Пушков воевал с Басаевым, с ним лично. Хотел его победить. Проникнуть в его таинственный замысел. Внести в него малый изъян, чтобы проект накренился, скользнул по наклонной плоскости и ссыпался к нему, Пушкову, в ладони. И тогда в оставленный коридор на стыке полков, по белому снегу вдоль черной ленивой Сунжи, пойдут в ночи тысячи боевиков. Нагруженные оружием, тюками с продовольствием, пулеметными лентами, станут подрываться на лепестковых минах, пятная черную ночь красными короткими взрывами.
Пушков напрягал воображение, концентрировал волю. Колдовал, вызывая из черной ночи образ Басаева. И так велика была его страсть, так сильны были его заклинания, что в полутемном кунге из пылинок, мутных теней, света настольной лампы материализовался желтоватый бугристый череп, гуща синей смоляной бороды, оттопыренные хрящеватые уши, кривая ухмылка и яркие, злые глаза. Со смехом взирали они на Пушкова, отрицали его, издевались, сулили ему поражение. Образ секунду витал в металлическом кунге и канул. Умчался обратно, через пространство ветреной ночи, минуя посты и дозоры, погружаясь в пожары ночного города. Туда, где в подземном бункере, на деревянном удобном ложе, под пестрым одеялом дремал Басаев, обняв в полутьме плечи русской наложницы.
Следующий час ночи полковник Пушков разговаривал с агентом, доставленным к нему в кунг из развалин Грозного. К утру агента отвезут на «бэтээре» в город, оставят на нейтральной полосе, среди одноэтажных разоренных домов, и тот скроется среди поломанных садов, продырявленных заборов и сорванных снарядами крыш. Смешается, как мутная тень, с погорельцами и бездомными бродягами.
Агент, худощавый, светловолосый, голубоглазый чеченец, с наслаждением пил горячий кофе, держа обеими ладонями большую фарфоровую чашку. Наклонил над ней тонкий хрящеватый нос, с горбинкой у переносицы. Эта нервная, изогнутая линия носа, синие, под золотистыми бровями, глаза, желтая пшеничная бородка делали его похожим не на чеченца, а на представителя загадочного, исчезнувшего народа, выброшенного волнами истории к стенам Кавказского хребта. Этот народ потерял свое имя и память, одиноко, из века в век, блуждает среди чуждых племен, не сливаясь с их смуглой, черно-синей кавказской расой.
Агента звали Зия. Он был художник. Утверждал, что его картины висят в Музее искусств. Его мать, сестра и племянники уехали из Грозного в самом начале штурма. Сам же он остался в одноэтажном кирпичном доме с бирюзово-зелеными воротами, чтобы сохранить от пожаров и обстрелов свои холсты, в которых он отобразил созданную им мифологию. Он стал работать с Пушковым после того, как полковник помог его бедствующим родственникам найти в Махачкале приют и работу, обеспечил кров и кусок хлеба.
Зия пил вкусный крепчайший кофе, наслаждался теплом, безопасностью, возможностью говорить с интеллигентным, внимающим ему человеком.
– Чеченский народ – всем народам чужой, – рассуждал Зия, смакуя драгоценную душистую чашу. – Ему на земле тесно и неуютно. Мы, чеченцы, как пришельцы, инопланетяне. Будто прилетели с других планет, никто нас не понимает, не любит, не хочет выслушать. Я вывел такую теорию, что чеченцы – это жители Атлантиды, уцелевшие от потопа. Они плыли на ковчеге, когда случился потоп и сгубил Атлантиду. Наш народ устроен так, как был устроен божественный народ Атлантиды в золотой век. Мы храним в себе образ райской, божественной жизни, но не можем устроить рай на этой грешной земле. Поэтому и находимся в непрерывной вражде с другими земными народами…
Глаза художника возбужденно мерцали под тонкими золотыми бровями. Свет лампы падал так на его бородку и пшеничные волосы, что лицо его окружало сияние. Он и впрямь казался небожителем, источавшим свечение иных миров. Пушков был знаком с его странностями и фантазиями. Почитал его за блаженного. Сомневался, можно ли такому человеку, как он, поручить доверительный и опасный контакт с окружением Басаева.
– Мы, чеченцы, должны были идти путями духа. Взращивать в своей среде художников, философов и артистов. Мы должны были вернуть себе утраченные знания нашей прародины Атлантиды. Наши великие предки умели угадывать будущее, передавать мысли и чувства на расстояние, владели тайной тяготения и вечной жизни. Но свирепые, выродившиеся вожди, такие, как Дудаев, Басаев, Масхадов, захватили власть. Использовали ее для кровавых деяний. Стали убивать, воровать, мучить людей, торговать ими, как рабами, расстреливать на площадях. Нас сделали врагами всего человечества, и теперь нас посыпают бомбами, наши картины и библиотеки горят, наши философы и артисты бредут по дорогам, как беженцы, с нищенской сумой…
Пушков всматривался в исхудалое лицо художника, стараясь угадать, где кончаются его творческие фантазии и начинаются лукавство и хитрость, позволявшие выжить среди свирепых полевых командиров и ожесточенных русских солдат.
– Я должен выжить. Когда завершится война и уцелевшая часть народа вернется на свое пепелище, я передам моему народу сбереженные тайные знания, мои картины и рукописи. Народу потребуется лидер. Не богач, не свирепый воин, не хитрый политик. Но мудрец и философ, который расскажет людям о золотом веке, о земном рае, об искусствах и ремеслах нашей древней и прекрасной прародины. В Музее искусств висит моя картина. На ней изображены люди, научившиеся побеждать гравитацию. Они идут по водам, по гребням волн, исполненные духа и света, за своим предводителем и вождем. Мне кажется, я научился побеждать тяготение. Я испытал столько горя, произнес столько молитв, что это лишило мое тело вещественности. Мне кажется, я могу перейти через Сунжу без моста, не замочив ноги…
Пушков знал, что в разрушенный дом художника иногда заходит журналист, работающий в стане Басаева. Этот журналист по фамилии Литкин служил по найму французского телеканала, передавал из Грозного репортажи, прославлявшие боевиков, воспевавшие их мужество и героизм. Его телевизионные ролики, которые он продавал иностранным агентствам и российским либеральным программам, содержали кадры подорванных русских танков, обгорелых солдат, допросы российских пленных. Он был мастер интервью с полевыми командирами, проклинавшими Россию и русских. Литкин был смел, умен и удачлив. Был любим чеченцами. Был допущен к Басаеву. Создавал кинолетопись чеченской обороны Грозного. Искусный солдат информационной войны, воевал против русской армии. Был враг, которого Пушков собирался использовать в интересах разведоперации.
Возбужденный горячим кофе, найдя в Пушкове терпеливого и благосклонного слушателя, Зия не умолкал:
– У меня кончаются краски. Нет холста. Мои карандаши и бумаги сгорели. Остались только угли. Но я начал картину. Пишу ее на стене. Пишу бой между чеченцами и русскими, страшный смертный бой. Воины сошлись в рукопашной. Пронзают друг друга автоматными очередями. Распарывают ножами и штыками. Руками разрывают друг другу рты и выдирают глаза. Их души излетают из окровавленных, изуродованных тел. И как только они вылетают и устремляются в небо, они обнимаются один с другим, целуют один другого в уста. Там, на небе, садятся за один стол, наливают друг другу кубки с вином, угощают виноградом, чудесными плодами, любят друг друга. Они забывают про грешную землю, где остались их растерзанные тела. Славят Творца за то, что Он избавил их от этих тел, от бремени страшных земных грехов…
Лицо художника было восторженным, источало сияние. Пушков представлял, как в доме без крыши, среди снега, навалившего на столы и кровати, на белой стене художник рисует картину сражения, и в окнах без стекол синеет морозный сад.
– Дорогой Зия. – Пушков дождался, когда художник умолк, погрузившись в свои видения. Осторожно и настойчиво вывел его из области мечтаний. – Скажи, когда придет навестить тебя Литкин?
– Быть может, завтра… – рассеянно отозвался Зия. – Или послезавтра… Он хотел прийти с телекамерой, заснять мою фреску… Как я рисую на стенах разрушенного города…
– Ты сказал, что он имеет доступ в штаб Басаева. Встречается с полевыми командирами.
– Они его любят и ценят… Он рискует головой, работает под бомбами… Он делает фильм о Шамиле Басаеве… Хочет отправить его в Париж и там устроить просмотр… Он отважный репортер, согласен с моей философией…
– Ты бы не мог от моего имени сделать ему одно сообщение?
– Он придет ко мне завтра, и я ему передам…
– Скажи ему, что один офицер, обладающий информацией, хочет выйти на Шамиля Басаева. Информация чрезвычайно важна для чеченцев. Офицер готов ее передать за деньги. Ты сообщишь ему это, и если сообщение представит для него интерес, устроишь мне встречу с ним.
– Я сделаю, как вы просите… Не вникаю в ваш замысел… Я художник, в которого стреляют с обеих сторон… Сквозь разбитые окна моего дома летят пули и в ту, и в другую сторону… Античные пьесы играют сегодня на холодных развалинах древних амфитеатров… Я пишу мою фреску на горячих развалинах родного города… Приходите, и вы увидите, как в нарисованных углем воинов попадают настоящие пули…
– Я сделаю, как вы просите… Не вникаю в ваш замысел… Я художник, в которого стреляют с обеих сторон… Сквозь разбитые окна моего дома летят пули и в ту, и в другую сторону… Античные пьесы играют сегодня на холодных развалинах древних амфитеатров… Я пишу мою фреску на горячих развалинах родного города… Приходите, и вы увидите, как в нарисованных углем воинов попадают настоящие пули…
Пушков смотрел на озаренное золотистое лицо чеченца, продолжавшего грезить. Тот не ведал, что секунду назад сквозь невидимую тончайшую иглу в него ввели инъекцию. Она неслышно проникла в кровь, расточилась по сосудам, слилась с его тихим безумием. Он был инфицирован. Стал носителем боевой информации. Продолжая свою обморочную, полубезумную жизнь, приобрел стратегическую ценность. Стал звеном боевой операции. Пушков смотрел на него как на свое изделие, которое сотворил, подобно стеклодуву. И должен теперь беречь, чтобы случайный толчок, или нелепая пуля, или безумный поступок не погубили драгоценный сосуд.
– Я говорил по телефону с твоими родственниками в Махачкале. У них все хорошо, все здоровы. Хочешь, мы сейчас с ними свяжемся?
– Неужели это возможно!.. – загорелся художник. – Я был бы счастлив!.. Я вам так благодарен!..
Пушков извлек из стола темный футляр радиотелефона, работающего через космические спутники. Телефон был трофейный, добыт разведчиками при разгроме чеченской базы. Открыл футляр, вытащил антенну, осуществил включение и настройку, глядя на сочный огонек индикатора.
– Надо выйти наружу, чтобы не мешало железо кунга.
Пушков понес телефон к выходу, как маленький поднос, на котором теплился крохотный рубиновый огонек. Зия заторопился, засеменил следом. Они оказались среди ветреного черного пространства, дикого и жестокого, в котором, неслышные миру, неслись позывные артиллерийских батарей, ночных бомбардировщиков, армейских штабов. Пушков набрал номер далекой городской комнатушки, в которой ютилась чеченская семья беглецов. Слушал потрескивание трубки, куда пытались залететь зовы о помощи, приказы на поражение целей, коды разведчиков в заснеженном Аргунском ущелье, радиообмен генералов, переговоры полевых командиров. В этих потрескиваниях прятался торопливый голос олигарха, тайно звонившего из Москвы в ставку Шамиля Басаева. Властный баритон командующего, рапортующего министру о ходе боев за Грозный. Все эти звуки, витавшие в поднебесье, стремились залететь в крохотную ушную раковину радиотелефона, промахивались, уносились в ночь. Телефон своим зорким красным глазком, тонким невидимым клювом отыскал среди черного перепаханного Космоса малое зернышко жизни. Углядел, выхватил из ледяного гиблого мира.
– Слушаю вас… – раздался надтреснутый женский голос, в котором дребезжала беда, непроходящий испуг, невысыхающие слезы, ожидание новых утрат. – Слушаю вас… – бестолково и жалобно повторил голос.
– Зия, твоя мама на проводе…
Пушков передал художнику трубку. И тот, стоя на железных ступенях кунга, жадно схватил телефон, прижал к трубке губы, словно целовал дорогое лицо, седые неприбранные волосы:
– Мама!.. Мамочка!.. Это я, Зия!.. Ну как ты там, родная моя!..
Пушков отошел, не мешая их разговору. Это была работа с агентом. Поддерживала гарантию его надежности и эффективности. Пушков стоял на заснеженной мерзлой земле, на которую падал свет из кунга, освещал ребристый след транспортера.
Малое зернышко жизни лежало в ребристой, промороженной колее, по которой завтра, колыхая броней, выбрасывая едкую гарь, пройдет «бэтээр» спецназа.
В глухой час ночи полковник Пушков, светя под ноги длинным лучом фонаря, перешел липкую, чуть подмороженную грязь. Назвал пароль часовому, караулившему проход сквозь колючую проволоку, за которой в земляной тюрьме содержались пленные и стоял железный вагон для допросов. Накануне засада спецназа, выставленная у Сунжи, задержала разведчика, пробиравшегося в темноте по пути возможного прорыва чеченцев. Первые допросы не дали результатов, лазутчик упирался, прикидывался беженцем. Потом к его нервным дрожащим ноздрям приставляли пистолетное дуло. Метали в его голову ножи, проносящиеся у виска, глубоко входящие в дерево рядом с хрящеватым ухом. Пленный стал давать показания. Пушков хотел лично услышать интересующую его информацию.
Железный вагон был разделен на два отсека. В первом на табуретке, вольно расставив ноги, в слоях табачного дыма развалился автоматчик, кидая в консервную банку окурки. За перегородкой, в свете обнаженной электрической лампы, скованный наручниками, сидел пленный чеченец, худой небритый юноша, помятый и побитый, с распухшей губой и сиреневыми синяками в подглазьях. Сжал сутулые плечи, водил из-под черных бровей затравленными глазами. Над ним возвышался здоровенный прапорщик спецназа Коровко, бритый наголо, в камуфляже, с засученными рукавами, обнажавшими жилистые лапищи. На столе лежала тетрадь для записей, короткоствольный с брезентовым ремнем автомат. На затоптанном полу стояло ведро с водой, в котором плавала жестяная кружка.
Пушков с порога почувствовал бешеную ярость прапорщика, возбужденного собственным хрипом, ненавидящими чернильно-блестящими глазами чеченца, его тупым молчанием. Пленный был беззащитен, скован хромированными наручниками, в полной власти кричащего на него мучителя. Железный вагон не пропускал наружу ни звука. Автомат на столе нацелил жадное черное рыльце, свесил брезентовую петлю. Никто не мог прийти на помощь чеченцу. Обреченный, желая жить, страшась угроз и побоев, он обманывал, увиливал, извивался, как попавший под лопату червяк. И при этом не сдавался, ненавидел, сверкал ядовито-черными глазами, горевшими среди синяков и царапин.
Пушков прошел к столу, сел на стул, сдвинув локтем автомат. Отвернул от пленного дуло, придвинул тетрадь.
– Пойди пока покури, Коровко… Так, – произнес Пушков спокойным, будничным, почти домашним голосом. – Тебя Умар зовут? Правильно я говорю?
– Так точно, – по-военному ответил чеченец, чувствуя для себя передышку, желая ею воспользоваться, стараясь понравиться серьезному спокойному офицеру.
– Ну что, вот здесь в тетрадке записано, что начал говорить интересные вещи. Давай, повтори, да и пойдем отсыпаться. Час поздний, – миролюбиво и устало произнес Пушков, сдерживая зевок, который должен был окончательно успокоить пленного. – Значит, говоришь, тебя послали поразведать, что творится на флангах первого полка?
– Да нет же!.. – страстно и искренне начал отпираться чеченец, надеясь на доверчивость и доброту офицера. – Не посылал никто!.. Сам шел!.. В городе бомбят, стреляют!.. Жить хочу!.. Пошел спасаться из города!..
– А в тетради почему записано, что ты разведывал фланги полка?
– Били, вот и сказал!.. В ногу стали стрелять, подошву прострелили!.. – Пленный вывернул грязный стоптанный ботинок, рант которого откусила пуля, точно ударившая в пол.
– Басаева знаешь? Ты из его группировки? – Пушков продолжал спрашивать так, словно не слышал жалоб чеченца. – И долго вы будете напрасно своих людей губить? Басаев уйдет, а вас под бомбами оставит…
– Не знаю Басаева!.. Честно, не знаю!.. – Чеченец прижал к груди руки в наручниках, умоляя Пушкова, чтобы тот ему верил. – Ненавижу Басаева!.. Если бы его увидал, пристрелил как собаку!.. Людей погубил!.. Город погубил!.. Брата моего погубил!.. Сам в него пулю пушу!..
Пушков не верил чеченцу. Чувствовал его страх, изворотливость, желание выжить, стремление перехитрить, упрятать поглубже правду, до которой хотели докопаться захватившие его враги. Он выглядел как маленький блестящий жучок, желающий забиться под корень травы, пряча под полированным черно-металлическим хитином испуганную капельку жизни. Пушков стремился проникнуть под жесткий панцирь, не раздавив, добыть малую, таящуюся в глубине правду.
– Чтобы мирным людям уйти из города, созданы коридоры. Там не стреляют. Женщины, дети идут… А ты пошел по расположению военных частей. Действовал, как разведчик…
– Заблудился!.. Пальбу открыли, я побежал!.. Жить страшно!.. Всех друзей убили!.. Дом разбомбили!.. Нету сил!.. Хотел уйти!..
– А где же твои документы, Умар?.. Оставил в басаевском штабе, когда уходил в разведку?.. Так поступают разведчики, когда идут в тыл врага…
– Нету документов!.. Сгорели!.. Бомба попала, вся квартира сгорела!.. Шкаф сгорел с пиджаком!.. Там документы лежали!..
Чеченца взяли на окраине Грозного, на заснеженном берегу Сунжи. На маршруте, где ожидался прорыв Басаева и готовилась ловушка. Его появление на снежном берегу означало, что именно эту тропу прощупывает Басаев для предстоящего рывка. Пытается узнать, нет ли минных полей, сколь плотен огонь пулеметов, выставленных на флангах полков, как велика брешь в кольце, охватившем город. Это был не первый лазутчик, появлявшийся ночью на пустынном берегу. Двоих засекла засада спецназа, наблюдая в приборы ночного видения скольжение призрачных, похожих на водоросли зеленоватых фигур, провожая их волосяными перекрестьями прицелов. Их пропустили, позволяя вернуться в город. Третьего взяли, оглушили на снегу, сунули в люк «бэтээра».