— Виржини, я готова прозакладывать тебе стоимость нового платья, что Фабио д'Асколи женится снова.
Отец Рокко подскочил, услыхав эти слова, как если бы наступил на огонь.
— Моя мысль! — нервно прошептал он. — Мысль, которая явилась у меня за минуту до того, как эта женщина заговорила со мной! Жениться снова! Новая жена, на которую у меня не будет влияния! Новые дети, воспитание которых не будет доверено мне! Что же будет с возмещением, которому были отданы мои надежды, моя борьба и молитвы?
Он остановился и устремил невидящий взгляд в небо над головой. На мосту никого не было. Черная фигура священника возвышалась, прямая, недвижная, призрачная в белом сиянии, торжественно заливавшем все вокруг. Когда он постоял так несколько минут, первым его движением было раздраженно положить руку на перила моста. Потом он медленно повернулся в ту сторону, куда скрылись обе женщины.
— Синьора Бригитта, — произнес он, — я готов прозакладывать вам стоимость пятидесяти новых платьев, что Фабио д'Асколи больше не женится!
Он снова зашагал в направлении студии и не останавливался до тех пор, пока не достиг двери маэстро скульптуры.
«Женится снова? — подумал он, дергая за звонок. — Синьора Бригитта, неужели первой неудачи вам мало? Вы хотите попытаться вторично?»
Лука Ломи сам отпер дверь. Он быстро втащил отца Рокко в студию, к единственной лампе, горевшей на постаменте у перегородки между обоими помещениями.
— Ты принес новости о нашей бедняжке? — спросил он. — Говори правду! Сейчас же скажи мне всю правду!
— Тише! Возьми себя в руки! Я принес новости, — произнес отец Рокко тихим, скорбным тоном.
Лука крепче сдавил руку священника и, затаив дыхание, безмолвно впился взглядом в его лицо.
— Возьми себя в руки, — повторил отец Рокко. — Возьми себя в руки, чтобы выслушать самое худшее. Мой бедный Лука, врачи оставили всякую надежду!
Со стоном отчаяния Лука отпустил руку брата:
— О Маддалена! Дитя мое, единственное мое дитя!
Вновь и вновь повторяя эти слова, он прислонился головой к перегородке и разрыдался. При всей алчности и грубости своей натуры, он искренне любил дочь. Вся его душа была в его статуях и в ней.
Когда приступ горя утих, Лука вдруг пришел в себя от ощущения какой-то перемены в освещении студии. Он сейчас же поднял глаза и смутно разглядел патера, который стоял далеко от него в конце комнаты близ двери, с лампой в руке и пристально что-то рассматривал.
— Рокко! — воскликнул Лука. — Рокко, зачем ты унес лампу? Что ты там делаешь?
Ни движения, ни ответа. Лука приблизился на два-три шага и позвал снова:
— Рокко, что ты там делаешь?
На этот раз священник услыхал и подошел к брату с лампой в руке — так внезапно, что тот вздрогнул.
— Что с тобой? — в изумлении спросил Лука. — Боже милостивый, Рокко, как ты бледен!
По-прежнему патер не произносил ни слова. Он поставил лампу на ближайший стол. Лука заметил, что рука его дрожала. Никогда раньше не видел он брата в таком волнении. Когда всего несколько минут назад Рокко объявил, что на спасение жизни Маддалены нет надежды, его голос, хотя и исполненный горя, был совершенно спокоен. Что означал этот внезапный испуг, этот странный, безмолвный ужас?
Священник заметил, что брат с недоумением смотрит на него.
— Пойдем! — едва прошептал он. — Пойдем к ее постели; нам нельзя терять время. Возьми шляпу, а я пока потушу лампу.
С этими словами он поспешно погасил лампу. Они вместе прошли по студии к выходу. Лунный свет, вливавшийся в окно, падал на то место, где патер стоял один с лампой в руке. Когда они там проходили, Лука почувствовал, что его брат весь дрожит, и увидел, как он отвернул голову.
* * *Два часа спустя Фабио д'Асколи и его жена расстались навек в этом мире; и слуги дворца шептались, ожидая распоряжений о погребальной процессии для их госпожи на кладбище Кампо-Санто.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава I
Приблизительно через восемь месяцев после того, как графиня д'Асколи была опущена в могилу на Кампо-Санто, два сообщения распространились среди пизанского веселящегося света, вызывая любопытство и пробуждая всевозможные ожидания.
Первое сообщение было о предстоявшем во дворце Мелани грандиозном маскараде в ознаменование дня совершеннолетия наследника дома. Все друзья семьи предвкушали это празднество, ибо старый маркиз Мелани слыл одним из самых гостеприимных, но в то же время и одним из самых эксцентричных людей в городе. Поэтому все ожидали, что для развлечения гостей — если он в самом деле даст этот бал — маркиз придумает самые необычайные чудачества, со множеством разнообразных масок, танцев и всяких увеселительных затей.
Второе сообщение гласило, что богатый вдовец Фабио д'Асколи намерен возвратиться в Пизу, после того как он укрепил свое здоровье и душевные силы путешествием по чужим странам, и что можно ожидать его нового появления в обществе — в первый раз после смерти жены: он обещал быть на маскированном балу, назначенном во дворце Мелани. Особый интерес это известие возбудило среди знатных молодых женщин Пизы. Фабио исполнилось всего тридцать лет, и все сходились на том, что это возвращение в общество его родного города означало с несомненностью не что иное, как его желание найти вторую мать для своего маленького ребенка. Все незамужние дамы готовы были биться об заклад так же уверенно, как восемь месяцев назад это предлагала Бригитта, что Фабио д'Асколи женится снова.
Так или иначе, но оба сообщения подтвердились. Из дворца Мелани на самом деле были разосланы приглашения, а Фабио возвратился из-за границы под свой кров на Арно.
При подготовительных мероприятиях, связанных с костюмированным балом, маркиз Мелани показал, что намерен не только поддержать, но еще и усилить свою репутацию чудака. Он изобретал самые сумасбродные костюмы для некоторых из своих наиболее близких друзей; готовил гротескные танцы, которые в заранее назначенные часы на протяжении вечера должны были исполнять профессиональные скоморохи, нанятые во Флоренции. Он сочинил «игрушечную симфонию», включавшую соло на всех шумовых игрушках, какие в то время выделывались для детской забавы. И не довольствуясь тем, что таким образом он уже уклонился от избитых путей в подготовке увеселений для бала, он решил проявить безусловную оригинальность даже в выборе персонала, который должен был обслуживать гостей. Другие люди его положения привыкли возлагать эти обязанности на своих и специально нанятых лакеев. Маркиз же решил, что его персонал будет составлен только из молодых женщин; что две комнаты будут превращены в аркадские беседки; и что все самые миловидные и благовоспитанные девушки Пизы будут распоряжаться в них угощением, одетые, в духе ложноклассических вкусов времени, пастушками эпохи Вергилия.
Единственным недостатком этой блестящей и новой идеи была трудность ее осуществления. Маркиз особо приказал, чтобы было приглашено не менее тридцати пастушек, по пятнадцати для каждой беседки. В Пизе легко было бы найти и вдвое большее число, если бы красота была единственным качеством, требуемым от прислуживающих девиц. Однако для сохранности золотой и серебряной посуды маркиза было совершенно необходимо, чтобы пастушки, помимо хорошей внешности, обладали еще аттестацией о безупречной честности. Приходится, как ни грустно, отметить, что именно этой малой добродетелью большинство молодых особ, соглашавшихся на работу во дворце, не обладало. Шли дни за днями, и мажордом маркиза наталкивался на все большие затруднения, стараясь собрать назначенное число достойных доверия красавиц. Наконец все его ресурсы были исчерпаны, и тогда, примерно за неделю до бала, он явился перед своим хозяином с унизительным признанием, что он не знает, как ему быть. Общее число девушек хорошего поведения и с аттестациями о честности, каких ему удалось завербовать, достигало всего двадцати трех.
— Вздор! — гневно закричал маркиз, как только мажордом доложил ему об этом. — Я приказал тебе достать тридцать девиц, так чтоб их и было тридцать! Нечего качать головой, когда для всех них уже заказаны наряды: тридцать туник, тридцать венков, тридцать пар сандалий и шелковых чулок, тридцать посошков! А ты, негодяй, имеешь наглость предлагать мне только двадцать три руки, чтобы держать их! Ни слова! Я не желаю слышать ни слова! Достань мне тридцать девиц, не то лишишься места!
Последнюю страшную фразу маркиз выкрикнул на самых высоких нотах и при этом властно указал на дверь.
Мажордом слишком хорошо знал своего господина, чтобы спорить с ним. Он взял шляпу, трость и отправился в путь. Бесполезно было снова просматривать списки отвергнутых соискательниц; тут не могло быть ни малейшей надежды. Единственный его шанс был обойти всех знакомых в Пизе, у которых дочери находились где-либо в услужении, и посмотреть, что могут дать подкуп и уговоры.
Мажордом слишком хорошо знал своего господина, чтобы спорить с ним. Он взял шляпу, трость и отправился в путь. Бесполезно было снова просматривать списки отвергнутых соискательниц; тут не могло быть ни малейшей надежды. Единственный его шанс был обойти всех знакомых в Пизе, у которых дочери находились где-либо в услужении, и посмотреть, что могут дать подкуп и уговоры.
После целого дня, затраченного на такие уговоры, обещания и терпеливое устранение бесчисленных препятствий, результатом его усилий в новом направлении было прибавление еще шести пастушек. Так он доблестно дошел с двадцати трех до двадцати девяти, и теперь у него оставалась одна лишь забота — где бы еще раздобыть пастушку номер тридцать?
Он мысленно задавал себе этот важный вопрос, когда входил в тенистый переулок, по соседству с Кампо-Санто, на обратном пути во дворец Мелани. Медленно бредя посреди дороги и обмахиваясь платком после изнурительных тягот дня, он увидел молодую девушку, которая стояла у двери одного из домов, очевидно кого-то поджидая, чтобы вместе войти внутрь.
— Клянусь Бахусом! — воскликнул мажордом (пуская в ход одно из тех старых языческих выражений, которые сохранились в Италии и по сей день). — Да ведь это самая красивая девушка, какую я когда-либо видел! Если бы только она стала пастушкой номер тридцать, я с легким сердцем пошел бы домой ужинать. Спрошу-ка ее! От спроса беды не будет, а польза может быть большая. Постой, милая! — продолжал он, видя, что при его приближении девушка повернулась и хотела войти в дом. — Не бойся меня! Я мажордом маркиза Мелани, и меня все знают в Пизе как человека степенного. Мне надо сказать тебе кое-что замечательно хорошее для тебя. Не смотри на меня с таким удивлением; я сейчас дойду до сути дела. Не хочешь ли заработать малость — конечно, честным путем? По виду, деточка, ты не так уж богата!
— Я очень бедна, и мне до крайности нужен какой-нибудь честный заработок, — печально ответила девушка.
— Тогда мы с тобой отлично поладим; у меня как раз есть для тебя самая приятная работа и деньги хорошие на уплату. Но прежде чем нам толковать об этом, не расскажешь ли ты мне немного о себе: кто ты, и прочее? Обо мне ты теперь уже знаешь.
— Я всего лишь бедная работница, и зовут меня Нанина. Право, сударь, мне нечего больше сказать о себе.
— Ты здешняя жительница?
— Да, сударь! Вернее, раньше была. Но я на некоторое время уезжала. Я прожила год во Флоренции, занималась там шитьем.
— Совсем одна?
— Нет, сударь, с маленькой сестренкой. Я ждала ее, когда вы подошли.
— Ты раньше не занималась ничем, кроме шитья? Никогда не была в услужении?
— Была, сударь. Последние восемь месяцев я состояла при одной даме во Флоренции, а моей сестренке (ей уже одиннадцать, сударь, и она очень толковая) позволено было помогать в детской.
— Почему ты оставила это место?
— Дама и ее семья, сударь, уехали в Рим. Они готовы были и меня взять с собой, но не могли взять мою сестру. Мы с ней одни на свете, никогда не разлучались и не разлучимся… Вот мне и пришлось оставить место!
— А теперь ты вернулась в Пизу и не имеешь работы, так, что ли?
— Пока не имею, сударь. Мы возвратились только вчера.
— Только вчера! Твое счастье, девушка, скажу я тебе, что ты встретила меня. Наверное, у тебя есть в городе кто-нибудь, кто мог бы дать отзыв о тебе?
— Хозяйка этого дома могла бы, сударь.
— А кто она, скажи, пожалуйста?
— Марта Ангризани, сударь.
— Что?! Эта известная сиделка? У тебя, детка, не могло бы быть лучшей рекомендации! Я помню, как ее вызывали во дворец Мелани, когда у маркиза в последний раз был приступ подагры. Но я не знал, что она держит жильцов.
— Она и ее дочь, сударь, владеют этим домом с тех пор, как я себя помню. Мы с сестрой жили в нем, когда я была еще совсем девочкой, и я надеялась, что мы опять поселимся здесь. Но наша чердачная комнатка занята, а свободная комната, что пониже, обойдется нам гораздо дороже, чем мы можем себе позволить.
— Сколько же это будет?
В страхе и с дрожью в голосе Нанина назвала недельную плату за комнату.
Мажордом расхохотался.
— А что, если я предложу тебе столько, что ты сможешь оплатить комнату за год вперед? — спросил он.
Нанина смотрела на него в немом изумлении.
— Что, если я предложу тебе именно такую сумму? — продолжал мажордом. — И что, если взамен я попрошу тебя только надеть нарядное платье и предлагать угощение в красивой комнате гостям маркиза Мелани на его большом балу? Что бы ты на это сказала?
Нанина ничего не сказала. Она отступила на шаг или на два, и вид у нее был еще более растерянный.
— Ты, верно, слыхала про этот бал? — кичливо произнес мажордом. — Последний бедняк в Пизе знает о нем. Об этом толкует весь город.
Нанина все еще молчала. Чтобы ответить правдиво, ей пришлось бы признаться, что то, о чем «толкует весь город», не представляло для нее интереса. Последняя новость из Пизы, которая пробудила отклик в ее душе, была новость о смерти графини д'Асколи и об отъезде Фабио в чужие страны. Она была так же мало осведомлена о его возвращении в родной город, как и о слухах по поводу бала у маркиза. Что-то в глубине ее сердца, какое-то чувство, в котором она не имела ни желания, ни способности разобраться, привело ее назад в Пизу, в старое жилище, теперь связанное для нее с самыми нежными воспоминаниями. Думая, что Фабио все еще отсутствует, она считала, что теперь ее возвращение никак нельзя будет истолковать дурно; и она не могла устоять перед искушением вновь посетить те места, где она познала первое великое счастье и первое великое горе своей жизни. Среди всех бедняков Пизы она, пожалуй, была последней, чье любопытство могли возбудить и чье внимание могли привлечь слухи об увеселениях во дворце Мелани.
Но она не могла признаться во всем этом. Она могла только с великим смирением и немалым удивлением слушать, как мажордом, снисходя к ее невежеству и в надежде прельстить ее своим предложением, описывал ей подготовку приближавшегося празднества, восторженно останавливаясь на великолепии аркадских беседок и красоте пастушеских туник. Когда он кончил, Нанина робко заметила, что ей будет не по себе в пышном чужом наряде и что она очень сомневается в своей способности должным образом услужить важным людям на балу. Однако мажордом не хотел слушать никаких возражений и потребовал вызвать Марту Ангризани, чтобы она засвидетельствовала добропорядочность Нанины. К тому времени, как эта формальность была закончена к полному удовлетворению мажордома, появилась и Ла Бьонделла, не сопровождаемая на этот раз обычным спутником всех ее прогулок, ученым пуделем Скарамуччей.
— Вот сестра Нанины, сударь! — сказала добродушная сиделка, пользуясь первым удобным случаем, чтобы представить Ла Бьонделлу великому слуге великого маркиза. — Очень хорошая, прилежная девочка; и большая мастерица плести циновочки под блюда — на случай, если его сиятельству понадобятся. Куда ты дела собаку, дорогая моя?
— Я не могла протащить Скарамуччу мимо мясной лавки, в трех улицах отсюда, — ответила Ла Бьонделла. — Он уселся и желал любоваться колбасами. Боюсь, как бы он не стянул их!
— Прелестный ребенок! — сказал мажордом и погладил Ла Бьонделлу по щеке. — Она пригодилась бы нам на балу. Если его сиятельству понадобится купидон или юная нимфа или что-нибудь этакое маленькое и легонькое, я приду еще раз и скажу вам. А пока что, Нанина, считай себя пастушкой номер тридцать и завтра приходи в комнату экономки во дворце примерить свой наряд!.. Чепуха, не говори мне, что ты боишься и смущаешься! Все, что от тебя требуется, это быть миловидной, а зеркало уже давно сказало тебе, что это ты можешь. Вспомни, моя милая, о плате за комнату и не лишай хорошего случая себя самое и сестренку. Малютка любит сладкое? Ну, конечно! Так вот, если ты придешь услуживать на балу, я обещаю принести ей целую коробку засахаренных слив!
— Ах, пойди на бал, Нанина, пойди на бал! — закричала Ла Бьонделла, хлопая в ладоши.
— Конечно, она пойдет, — сказала сиделка. — Надо с ума спятить, чтобы упустить такой замечательный случай!
Нанина была в замешательстве. Она немного поколебалась, потом отвела Марту Ангризани в уголок и шепотом спросила ее:
— Как вы думаете, во дворце у маркиза не будет священников?
— Господи! Деточка, что за вопрос?! — возразила сиделка. — Священники — на костюмированном балу! Скорее ты увидишь турка, служащего обедню в соборе. Но допустим даже, что во дворце ты встретишь священников, что же из этого?
— Ничего, — глухо произнесла Нанина.
Она побледнела и отошла в сторону. Великий страх владел ею при возвращении в Пизу: страх снова встретить отца Рокко. Она не могла забыть о том, как впервые узнала во Флоренции о его недоверии к ней. От одной мысли снова встретиться с ним, после того как ее вера в него навек была поколеблена, она слабела и у нее замирало сердце.