Борис поступил в Горную академию, его привлекала профессия геологоразведчика. Мерещились экспедиции в неведомые края, поиски руд для социалистической идустрии. Но неожиданно жизнь пошла по другому руслу. В те сравнительно либеральные времена, в Академии бурлила богатая красками и оттенками общественная жизнь. Были среди студентов и эсэры, и меньшевики, студенты-анархисты открыто устраивали вечера в память отца русского анархизма Петра Кропоткина, студенты-толстовцы, также не таясь, читали стихи и доклады, призывающие на землю. Борис слушал и тех и других и третьих. "Покиньте удушливый город, друзья... Идите туда на широкий простор, где нивы без вас все травой заросла, а луга заливные - осокой", декламировал студент-толстовец. Борис слушал, размышлял. О том, что труд земледельца самый нужный, самый честный и благородный, что он делает человека свободным, независимым, писали Толстой, Кропоткин. Большевистские идеи в душе студента Мазурина начали блекнуть, вянуть, линять. Заодно ослабела тяга к геологии. Возникла мысль о том, что стыдно сидеть на шее народа, надо собственными руками растить хлеб, который ешь. Борис прослышал о собраниях в Вегетарианском обществе, поехал в Газетный переулок и... там встретил своего отца. Сын самостоятельно дошел до тех идей, которыми жил отец. Борис Мазурин покинул Академию и стал крестьянином, членом коммуны "Жизнь и Труд", а позднее ее историком. В книге его мы находим описание нескольких судеб тех, кто стали основателями коммуны.
Сергея Троицкого, царского офицера из интеллигентной семьи, привели в коммуну совсем другие обстоятельства. Провоевав с четырнадцатого по семнадцатый год на Германском фронте, он примкнул к большевикам. Окончил красную военную академию и, не желая сидеть в тылу, попросился на передовую. Во время войны с поляками дошел со своим полком до Варшавы. Случалось ему как военному командиру отдавать рапорт самому Наркомвоенмору Л. Д. Троцкому. Воевал он честно, свято уверовал в большевистские идеалы. Его ценили, награждали. Но внезапно пробудилась в Сергее Троицком совсем было уснувшая память о беседах с братом-толстовцем. В юности пошли они с братом вроде бы разными путями. Но вдруг сделал боевой красный командир полный поворот кругом. Случилось это так.
В части у него служили два молодых парня, чуваши, мобилизованные насильно. Вырванные из тихой трудовой жизни и брошенные в кровавый ад войны, парни решили любым способом освободиться от армии. Парни отстрелили друг другу указательные пальцы, чтобы их уволили из части, но были разоблачены, судимы и приговорены к расстрелу. Сергей Троицкий несколько раз рассказывал потом Борису Мазурину, как выглядела эта врезавшаяся ему в память картина. Осенний вечер; войска, выстроенные на просторной луговине в виде незавершенного с востока каре; огромный багровый шар солнца, уходящий за несжатые ржаные поля; двое в нижнем белье, освещенные со спины алыми потоками света. Залп. Пули раздробили парням черепа, но они, мертвые, привалившись один к другому, как-то очень долго не падали...
На следующий день комиссар Троицкий пришел в штаб полка и сдал личное оружие. Он не желал больше служить. Ему грозил военный суд, расстрел. Но тут ударили поляки, Красная армия покатилась назад. Все смешалось... Несколько месяцев спустя серьезный немногословный командир оказался на собрании Вегетарианского общества, а потом и в коммуне. Он пришел сюда по убеждению, выстраданному нелегким собственным опытом, но один раз все-таки сказал Борису Мазурину: "Если капиталисты нападут на нас, я пойду защищать родину". - "Ну, что ж, - ответил недавнему большевику толстовец, - это твое дело..."
Был среди самых первых коммунаров и анархист Ефим Сержанов. Человек, влюбленный в технику и изобретательство, он вместе со своим единомышленником Швильпе считал себя обязанным совершенствовать все, чем жив человек. Эти двое, называвшие себя всеизобретате-лями, пытались преображать и язык и машины и даже людей. Они считали, например, что человек спит слишком много, попусту растрачивая драгоценное время. Надо привыкать к короткому сну. Проработав день в поле, Сержанов и Швильпе, не раздеваясь, заваливались на дрова за печку и через два-три часа вставали, чтобы бодро взяться за очередное дело. Столь же несовершенными представлялись им и другие физиологические функции человека, например, еда, пищеварение. Человек, утверждали они, много ест и, переваривая, изнашивается. Надо изобрести концентрированные пилюли - "пиктоны" - чтобы питание было ценным для организма и безвыделительным. Они даже опыты соответствующие ставили по научному питанию. В результате этих экспериментов молодой коммунар, доверившийся их творческой фантазии, чуть не отдал Богу душу. Льва Толстого Сержанов считал великим изобретателем в области морали и высоко чтил его. Всеизобретатели не ограничивались фантастическими проектами. Разыскав в соседних разрушенных хозяйствах (таких после революции осталось немало) нужные детали, они собирали для коммуны косилки, жнейки, сделали сеялку и ручную молотилку. Сержанову же принадлежало и название коммуны - "Жизнь и Труд".
А рядом с неисправимыми мечтателями, с интеллигентами, которых раздирали нравствен-ные проблемы, жили и работали две немудрящие, но добрые и трудолюбивые крестьянские девушки Алёна и Анисья. Из родного рязанского села привели их в толстовскую коммуну голод и малоземелье. Толстовство приняли они, никогда не читая книг Льва Толстого. Тут же росли и набирались ума два подростка из детского дома - эстонец Федя Сепп и чуваш Антоша Краснов. Как-то удивительно все эти столь разные люди договорились между собой о том, чтобы работать вместе, жить в общем коммунальном доме, не допуская в своем обиходе табака, водки, скверно-словия и разврата. Они столковались между собой также о том, чтобы не владеть личным имуществом, питаться только вегетарианской пищей и не иметь над собой никаких начальников.
"Все дела обсуждались сообща за столом в обед, завтрак или ужин, вспоминает Мазурин. - Никто не был официальным руководителем. Мы стремились, чтобы все члены коммуны были в курсе всех дел и решили, что все по очереди, сменяясь каждый день, будут руководить текущими работами дежурить... Расходы на административные, управленческие и канцелярские нужды сводились таким образом к нулю" (Позднее, когда коммуна разрослась, пришлось создать Совет коммуны. Борис Мазурин долгие годы был председателем этого Совета.).
Свою хозяйственную деятельность коммуна толстовцев начинала буквально на голом месте. В старом липовом парке стояли три деревянных, изрядно запущенных дома. Кроме домов, Московский земельный комитет передал новым хозяевам корову Маруську и двух лошадей семнадцати лет от роду каждая кожа да кости. Была еще военная двуколка с отваливающимся колесом. Совместное имущество включало также яму с силосом из картофельной ботвы, семьдесят пудов сушеных веников на корм скоту и пятьсот пудов мороженой картошки. Перед весной 1922 года с трудом удалось также добыть семь пудов овса на посев. Средств не было. Разобрали один дом в парке, распилили бревна на чурки и на своих полудохлых лошадях возили дрова в Москву. Топливо меняли на хлеб, сухари, фасоль, пшено. Тем первую зиму и кормились.
Убогая эта жизнь не испугала толстовцев. Никто из коммуны не ушел. Наоборот, по рекомендациям Черткова через Вегетарианское общество приходили в Шестаковку все новые и новые люди. Стрелочник Ганусевич пришел с женой и детишками, с сестрой и дочерью сестры: большая дружная эта семья искренне полюбила коммуну. Следом приехали тамбовские крестьяне Миша и Даша Поповы, молодой владимирский плотник, убежденный последователь Толстого Алексей Демидов, человек не слишком грамотный, но хорошо разбирающийся в жизни.
Через Газетный переулок попал в коммуну и Александр Васильевич Арбузов. В памяти знавших его сохранился он как человек быстрый, ловкий в работе, востроносенький, в очках. Шутками и прибаутками - "девоньки, бабоньки, пошли, пошли!" - он весело увлекал людей на труд, приятным тенором пел русские народные песни. Но за веселостью этой угадывался душевный надрыв. В коммуне никто ни к кому в душу не лез, анкет, отдела кадров тут тоже не было. Но, помягчев среди добрых и отзывчивых людей, всяк рано или поздно рассказывал свою историю. Рассказал и Арбузов. Был он в прошлой своей жизни следователем ЧК, но, насмотрев-шись на тот поток злодеяний, которые вершила эта самая Чрезвычайная Комиссия, следователь решил отказаться от своей хорошо оплачиваемой службы. Чертков помог ему: следователь принял заветы Льва Толстого и стал санитаром в госпитале, а потом крестьянином.
Не все, однако, выдерживали тяжелый крестьянский труд. "У нас выработался неписаный обычай, - пишет Борис Мазурин, - приходи кто угодно, будь гостем, садись за общий стол, гуляй, смотри три дня, а на четвертый принимай участие в труде наравне со всеми". Порядок этот существовал долгие годы, никому в гостеприимстве отказа не было. Пришла как-то из Москвы девушка-горожанка: голодная, печальная, замкнутая. Два дня она молчала, присматри-ваясь, а на третий попросила дать ей работу. Ее послали на скотный двор. Неумело, но прилежно выгребала она навоз, прибрала стойла, почистила коров скребком. Познав радость труда, вздохнула: "Как чисто". Работала еще два дня. Но потом, когда Мазурин зашел в коровник, девушка спросила его: "И это так каждый день?" - "Каждый". - "Как скучно", ответила девушка и ушла из коммуны. Ее никто не остановил, никто не спросил, куда она идет. Коммунары выше всего ценили свободу, никто никого не пытался перевоспитывать, переиначивать на свой лад.
Не все, однако, выдерживали тяжелый крестьянский труд. "У нас выработался неписаный обычай, - пишет Борис Мазурин, - приходи кто угодно, будь гостем, садись за общий стол, гуляй, смотри три дня, а на четвертый принимай участие в труде наравне со всеми". Порядок этот существовал долгие годы, никому в гостеприимстве отказа не было. Пришла как-то из Москвы девушка-горожанка: голодная, печальная, замкнутая. Два дня она молчала, присматри-ваясь, а на третий попросила дать ей работу. Ее послали на скотный двор. Неумело, но прилежно выгребала она навоз, прибрала стойла, почистила коров скребком. Познав радость труда, вздохнула: "Как чисто". Работала еще два дня. Но потом, когда Мазурин зашел в коровник, девушка спросила его: "И это так каждый день?" - "Каждый". - "Как скучно", ответила девушка и ушла из коммуны. Ее никто не остановил, никто не спросил, куда она идет. Коммунары выше всего ценили свободу, никто никого не пытался перевоспитывать, переиначивать на свой лад.
Коммуна между тем крепла. Работали толстовцы истово и урожаи получали по тем временам неплохие: картофеля по 2000 пудов (320 центнеров) с гектара, ржи по 120-150 пудов (20-24 ц/га), корнеплодов по 3000 пудов (480 ц/га). Коммунары хорошо поставили молочное дело, молоко продавали в московские больницы и детские сады. В кассе коммуны появились деньги. "В 1925 году мы уже жили вполне обеспеченно, - пишет Мазурин. - Питание было общее, бесплатное, так же как жилище, освещение и отопление, а на одежду и обувь выдавали каждому рабочему ежемесячно 25 рублей... По вечерам иногда пели песни народные, русские, иногда плясали до отрыва каблуков. И хотя была чрезмерная нагруженность тяжелым трудом, но это не угнетало нас..."
Тогдашнее самочувствие свое и своих товарищей Борис Мазурин попытался выразить в стихах:
С косогора зеленого,
Гладко сбритого косой,
Прогремим на телеге подмазанной
На широкий луг большой.
Жарко! Лыска рыженький
Озорной в скачки бежит,
Мы с телеги ноги свесили,
Сердце радостно дрожит.
Босоногие, беззаботные,
В этот день голубой
Мы с природой лучезарною
Прозвеним одной струной.
Вилы длиннозубые
В копны рыхлые душистые
С силой вонзим,
И, напружинившись, ведру радуясь,
Воз высокий нагрузим.
Стог широкий в основании
Только к ночи завершим
И усталые, но веселые
Шумно к пруду побежим.
В сумраке длинной аллеи
К дому идем не спеша
Бодро усталое тело,
Жизнью трепещет душа.
Вспыхнул день и угас,
Как под утро гаснет звезда,
И мечтою он будет для нас,
Разукрашенный песней труда.
Нет смысла говорить о художественной ценности этого и других крестьянских-толстовских стихотворений. Но историческая ценность их несомненна. Они очень точно передают атмосферу трудовой, полной жизнелюбия и человеколюбия обстановки, царившей в начале 20-х годов в толстовских коммунах. Чтобы понять гордость и бодрость тогдашних коммунаров, можно напомнить, что местные, коренные жители вокруг Шестаковки были еще беднее, собирали с гектара не 20 центнеров зерна, а 7-8, но при всем том держались церковных праздников, гуляя, случалось, по два-три дня в самую горячую посевную или уборочную пору. На полях соседнего села Тропарева, рядом с землями коммуны, хлеба осенью стояли низкие, изреженные, их нельзя было и сравнить с "толстовскими". Глядя на жизнь коммуны, процветающей без водки, без гулянок и поножовщины, соседние крестьяне в первые годы раздражались, а молодые парни даже угрожали коммунарам расправой. Но с годами отношения наладились. Соседи поняли, что от коммуны им больше проку, чем зла: там, в Шестаковке, могут научить полезному агрономическому приему, там можно приобрести породистую телочку, да и книжку хорошую можно достать.
Толстовский дух, память о принципах жизни по Льву Толстому неизменно присутствовали в мыслях и чувствах коммунаров 20-х годов. Вот эпизод, описанный историком маленького поселения. Задолго до рассвета в дождь, слякоть, в буран и метель, в охоту и без охоты очередной коммунар-толстовец должен был везти бидоны с молоком в Москву, во Вторую градскую больницу. Дорога была пустынная, на пути встречались два глубоких оврага. Бывало, в тех местах и грабили, и убивали. В коммуне, однако, доставка молока почиталась долгом не только хозяйственным, но в какой-то степени и моральным. Ехал обычно один возчик, но в тот день, о котором пойдет рассказ, в повозке оказалось трое. Незадолго перед тем в коммуну забрела семья татар, бежавших от голода из Поволжья. Один татарский мальчик заболел тифом, надо было везти его в больницу. С больным поехал старший брат, умевший говорить по-русски. Татары, накрывшись, лежали на дне возка, а очередной возчик (им в этот день оказался Мазурин), сидя на бидонах, погонял лошадей. Ночь была тихая, темная. И вдруг позади - грохот тяжелой кованой подводы, догоняющей возок. С подводы спрыгнул кто-то, и коммунар увидел мужика в поддевке и высокой черной шапке. Мужик схватился за ручку стоящего впереди бидона и остро глянул в лицо возницы: видимо, примерялся, кто кого. Но в эту минуту с громкими ругательствами вскочил один из татар, за ним поднялся второй. Мужик метнулся назад, колеса его подводы загремели, удаляясь...
Назавтра Мазурину снова пришлось ехать с молоком. И на этот раз в одиночку. На пустын-ной дороге его охватил страх. Он вырубил увесистую дубину и положил ее рядом. Тревожно вглядываясь в темноту, проехал он одну деревню, вторую, добрался до того места, где вчера настиг его мужик на подводе. И в голову пришла мысль: "Вот так толстовец! Во что ты веруешь? В дубину? Нет, со мной не может произойти ничего дурного, если я сам не буду делать плохого". Этой мысли было достаточно, чтобы молодой коммунар далеко в темноту забросил свое "оружие". Дальше поехал он безо всякого страха. Не сопротивляться насилию, не браться за оружие - в этом жители маленькой Шестаковки были едины.
Возникли, однако, вопросы, в которых крестьяне-толстовцы не находили единой точки зрения. После того, как люди приобрели самое насущное, когда миновал страх голода, начались разговоры о сути, о предназначении коммуны. Некоторые полагали, что коммуны и вовсе не нужны. Такого мнения придерживался даже видный деятель толстовства, издатель Льва Толстого К. С. Шохор-Троцкий (1892-1937). На это убежденные коммунары отвечали, что никакого кумира они себе из слова "коммуна" не воздвигают. Коммуна для них прежде всего - люди, отношения между людьми. Можно ли быть против того, что люди чувствуют доверие и близость друг к другу, стремятся к единению, к общему, всем необходимому земледельческому труду?
Другие говорили, что в коммуну надо итти только ради духовных целей, ради духовного единения; что в коллективе единомышленников, где отпадают собственнические инстинкты, создаются лучшие условия для духовного совершенствования. Историк коммуны "Жизнь и Труд" Борис Мазурин, человек ума реалистического и вполне земного, отвечал, что соединяться со всеми людьми в хорошем толстовцы должны всегда и везде, а не только в коммуне. Сама по себе коммуна никаких особых условий для совершенствования личности не дает, ибо и здесь сохраняется собственность, хотя и в общественном, так сказать, пользовании. Человек и в коммуне сохраняет присущие ему человеческие слабости. В коммуну люди собрались не ради духовных, а ради земных целей: они собрались вокруг земли, вокруг труда, вокруг хлеба. Собрались, чтобы не быть паразитами общества, чтобы не мыкаться у чужих дверей с протянутой рукой и злобой в сердце.
Возражая своим товарищам с их слишком абстрактным представлением о толстовстве, Борис Мазурин писал в своей книге, посвященной коммуне: "Мы считаем, что нести каждому человеку свою долю физического, но необходимого человеческого труда, постройки жилищ, добычи топлива и одежды - есть естественный закон жизни. Исполнение его - легко и радостно и в то же время дает человеку огромные преимущества, делая его физически здоровым, живущим в общении с природой, не допускает изнеженные, превратные, извращенные представления о жизни, способствует правильному воспитанию детей, делает людей независимыми и равными членами общества".
Некоторые, однако, резонно замечали, что крестьянский тяжелый труд не оставляет места для духовных радостей, для братской жизни. Что-де в коммуне "Жизнь и Труд" труд есть, а жизни маловато. Энтузиасты коммуны возражали на это, что без труда и правильной жизни быть не может. Надо поднимать хозяйство. Когда наладим хозяйственный механизм, рабочее колесо станет вращаться более плавно, люди станут заниматься тяжелым трудом меньше. "Работай не с ожесточением, а с любовью и желанием, это и сегодня ослабит тяжесть твоего труда", - убеждали рационалисты максималистов. В чем-то эти практики оказались правы: к концу 20-х годов, когда коммуна разрослась, обзавелась машинами, построила новый дом с водяным отоплением и общим залом для дискуссий и общего отдыха, жить стало действительно веселее, интереснее и легче. Но споры не прекратились и позже, они продолжались все годы, пока существовала коммуна.