых тел..." Кстати сказать, в одной из таких камер повстречал Иван Драгуновский среди заключенных того прокурора, что, бывши на воле, санкционировал арест толстовцев. На вопрос, зачем он это сделал, прокурор только и мог ответить своей жертве, что его заставляли: "Я нисколько не обиделся на него, - пишет Драгуновский. - Мне было жаль его". (Иван Драгуновский. "Из воспоминаний". Алтай, село Абашево. 1940 год.)
Коммуна умирала. 1 января 1939 года состоялось последнее общее собрание толстовцев-коммунаров. Мужчин к этому времени почти не осталось. Прочитав новый устав сельскохо-зяйственной артели (колхоза), распределили скот, дома. Люди расходились подавленные. "Коммуны больше нет, - сказал в тот день молодой коммунар Сергей Юдин. - Теперь каждый может поступать, как хочет, по своей вере и по своей совести..." Через два года погиб и этот юноша-толстовец. Совесть не позволила ему взять в руки оружие в 1941-м...
О "посмертной" истории коммуны "Жизнь и Труд", когда влились в поселок на берегу Томи и другие люди, с другими принципами, когда не стало ни честного труда, ни просто жизни, рассказала бывшая коммунарка, а позднее колхозница Н. Рассказ ее записан был дословно одним из историков коммуны:
"Пошли в колхозе мы, бабы, вязать рожь. Ну, я вяжу, как всегда раньше вязала - снопы большие, тугие, чистые, а на другой день смотрю: моя фамилия на черной доске, а другие бабы на красной. Потом я стала присматриваться, как работают те, кто на красной доске, и сама так стала, кое-как, лишь бы побыстрее и побольше, да и приврешь еще бригадиру, когда прийдет считать снопы - выработку. Гляжу, и моя фамилия появилась на красной доске!
...И стали мы все, бабы, ворами, вся жизнь стала на воровстве. Мужиков нет, детей кормить, растить надо, общей столовой, как прежде в коммуне было, нет, а на трудодень дадут по двести граммов озадков, вот и живи! Ну, и тащишь все. Идешь с работы, тащишь картошку, свеклу, капусту, где что работаешь, да еще и ночью к кучам на огород сходишь. А корову тоже прокормить надо, она главная кормилица семьи. Целый день с темна до темна на колхозной работе, а в "свободное" время и вари, и стирай, и корове коси. Ну, и будишь ночью своего мальчика и идешь по глубокому снегу на ток с саночками - озираешься как вор, - мякины или соломы привезешь... Вот так и жили. Вот поэтому-то я и не хотела, чтобы дети в колхозе оставались, приучались к воровству, а я-то уж ладно - куда денешься?.."
Глава XI
НЕ ПОДНЯВШИЕ МЕЧА
В начале 1977 года я получил письмо от старика-толстовца Ильи Петровича Яркова из Куйбышева (прежде город Самара):
"Читали ли Вы в "Правде" за 23 января об акте нового президента США? писал он. - А сколько у нас было расстреляно молодежи за отказ участвовать в войне по религиозным убеждениям! Был расстрелян, между прочим, и я, хотя пока жив. В той роте, в том полку, куда я был условно зачислен, был вывешен приказ обо мне, что за отказ приговорен к ВМН и что приговор "приведен в исполнение"".(Письмо от 23 января 1977 года. Речь шла об амнистии, которую президент Картер объявил военнослужащим США, самовольно покинувшим поле боя во Вьетнаме. ВМН - высшая мера наказания (расстрел).)
Илья Петрович - один из тех русских интеллигентов-самоучек, что полной чашей испил за свою приверженность к идеям Льва Толстого. Высшего образования этот сын самарского мещанина не получил, да и среднего не закончил, но мне редко приходилось встречать человека более начитанного в вопросах философии, истории и литературы. Ныне живет он с женой на пенсию в 57 рублей в месяц, но, как ни убоги их материальные возможности, Илья Петрович не соглашается расстаться ни с одним томом своей богатейшей, собранной за долгую жизнь библиотеки. Он и сам - автор ряда исторических рукописей, среди которых наиболее интересна завершенная в конце 60-х годов автобиографическая повесть "Моя жизнь". (О Яркове см. во вступлении к этой книге, а также в главе VIII "Дмитрий Егорович рассказывает...") Крестный путь этого убежденного толстовца начался в 1915 году. Призванный в армию, двадцатитрехлет-ний конторщик Ярков в соответствии со своими религиозными убеждениями отказался взять в руки оружие. Последовали два судебных процесса, в результате которых он был приговорен к "лишению воинского звания, всех лично им и по состоянию присвоенных прав и преимуществ и к ссылке в каторжные работы сроком на 8 лет и 9 месяцев".
Царская каторга, впрочем, большого впечатления на него не произвела. Хотя каторжан в первые месяцы и заковывали в кандалы, но каторжные работы в Бутырской тюрьме в 1916 году в том только и заключались, что каторжане в электрифицированном цехе швейной фабрики шили армейское обмундирование. Упрямому толстовцу, однако, и этот труд показался слишком милитаристским и он от работы отказался. Нет, его не били, не ссылали на шахты, не морили за отказ голодом. Просто 49 таких же отказников перевели в общую камеру в Пугачевской башне и оставили в покое. Зловещая башня, где по преданию держали когда-то вождя народного восста-ния Емельку Пугачева, к началу XX века ничего особенно страшного собой не представляла. Заключенным в ней, правда, не полагалось на обед мяса, но толстовцы были вегетарианцами. Из Бутырок в феврале 1917 года вызволила Илью Яркова Февральская революция.
Я уже писал выше, что Октябрьскую революцию Ярков встретил с одобрением. Книгочей и мечтатель, он, как и многие в России в те месяцы, был пленен антивоенными лозунгами новых хозяев страны. Верил он также и в радикальные перемены в застойном русском обществе, о которых мечтала тогдашняя интеллигенция. Жестокости Гражданской войны опрокинули его прекраснодушные мечтания. Но общественным темпераментом Ярков не обладал и переделы-вать мир на свой лад не собирался. Любил свою семью, добросовестно исполнял служебные обязанности, а взгляды толстовские считал делом сугубо личным и никому их не навязывал. С женой Марией Васильевной жили они весь век душа в душу. К 1928 году было у них уже четверо детей. Илья Петрович работал в губернской газете "Коммуна" и как журналист числился на хорошем счету. Из редакции его и взяли.
Как человек не совсем еще привыкший к беззакониям нового режима, Ярков, естественно, возопил: "За что?!" Выдвинутые следователем несвязанные между собой и недоказанные обвинения казались выдумкой неумного шутника. "Проявлял антисоветские настроения" - откуда это видно? В чем эти настроения выражались? Чины ОГПУ не задумывались над аргументацией, а просто готовили толстовцу тюремный срок. Обвиняли Яркова также в хранении антисоветской литературы (при обыске у него нашли старую вырезку из газеты "Известия" со статьей Бухарина о русском философе-эмигранте Бердяеве). Но главное обвинение состояло в том, что анархотолстовец Ярков вел антивоенную пропаганду. По поводу этого обвинения, предъявленного ему к столетнему юбилею Льва Николаевича Толстого, Ярков писал впоследствии: