Но подлинный синтез невозможен без вселенской молитвы, любви, упования на добро, без религиозной этики. Одной «западной машины», рациональной науки, механического знания мало. Россия, как страна великих скорбей, страна великих жертв, и есть страна-молитва, страна-добро. Западная техносфера плюс светоносная русскость дадут желаемый синтез.
Я прожил большую жизнь. Главное желание моей жизни – я хотел бы умереть и лечь в одну могилу с отцом. Отыскать, наконец, его могилу, и в ней вместе с ним упокоиться. И вместе с ним воскреснуть. Увидеть, как из волжской земли собирается его плоть, как наполняется он красотой жизни. Ему, когда он погиб, было тридцать три года, как и Христу. Вместе мы сядем за огромное застолье, где сидит весь наш род, вся наша бесчисленная, уходящая в прошлое родня, которая уже – не родня, а народ. Это будет трапеза воскрешенного, пасхального человечества. Во главе стола сядет Спаситель.
Псков земной и небесный
Я рос без отца, сложившего голову под Сталинградом. И без братьев – мама и бабушка взращивали меня среди голода, разрухи, не давая погаснуть последнему огоньку нашего побитого рода. Псковские друзья были мне отцами и старшими братьями. Теперь, когда их нет на земле, я чувствую их присутствие в себе постоянно, как тайные слезы, любовь, сокровенную веру в бессмертие, в грядущую, нам уготованную встречу. Под стенами Изборской крепости с каменными крестами, бойницами, крохотными, растущими из развалин березами. Или на Труворовом городище, на каменных ступенях маленькой, драгоценно-белой Никольской церкви, куда в жару приходили овцы, и мы, окруженные их пыльными горячими телами, зелеными библейскими глазами, смотрели на озеро с плавающим лебедем. Иногда просыпаюсь и вижу себя молодым в разрушенном коробе мальского храма. Старательно прикладываю рулетку к щербатым стенам, обмеряю апсиду, проем окна, остатки каменных шершавых столпов. Бережно заношу контуры храма на неумелый чертеж, выполняя поручение любимого друга, реставратора Бориса Степановича Скобельцына, для меня – просто Бори. И он сам вдалеке приближается ко мне по цветущей горе, машет ржаным колоском. Не дойдя до церкви, делает несколько снимков, прицеливаясь в меня стареньким «Киевом», изгибаясь в странный иероглиф, похожий на большого журавля. Выхватывает из сияющего пространства исчезающую секунду, которая ныне, как засушенный цветок, лежит в моей коллекции фотографий, сделанных замечательным художником.
Говорят, что Андрей Рублев внес в Русское Средневековье, в пору Московской Руси, лучистый свет Возрождения. Утверждают, что Пушкин под угрюмые своды тяжеловесной Российской империи привнес ослепительную радость Ренессанса. Быть может, в «красной» советской империи, в ее северо-западном уголке, во Пскове, явилось краткое чудо Возрождения, привнесенное в железную музыку жестокого века горсткой ликующих, гениальных людей, к которым принадлежал Скобельцын.
Они вернулись живыми с самой жестокой войны, иные израненные, другие сотрясенные ужасом потерь и страданий. Вырвались опаленные из огнища, не веря в чудо спасения, обожествленные Великой Победой, страстно желая восполнить бессчетные смерти, наделенные избыточно энергией павшего на войне поколения. Из окопа – в аудитории ленинградских институтов, а оттуда – во Псков, на закопченные руины церквей, на изглоданные башни монастырей и крепостей, на которых еще виднелось: «мин нет». Вся их страсть и любовь, запоздалое ожидание чуда раскрылись в работе по воссозданию храмов, среди восхитительной псковской природы. Намоленные, с блеклыми фресками стены, их живая неостывшая древность, и Ангел Победы, витавший над русской порубежной землей, возвысили этих людей, многократно умножили их таланты и знания, поместили в них светоносные силы, сделали людьми Возрождения.
Скобельцын неутомимо ходил по псковской земле, исхаживая ее, как землемер. Мерил ее вдоль и поперек длинными, не знавшими устали ногами, словно высчитывал шагами расстояние от церкви до церкви, от горы до горы, от озера до озера, отыскивая спрятанный клад, обозначенный на каком-то, ему одному ведомом чертеже. Я едва поспевал за ним. Глядел, как он шагает, увешанный аппаратами, с полевой военной сумкой, где хранились обмеры дворянской усадьбы или монастырского погоста. Видя, как я устал, он оборачивался красивым, глазастым, загорелым лицом. Белозубо хохотал, бодрил, трунил, звал в цветущее поле, на травяное ветряное городище, в красные сосняки, уверяя, что клад будет найден. И клад открывался.
Часовенка «Ильи Мокрого» на Печерском тракте, у блестящей струйки ручья, который мелко вилял по равнине, а потом опрокидывался вниз, с кручи, к озеру, питаясь по пути ключами, родниками, донными струями. Наливался, шумел, бурно гремел водопадами, вращал на своем пути пять водяных мельниц с зубастыми сырыми колесами, стуком каменных жерновов, белой ржаной пудрой на спине потного мельника. В часовне теплый сумрак, аляповатый образ Ильи Пророка, вянущий букетик цветов, и Боря, наступив на блестящую воду, фотографирует нашу спутницу, прелестную женщину, выходящую из часовни на свет.
Усадьба Вылышово под Порховом, старинный обветшалый дворец без дверей и окон, с крапивой посреди гостиной, с лопухами, заполонившими кабинеты и спальни, с ласточками, проносящимися сквозь танцевальный зал, где когда-то блистательные офицеры и дамы, заезжие петербургские гости и соседские румяные барышни танцевали котильон и мазурку. Боря фотографирует грифонов среди золотых одуванчиков, на которых пасутся белые козы. Мы идем по аллеям с дуплистыми расщепленными липами. И такая сладость и боль, чувство исчезнувшей, испепеленной жизни, которая никогда не воскреснет. И в просторных весенних полях, среди розовых пашен – озеро, круглое, ярко-синее, наполненное небесной лазурью, и по берегу – разноцветный, как на иконе Флора и Лавра, ходит табун лошадей.
Никольская церковь в Устье, там, где Великая впадает в Псковское озеро. Белая обветшалая главка выступает из высоких бурьянов. Мы пришли к ней по жаркой низине, где, сложенные из камней, с продырявленными крыльями, стоят ветряные мельницы, похожие на летательные аппараты древности, так и не взлетевшие со своих аэродромов. Сидим с Борей в причаленной длинной ладье. На мокром днище сорванная сырая кувшинка. Он читает мне сонеты Шекспира – о смуглой леди, о чьей-то мучительной безответной любви. И больная сладкая мысль: неужели когда-нибудь, утомленный и старый, я приду к этой церкви и буду вспоминать кувшинку, маленькую книжицу в Бориных загорелых руках, его звучное страстное декламирование и на синей озерной воде медлительные длинные лодки, на которых крестьяне везут с островов накошенные зеленые копны, и лица гребцов – красные при свете низкого солнца.
Мы подымаемся по крутым ступеням в каменной толще псковского Троицкого собора. Ступень за ступенью под кровлю, под толстенные деревянные балки, пугая голубей, по шатким деревянным лестницам, под самые купола, в горячем смуглом сумраке. Он хочет сделать снимок из-под крестов, из неба, и мы совершаем долгое мучительное восхождение, задыхаясь, хватаясь за сердце, страшась падения в душную мглу, сквозь трескучее дерево ветхих перекрытий и лестниц. Попадаем в накаленный шар жестяного мрачного купола. Открываем оконце в обшивке. И сияющий ветряный мир врывается в сумрак – блестят озера и реки, белеют храмы, вьются в полях дороги. Мы под крестами, среди свиста стрижей, тугого ароматного ветра. Возносимся на золотых куполах, как на воздушных шарах, ликующие, пережившие внезапное, небывалое счастье, любовь к этой неоглядной родной земле, над которой летят наши любящие бессмертные души.
Земля, по которой ходил Скобельцын, открывала ему свои сокровенные долины, ручейки, небывалые просторы, разноцветные каменья, придорожные кресты, заросшие лесом, брошенные монастыри и погосты, тускло-золотые иконостасы, шумные ливни, падающие в цветущие льны, сахарно-белые льдины, плывущие по Великой вдоль стен Мирожской обители, бесконечную красоту облаков над шатрами кремля, над крестьянскими избами, над разливами вод у Залита, когда из облака вдруг падает прозрачно-синий шатер лучей, шевелит лопастями, как Божьими перстами, словно ищет кого-то, пока не загорится ослепительно-белый, на зеленой горе, псковский храм. Земля искала своего певца, своего художника – и нашла его в моем друге. И он сам, ленинградец, горожанин, уроженец иной культуры, иной имперской идеи, неустанно пылил по псковским проселкам, отдыхал на сеновалах, пил из ручьев и колодцев, покрываясь смуглым загаром, белесой пылью, тусклой сединой. С каждым походом, с каждым рисунком и фотоснимком, с каждой обмерянной и отреставрированной усадьбой и церковью становился сыном этой земли, ею самой. Питался ее тайными животворными силами, говорил ее таинственным живым языком.
Когда я смотрю на картину Рериха «Пантелеймон Целитель», писанную на мальских горах, где чудный старец идет над озером среди разноцветных трав и камней, я вижу Борю – прислонился к огромному нагретому солнцем камню, с которого вспорхнула малая бесшумная птичка.
Когда я смотрю на картину Рериха «Пантелеймон Целитель», писанную на мальских горах, где чудный старец идет над озером среди разноцветных трав и камней, я вижу Борю – прислонился к огромному нагретому солнцем камню, с которого вспорхнула малая бесшумная птичка.
Во Псков, полюбоваться на храмы, приезжали из других городов ревнители старины – архитекторы, писатели, студенты. Скобельцын водил их по городу, как проповедник, открывая их жаждущим, наивным душам таинство веры. Вел по Запсковью, Завеличью, увозил в Изборск и Печеры. Из его уст они слышали имена церквей, как имена псковских посадских. «Василий на горке», «Никола со Усохи», «Илья Мокрый», «Никола на городище». Он говорил о церквях, как говорят о людях, – о живых, одушевленных, неповторимо-разных, со своим нравом, характером и судьбой, проживших долгий век среди озер, облаков и зеленых нагорий.
В первые годы нашей дружбы он не был религиозным. Не веровал в канонического Бога. Не трактовал храм как образ мироздания, вместилище Божественной идеи, чувствилища, через которое вставшие на молитву люди познают Бога Живого. Он рассматривал церковь как техническое, архитектурное сооружение. Оценивал его геометрию, конструкцию столпов и сводов, крепость замковых камней, прочность и надежность барабана, устойчивость апсид, гармонию закомар. Он видел в храме акустический прибор в виде голосников – вмурованных в стены глиняных сосудов-резонаторов, усиливающих глас поющих. Исследовал оптику храма, когда в оконца, на разных высотах, в разное время дня, проникал в церковь луч солнца – на восходе, на закате, в сияющий полдень. В подклети он искал валуны, не подверженные действию грунтовых вод и подземных ключей. В звонницах, много раз перестроенных, отыскивал первооснову, созвучную с изначальным замыслом.
Но инженер, архитектор, любивший в институте рисовать самолеты и корабли, он был художником, ощущавшим красоту храма. Чудо его появления. Божественную простоту, рукотворность. Теплоту слепленных руками стен, напоминающих беленые русские печи. Человекоподобие – выпуклые груди апсид, округлая шея, крепкая, ладная голова, мягкие складки одежд, которые у земли соединяются с зеленой травой. Он ощущал абсолютную точность, с какой был поставлен храм, соединяющий гору, реку и небо. Необходимость, неизбежность, с какой архитекторы древности завершали сотворенный природой ландшафт.
Он реставрировал церковь. Возвращал ей первозданный облик. Перед этим просиживал в архивах, рылся в церковных книгах, перелистывал летописи и воспоминания земских краеведов. Мерил, делал чертежи, рисовал, фотографировал, прежде чем позвать каменщиков, плотников, кровельщиков, возвести вокруг развалин строительные леса и начать реставрацию. Каждая воссозданная им церковь – это Лазарь Воскрешенный, к которому прикоснулись любящие, чудодейственные руки Скобельцына. И повторяя работу своих верящих, религиозных предтеч, благоговея перед ними, перед их созданием, перед божественной природой, он, храмоздатель, испытывал религиозное благоговение перед жизнью, в которой через Истину, Красоту и Добро проявляется Божество.
Через много лет его отпевали на старом псковском кладбище. Сквозь синий кадильный дым я смотрел на его строгое неживое лицо, на бумажный венчик с поминальным напутствием, что обрамлял его холодный лоб. И было в нем странное сходство с церковной главой, по которой неведомый псковский мастер пропустил бегущую строчку орнамента.
Скобельцын был из древнего дворянского рода. Генеалогическое древо, начертанное его острым витиеватым пером, выводило род Скобельцыных из постельничьих или сокольничьих Алексея Михайловича. Он был племянником известного физика Скобельцына, открывателя «элементарных частиц», обласканного Сталиным. Борин аристократизм, как у многих родовитых русских людей, проявлялся в глубоко почтительном, любовно-сердечном отношении к народу, с которым вместе своевал страшную войну, где не раз закрывал глаза молодым крестьянским парням и усталым деревенским мужикам. Народ был для него такой же основополагающей, божественной категорией, что и Природа, Архитектура, История. Его любили в деревнях, открывали перед ним двери, пускали на постой, подносили крынку молока и ломоть хлеба, охотно отвечали на его выспрашивания, вешали на стену его фотографии, где хозяева были изображены в своих садах и огородах, у сельских храмов, в окружении деревенской родни. В его коллекции снимков вслед за крепостями и монастырями следовали псковские люди, потомки тех, кто строил Псков из крепкого известняка и песчаника.
Рыбаки, вернувшиеся из озера со снетковой путины, черные от солнца, выволакивают на берег влажные огромные сети, развешивают по заборам, кольям, кустам, и тогда весь остров Залит становился похожим на рыбину, попавшую в прозрачную сеть, вместе с избами, кручами, острием колокольни. Рыбачки, счастливые, дождавшиеся мужей, топят бани, достают белое мужичье белье, ставят на стол бутылку водки.
Кузнецы, бородатые, блестящие, потные. В фартуках, с перевязями на лбах. Один клещами держит на наковальне сияющую, прозрачно-белую подкову. Другой бьет ее точным коротким ударом. Даже на снимке слышен звенящий звук, видны пернатые искры. В полукружье каменной кузни, на свету, виден привязанный жеребец, тревожно навостривший уши, и бескрайняя, как на картинах итальянцев, даль с озерами, реками, темнеющими на воде челноками.
Косари в вольных навыпуск рубахах, по пояс в цветущих бурьянах. Художник уловил моментальную силу взмаха, напряжение выставленного крутого плеча, шелест падающих стеблей, мокрый блеск косы, влажную сочную кипу, в которую погрузилось железо. И крестьянское лицо, одновременно удалое и усталое, яростное и смиренное, как у пехотинца, у ратника, в извечных трудах и сраженьях.
Пожалуй, таких лиц теперь не сыскать – кажутся мельче, суетней и нервозней. Или это мастер осветил их своим благоговением и обожанием. Нарисовал их просветленной оптикой. Донес до наших дней исчезнувшее, одухотворенное время.
Мы останавливались в Малах у кузнеца Василия Егоровича. Целый день гремел железом, краснел лицом над горном, раздувал сиплые, дующие пламенем мехи. Жена его Екатерина Алексеевна – на колхозных полях, на сенокосах, на комариных болотах, где резали на зиму торф, выкладывали его сырыми ковригами. Мы с Борей обмеряли развалины мальской церкви – шелушащийся каменный свод, поросший сладкой, растущей на камнях земляникой. К вечеру кузнец усаживался в саду под яблонями и мастерил большой жестяной крест, заказанный ему в соседнем селе, где случились недавние похороны. Крест собирался из витых полосок, завитков, жестяных цветков, сваривался, спаивался, свинчивался. Был похож на узорный прозрачный куст, увитый вьюнками, горошком, повиликой, с бутонами и побегами. Такими крестами, изделиями кузнеца, были уставлены окрестные погосты, напоминавшие кустистые заросли. Василий Егорович, простукивая молоточком, рассказывал нам о своем житье-бытье, расспрашивал о разных разностях. И почему-то каждый раз сводил разговор к Индии. Он мало где побывал, разве что во Пскове да в Тарту, и никогда в Москве. Но мечтал побывать в Индии, как мечтали наши предки посетить сказочное Беловодье. Должно быть, в этом мальском кузнеце жил Афанасий Никитин, или Марко Поло, или Васко да Гама. Поневоле привязанный к крохотному кусочку Псковской земли, свою мечту, свое сказочное упование он воплощал в чудесном изделии, в железном кресте, одухотворяя его, превращая из железа в растение. Мы отдыхали от дневных трудов, говорили об Индии, сквозь прозрачный крест синело мальское озеро, за черной рыбацкой долбленкой тянулся стеклянный след, и яблоки над каменным колодцем были золотые, как в райском саду.
Теперь, спустя тридцать лет, я побывал в Малах. Нашел на церковном кладбище могилы кузнеца и его доброй жены. Помянул горькой чаркой. Поставил свечу. И крест над могилой был, как серебряный куст, в повители вьюнков и горошков, и озеро с темной лодочкой голубело сквозь витые узоры.
Не один Скобельцын был певцом и ревнителем Псковской земли. Но и его друг – реставратор Всеволод Петрович Смирнов, воссоздатель Кремля и Печор, отковавший медный прапор, что гремит на ветру под стенами Давмонтова города, отчеканивший образ Великомученика Корнилия, что вмурован в стену Печор, – мудрец, весельчак, труженик, своей могучей статью похожий на Покровскую башню, его любимое детище на берегу Великой. И конечно же, Гейченко – кудесник, ревнитель, поднявший из праха Михайловское и Тригорское, однорукий инвалид Великой Войны, озаренный Пушкиным, как Ангел-Хранитель с одним крылом, выросшим на месте оторванной руки, витавший над Соротью и городищем Воронич. И Творогов – собиратель рукописей, хранитель усадебных библиотек, знаток старины, склонявший свои пыльно-серебряные тяжелые кудри над рукописными житиями. И археолог Гроздилов, приезжавший каждое лето из Эрмитажа копать древний Псков, его полуистлевшие деревянные мостовые, полусгоревшие черные срубы, каменные фундаменты исчезнувших храмов, мечтавший, вслед за новгородцами, найти берестяную грамоту, – нашел наконец под слоем вековых отложений начертанное на бересте послание. И Лев Павлович Катаев – московский архитектор, друживший, как и я, со Скобельцыным и Смирновым. И ленинградский писатель Радий Погодин. И московский художник Петр Оссовский, попавший однажды на остров Залит и с тех пор по сей день рисующий его камни, кручи, лодки, небесные знамения, неведомые, встающие над островом светила, загадочные письмена, всплывающие на неоглядных водах. Сюда приезжал Лев Гумилев, войдя в псковское братство, здесь, в Пскове, проверявший свою теорию пассионарности, когда вдруг из Космоса упал прозрачный таинственный луч на обгорелые руины и унылые пепелища и явил на свет когорту неистовых, неутомимых творцов, создавших заново чудный град.